Текст книги "Дневник Микеланджело Неистового"
Автор книги: Роландо Кристофанелли
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
* * *
По Флоренции молнией разнеслась весть, что в своих ватиканских покоях скончался папа Александр VI Борджиа. Что можно о нем сказать? Я видел его раза три-четыре по случаю религиозных торжеств. Он жил и умер не совсем в ладах с высокой миссией викария Христова. И все же я не считаю его отъявленным злодеем, хотя немало понаслышался о нем в бытность мою в Риме. Во времена его правления много было совершено такого, что никак не вяжется с понятиями веры. Достаточно вспомнить его многочисленное семейство – пятеро детей, из которых четыре сына герцоги и дочь, известная прелюбодеянием.
Теперь, когда папа мертв, я думаю о нем как об отце знатного семейства, истинном аристократе на словах и на деле. В этот час у его одра нет никого из детей. Наверное, и его возлюбленная Ванноцца Каттанеи уже успела сбежать из Рима. Вряд ли римляне его оплакивают, а флорентийцы недосчитались вчера одного из своих злейших врагов. А люди тем временем уже думают и гадают, кто будет избран новым папой. Август 1503 года.
* * *
Повернувшись несколько влево, Давид прямо смотрит перед собой. В его взоре уверенность и решительность, а глаза горят гневом. Он отличается от своих предшественников и уже не походит на женоподобного юнца, лишенного мускулов. Я опрокинул традиционное представление о Давиде. Мой герой не ровня существующим бестелесным творениям и статуям античной работы. Работая над ним, я меньше всего задумывался над тем, насколько голова статуи должна соответствовать ее высоте или ширина плеч должна быть пропорциональна длине рук. Все эти расчеты я охотно оставляю ремесленникам в искусстве.
Мой дорогой метатель из пращи, ты станешь новым героем в глазах современников. Еще до вчерашнего дня все тебя знали как юного полубога, а художники изображали тебя худосочным и низкорослым. Да разве смог бы ты тогда свершить свой беспримерный подвиг? И если бы я изваял твои запястья не толще пальца, неужели сильнее было бы восхищение, которое ты вызываешь?
Нет, я решил опровергнуть легенду об овце, одолевшей матерого волка. Я сотворил тебя себе подобным, как льва, готового с рычаньем броситься на врага. Мой бесстрашный воин, ты – Геракл, которому по плечу не один, а тысяча подвигов. И мы вместе с тобой еще немало их свершим.
Работая, я беседую с Давидом и делюсь с ним мыслями. Мы, как родные братья, уповаем только на победу, и надежда озаряет наши души. Никто лучше Давида не знает моих мучительных сомнений; никто, как он, не провел со мной столько бессонных ночей. Как часто я мучил и терзал его, когда исступленно вгрызался в мрамор, искал нужные черты образа, который вынашивал в себе. Сколько раз он выказывал строптивость, увертываясь от резца, когда мои руки каменели от усталости. Но едва заметив его непокорность, я тут же давал ему передохнуть, а сам в изнеможении валился на землю. В такие минуты я гасил свет чадящих коптилок, тени сгущались и все исчезало во мраке. Когда мои глаза ничего уже не различали, я заставлял себя подняться и подходил к Давиду, боясь, что он сбежит под покровом ночи. Но Давид спал стоя, не замечая меня. С первыми лучами нарождающегося дня он вырастал из тьмы молчаливый, постепенно занимая привычное место посреди мастерской. Это был самый прекрасный миг. В изумлении мы оба долго смотрели друг на друга, обмениваясь мыслями о предстоящих делах и заботах.
Сегодня ночью, сам того не ведая, я сложил четверостишие. Впервые я испытываю тягу к поэзии, и причиной тому мой Давид, пробудивший во мне пиита. Как сладостно излить в стихах всю сокровенность наших чувств...
Последний солнца луч угас, и мир забылся сном.
Для всех покой и сладостные грезы.
Меня печаль томит и душат слезы.
Один, простертый на земле, горю огнем.
* * *
Говорят, что у меня прескверный характер и что порою я бываю невыносим. Мне даже отказывают в здравом уме, подразумевая под этим отсутствие обходительности, мудрости и терпимости по отношению к другим художникам. Все это преумножает число моих недругов, считают друзья, которые иногда наведываются ко мне. Помню, как однажды Пьеро Содерини умолял меня вести себя "немного разумнее"; мой отец то и дело называет меня дикарем. Но с ним мы всегда можем поладить, чего не получается с остальными.
Но я вовсе не собираюсь переделывать себя и казаться иным, чем есть на самом деле, а тем более лицемерить и вводить кого-либо в заблуждение на свой счет. Никогда не кривлю душой ни перед домашними, ни перед остальными людьми и всегда говорю обо всем, что думаю. Льстить я не способен никому, да и сам в лести не нуждаюсь. По-моему, вся эта обходительность, хорошие манеры и прочие тонкости надобны одним лишь бездарям, мечтательным юнцам да старцам. Мне все это ни к чему.
Стало быть, характер у меня несносный и со мной невозможно ладить? На самом же деле никому не нравится выслушивать правду, а я ее высказываю открыто, особенно тем, кто домогается услышать мое суждение о своих творческих способностях. Да разве я принуждаю обращаться ко мне с подобными просьбами? Во Флоренции болтунов и бездельников – хоть пруд пруди. Но вся их натура видна как на ладони.
Дался им мой характер. А ведь никто не знает, сколько я натерпелся, прежде чем Попечительский совет собора решил наконец передать мне мраморную глыбу для Давида. Разве моя в том вина, что она оказалась неподвластна всем тем, кто над ней без толку провозился? Я хорошо помню разгоревшиеся тогда страсти. Неужели Сансовино вел себя достойно, выскочив вперед и начав поносить решение Попечительства? Мне известно, что на нее имел виды и Леонардо. Вернувшись из Милана после падения тамошнего правителя Моро, он потребовал, чтобы глыбу передали ему. Говорят, что он страшно сокрушался, когда его обошли и мрамор достался мне. Разве мог я тогда отказаться? Да и с какой стати я должен был кому-то угождать? Уж не для того ли, чтобы прослыть добропорядочным человеком? Представляю, как бы возликовали мои завистники, если бы я отказался от заказа, расписавшись в собственной неспособности. Нет, я принял вызов, согласившись высечь статую из многострадальной глыбы. Тем самым я спас собственную репутацию и выбил последний козырь из рук моих недругов. Такова истинная подоплека всех этих разговоров о моем "скверном характере".
Но Леонардо не таков, чтобы легко смириться с неудачей. Он одержим в своих желаниях, хотя и слывет галантным человеком. Как все люди его толка, он способен ловко притворяться и, собравшись с силами, нанести коварный удар, чтобы расплатиться за якобы нанесенную обиду. Не случайно он вновь поддерживает в городе разговоры о скульптуре как занятии плебейском, лишенном творческого начала. С его легкой руки повсюду судачат о скульпторах как о пекарях, вечно вывалянных в мраморной пыли, насквозь провонявших потом и живущих в грязи среди каменной крошки и осколков.
Но коль скоро таково его представление о скульптуре, то диву даешься, во имя чего он домогался этой глыбы и зачем теперь поддерживает в Рустичи его склонность к ваянию? Непостижимы его противоречивые поступки! Но о живописцах, а особенно о самом себе, у Леонардо совершенно иное мнение. Он тщится доказать всюду и всем, что искусство живописи чуждо плебеям, являясь достоянием талантов, отмеченных самим богом. Не в пример другим, Леонардо следит за своей внешностью и, даже принимаясь за работу, всегда одет с изысканным вкусом, как знатный синьор; кисти и палитра с красками – все у него безупречно, не говоря уж о доме (который, правда, ему не принадлежит), где он окружен дорогими красивыми вещами.
Ему никак не терпится сделать из Рустичи моего главного соперника, выпеченного из того же теста, что и я. Теперь он постоянно держит его при себе и поучает.
* * *
Эти наши старые мастера, у которых денег куры не клюют, да и славы хоть отбавляй, вознамерились видеть вокруг себя поклонение и почет. И пока они этим довольствуются, их еще можно было бы терпеть – куда ни шло. Но когда они принимаются поучать и охаивать молодежь, тут уж всякому терпению конец. Перуджино, видите ли, не переносит мои рисунки по анатомии. Но, смирись я и явись к нему с повинной головой, он тут же перестанет высмеивать в присутствии других мои работы. Неприязнь ко мне со стороны Перуджино и ему подобных вызвана разными причинами. Но не одни мои рисунки вызывают у него желчь и заставляют злословить всех тех, кто не понимает и не хочет понять, насколько современное искусство ушло вперед. Кончились "добрые старые времена", и тихая заводь искусства прошлого не может более дарить отдохновение и спокойствие. Кое-кто уже начинает себя чувствовать не в своей тарелке. Нет, новое искусство принадлежит не им. И пусть себе Перуджино пыжится из последних сил, тщетно мечтая о возврате золотых времен прошлого. Он и иже с ним всячески изощряются, дабы ударить меня побольнее или хотя бы унизить. И они не ошибаются, видя во мне своего главного противника. Я доказываю своим искусством, что их карта бита.
Сменяя долгий бег счастливых лет,
Приходят разом беды и сомненья.
Удел один у всех – забвенье.
Хоть трижды знатен будь – спасенья нет.
И под луной ничто не вечно.
Все – тлен, фортуна скоротечна.
* * *
Попечительский совет собора созывает на завтра около тридцати лучших флорентийских мастеров, которым надлежит решить, где следует установить статую Давида. Я уже высказал совету свои соображения на сей счет, и вся эта затея мне не по нутру. Ведь дело-то касается одного меня. Неужли я не способен решить, где стоять Давиду? Лучше меня никто не выберет самого подходящего для него места. А впрочем, пусть себе пораскинут мозгами. Но уж если их предложение окажется негодным, тогда поглядим, чья возьмет. У меня тоже есть определенные взгляды. Я даже согласился присутствовать на завтрашнем заседании, хотя не вижу в нем никакого прока. Ведь установка статуи не менее важна для художника, который ее изваял. Это последнее усилие, венчающее весь его труд, а возможно, и самое волнующее для него событие. Ни за что не позволю распоряжаться судьбой моего Давида и никогда не отдам его на откуп чьей-либо прихоти.
Мне доставляет особое удовольствие здесь отметить, что, несмотря на поражение при Гарильяно * нашего покровителя – короля Франции, мы, флорентийцы, позволяем себе тем временем судить и рядить о том, где лучше всего установить статую. Ничего не скажешь, завидная черта. А Людовику XII действительно чертовски не повезло. Зато в злосчастных для него водах Гарильяно нашел свой конец Пьеро Медичи, да и от Цезаря Борджиа фортуна отвернулась. Эти два коршуна не будут более угрожать Флоренции. Все это, несомненно, добрые предзнаменования для нашей республики, и мой Давид рождается под счастливой звездой.
* Гарильяно – река в Центральной Италии, здесь произошло сражение между испанскими и французскими войсками 29 декабря 1503 года.
Кстати, о Давиде. Мой отец Лодовико умоляет меня быть посдержаннее на заседании в Попечительском совете.
– Веди себя разумно и будь осторожен, если не хочешь всех восстановить супротив себя, – увещевал он меня сегодня. – Пусть все выскажутся, а сам повремени. И выбрось из головы, что все говорят только по злобе. Не думай об этом и не будь дикарем, – закончил он свои наставления.
Отец места себе не находит и даже предпочел бы, если бы я вовсе не являлся на завтрашнее заседание. Но я пойду. На это у меня и причин немало, да и прав поболее, чем у всех остальных.
Вот уже несколько дней, как Симоне дель Поллайоло, которого все у нас зовут Кронакой, стал полновластным хозяином в моей мастерской. По моей просьбе Попечительство собора поручило ему все заботы по перевозке Давида на его постоянное место. Сейчас вокруг моего героя возводится целый замок из бревен и досок. Я все же дал кое-какие советы Кронаке, хотя он знаток своего дела. Во Флоренции его очень ценят как архитектора, где он возвел немало строений, значительных по своим размерам. Жаль только, что он так сдал в последние годы, уверовав в пророчества Савонаролы. Его душа, кажется, занята только ими. И если он не говорит об архитектуре или строительных работах, его мысли неизменно о монахе, его проповедях и ужасном конце. Все остальное Кронаку не интересует. Апрель 1504 года.
* * *
Вчера утром Давид был вывезен наружу и к вечеру оставлен позади абсиды собора в ожидании следующего дня. Ночью его забросали камнями. К счастью, защищающая скульптуру деревянная обшивка выдержала натиск. Чтобы уберечь статую от новых посягательств, которые могут повториться и нынче ночью, я попросил Кронаку наглухо обшить досками всю махину. Пусть теперь попробуют сунуться погромщики, действующие по наущению моих недругов, – им не удастся продырявить мощную обшивку. Со своей стороны мессер Франческо – первый герольд Флоренции – обещал выставить на ночь вооруженную охрану у статуи.
На дворе май, и жара еще не наступила. Но рабочим – а их здесь занято десятка четыре – приходится изрядно потеть над этой громадой. Не устают одни лишь зеваки, которые с утра до вечера толпятся вокруг, галдят, спорят, размахивая руками. Даже в самом скучном зрелище толпа способна найти для себя развлечение.
Давид должен проследовать по улице Проконсоло до площади Синьории и остановиться перед статуей Юдифи работы Донателло *. Юдифь будет несколько сдвинута, а затем станет вровень с Давидом по левую руку от главного входа во дворец Синьории. Я всегда мечтал видеть моего Давида стоящим здесь или в центре самой площади.
Никто не догадался предложить то же самое на заседании, созванном прошлым месяцем Попечительским советом собора. На нем мнения резко разделились. Одни советовали установить статую в лоджии Ланци *, другие называли место перед собором Санта Мария дель Фьоре или во внутреннем дворике дворца Синьории, где, кстати, стоит другой Давид * – работы Донателло. Иные вовсе указывали на самые укромные уголки города. Для Козимо Росселли и Боттичелли любое из первых трех названных мест было приемлемым; Джульяно да Сангалло ратовал за центральный пролет лоджии Ланци, считая, что лучшего места для статуи не сыскать. С его мнением согласились Леонардо да Винчи и Пьеро ди Козимо.
* ... перед статуей Юдифи работы Донателло – бронзовая группа "Юдифь и Олоферн" с 1460 г. находилась в саду дворца Медичи. 21 декабря 1495 г. установлена перед дворцом Синьории как символ обретенной свободы после восстановления республиканского правления.
* Лоджия Ланци – архитектурное сооружение в готическом стиле с тремя арочными пролетами, воздвигнутое на площади Синьории в 1381 г. Своим названием обязана тому, что там находился сторожевой пост ландскнехтов (от итал. lanzi).
* ...стоит другой Давид – статуя Донателло находится теперь в Национальном музее Барджелло (Флоренция).
В тот день я терпеливо выслушал всех. Правда, был момент, когда я чуть было не взорвался, но вовремя спохватился и заставил себя сдержаться. Под конец обсуждения я решил изложить собственные соображения. Но едва я заговорил о центре площади Синьории, как все разом разинули рты от изумления, а иные восприняли мои слова чуть ли не как личное оскорбление. Посыпались возгласы, что я слишком многого желаю, что это неслыханная наглость... Тогда я предложил отодвинуть в сторону статую Юдифи. Но тут уж началось совсем невообразимое. Около десятка ревностных поклонников Донателло повскакали со своих мест и заорали благим матом, требуя, чтобы Юдифь осталась на прежнем месте; другие кричали, что не позволят оскорблять память великого мастера (которого, кстати, я очень ценю). Словом, красивых фраз было произнесено немало. Других идей у меня не было, а по последнему предложению, которое мне не менее дорого, чем первое, вступать в дальнейшие споры не хотелось. Зато уж все наговорились до хрипоты.
* * *
Перевозка Давида, длившаяся четыре дня, благополучно завершилась. Я следил за ней с замиранием сердца, то и дело опасаясь, что мои недруги совершат очередную пакость. Несмотря на выставленную охрану, те же ночные налетчики, которым, видимо, неплохо заплатили, не раз пытались швырять камнями. Некоторых схватили на месте преступления и препроводили в городскую тюрьму.
Теперь, когда статуи нет более в мастерской, меня не покидает ощущение пустоты и одиночества. Постоянно чего-то недостает, словно самый близкий друг покинул меня навсегда. А ведь Давид неподалеку – стоит себе около Юдифи. Упрятанный в деревянный кожух, он сокрыт пока от посторонних глаз, занимая то же вертикальное положение, что и позволило без особого риска протащить его по улицам города. Я могу навещать его на новом месте, когда захочу.
Помню, как, взявшись в Риме за "Пьета", я отказался от античной формы и отвернулся от традиций прошлого. А теперь хочется верить, что в Давиде мне удалось передать надежды и чаяния нового века, а может быть, даже открыть новый путь в искусстве ваяния. Ведь в ту пору "Пьета" представляла собой выражение моего робкого мужания, любви к мрамору и желания добиться в скульптуре того, что удалось одним только ломбардским мастерам, работавшим тогда в Риме; я стремился также доказать, что не уступаю им в мастерстве. Берясь высекать Давида, я уже переболел былыми заботами и волнениями, полностью отрешившись от всего, что не имело прямого отношения к искусству. И подспорьем в этом мне служили выразительные средства, никем дотоле не используемые, которые с наибольшей силой позволили передать человеческий идеал.
При работе над Давидом все мои помыслы неизменно были направлены к тому, чтобы сотворить человека – юношу, вышедшего из нашей повседневной жизни. В нем не должно быть ничего божественного, и его обуревают свойственные всем нам чувства и желания. Вот почему цель для него ясна и он знает, кого должен поразить. Давид не устремляет взоры к небу и в упор смотрит на врага. Ему не до улыбок. Он собран, полностью осознавая, какая смертельная опасность нависла над его жизнью.
Мой герой станет близок и понятен любому человеку – будь то флорентиец или чужестранец. Всяк почувствует в нем частицу самого себя, ибо всем людям присуще чувство борьбы за жизнь, стремление к победе и самоутверждению. В минуту смертельной опасности он сдержан и осторожен. Его лицо не искажено криком, он не распаляется страстью и не корчится в неимоверных усилиях. Давид твердо стоит на земле и сжимает камень... Он внушает веру.
Меня до сих пор не покидает ощущение, что за Давидом следуют толпы страждущих и верящих в него людей. Работая над ним, я окончательно понял, что любой отход от человеческих идеалов в угоду задач, недоступных пониманию современников, не может привести к настоящему искусству и общению с ближним. Страстно желаю, чтобы мой Давид подхлестнул молодых, укрепив в них веру в искусство, как это однажды произошло со мной, когда я впервые увидел живопись Мазаччо.
* * *
Гонфалоньер Содерини поручил мне расписать фресками одну из стен зала Большого совета дворца Синьории. Я принял новый заказ в некотором замешательстве. Ведь мне ни разу еще не приходилось иметь дело с фресками, и в успех верится с трудом. В довершение ко всему в том же зале Леонардо поручено расписать другую стену. Видимо, кое-кому не терпится столкнуть нас лбами и посмотреть, что может получиться из такого состязания. Но у меня нет ни малейшего желания лишать соперника его скипетра в живописи. И чтобы внести полную ясность в эту историю, признаюсь, что предпочел бы работать один в зале Большого совета – присутствие Леонардо было бы для меня обременительным. Уверен, что и ему вовсе не улыбается видеть меня рядом, когда придется расписывать зал. Но сейчас не время забивать голову такими мыслями. Потом как-нибудь сумею в этом разобраться. А пока каждый из нас работает над подготовительными рисунками.
Думаю изобразить один из эпизодов нынешних военных действий, которые наши войска вынуждены были начать, дабы образумить зарвавшихся пизанцев. Воспользовавшись благоприятным моментом, Пиза решила порвать с Флоренцией и стать независимой. Эта война задела за живое каждого флорентийца, и о ней теперь только и разговоров в городе. Уверен, что изображение современных событий, вызывающих всеобщий интерес, куда значительнее, нежели обращение к делам минувших дней, являющимся достоянием исторических хроник. Эта идея сразу увлекла меня и показалась стоящей, ибо отражает настроения народных масс. В начавшейся войне участвуют в основном молодые воины, которых я изображу. Приятно сознавать, что новая моя работа будет целиком посвящена молодежи.
На противоположной стороне зала Леонардо изобразит другую батальную сцену. Его увлекла битва при Ангьяри, имевшая место более полувека назад между флорентийцами и миланскими войсками под предводительством Никколо Пиччинино. Заказ он получил еще в октябре прошлого года, но за рисунки взялся месяца два назад. В монастыре Санта Мария Новелла ему выделили несколько комнат, прилегающих к так называемому Папскому залу. Рассказывают, что он далеко продвинулся в эскизах и охвачен таким невиданным порывом, который не идет ни в какое сравнение с тем, как он работал над "Тайной вечерей" в Милане. Горя желанием создать произведение, которое еще более упрочило бы его славу великого живописца, Леонардо пока забросил свои таинственные опыты и исследования, перегонные кубы, склянки и прочие химеры. Ему не терпится всем доказать, насколько он выше меня.
Эта история стала уже притчей во языцех. Во Флоренции всем поголовно известно, что Синьория готова удовлетворить малейшее желание Леонардо, лишь бы он работал с пользой, ни в чем не зная нужды (ему даже дозволено держать при себе доверенных слуг, не говоря уж о его паже Солае). Захотелось ему поселиться поблизости от рабочего места – пожалуйста, к его услугам удобные апартаменты по соседству с Папским залом, где он трудится над рисунками. Я же буду работать все в той же душной мастерской при Попечительском совете. Но новое поручение Синьории окончательно склонило меня к решению отказаться от прежнего заказа на фигуры апостолов для собора Санта Мария дель Фьоре. Новое исключает старое. Согласен, что такой способ поведения не самый лучший и, следуя ему, можно в конце концов от всего отказаться. Но попробуем разобраться, что побудило меня к такому решению?
Леонардо по-прежнему продолжает утверждать, что живопись якобы превосходит скульптуру. Эти его идеи известны как мне, так и всем остальным. Его послушать, так я, стало быть, работаю для профанов, а он – для избранных. Чтобы покончить с этой болтовней, я счел самым лучшим принять вызов и посостязаться с ним бок о бок. Вряд ли когда-нибудь представится вновь такая счастливая возможность, и ее нельзя было упускать. Вот отчего я решил поступиться заказом на апостолов, дабы помериться силами с Леонардо на его же стезе. Посмотрим, придется ли ему утвердиться в собственном мнении или он должен будет в корне пересмотреть свои взгляды? Если работа получится такой, какой я ее задумал, он перестанет хвастать и чернить меня во всеуслышание. Среди художников, а также в правительственных кругах всем доподлинно известно, что, говоря о живописи, Леонардо на самом деле имеет в виду только самого себя. Его излюбленная манера философствовать и отстаиваемые им принципы выдают с головой его тщеславное желание считаться эдаким уникумом, творцом от бога. Что касается меня, то я не считаю себя каким-то там полубогом, а работаю порою до ломоты в костях. Но никого не признаю выше себя. Даже тех, кто утопает в роскоши, довольствуясь преходящими ценностями. А тем временем нет конца разговорам о предстоящей росписи зала Большого совета. Все ждут некоего единоборства между двумя враждующими сторонами.
Работа над Давидом еще более закалила меня. Правда, хотелось бы немного отдохнуть, почитать Данте и самому посидеть над виршами, к которым меня то и дело тянет...
При сладком шепоте ручья,
взгрустнувшем под зеленой сенью,
усладу сердцу отыскать...
Но как раз в эти дни мне надлежит подготовить рисунки постамента для статуи Давида. Уже передал два наброска мраморщикам, коим поручена работа.
В монастыре Санта Мария Новелла Леонардо держит при себе портрет жены Франческо Дзаноби. Говорят, работа уже закончена, но сам Леонардо, видимо, придерживается иного мнения. На днях он лишился своего отца Пьеро, но, судя по всему, не очень-то опечален утратой. Его отцу было восемьдесят. Он держал нотариальную контору на улице Проконсоло. Август 1504 года.
* * *
Сегодня Пьеро Содерини призвал меня к себе, чтобы побеседовать о порученной мне работе в зале Большого совета. Предупредив, насколько важен новый заказ и что мне следует неукоснительно соблюдать взятое на себя обязательство, он поинтересовался, как обстоят дела с подготовительными рисунками. Я постарался заверить его, что работа идет неплохо и как раз на этой неделе мне удалось окончательно уточнить детали будущей батальной сцены. Затем он спросил, знаком ли я с неким молодым живописцем, прибывшим на днях во Флоренцию. Нет, пока я ничего не знал о таковом. Тут Содерини принялся расхваливать славного юношу, круглого сироту, тихого и душевного. По его описанию, прибывший к нам молодой человек держится крайне скромно; как бедняк, одевается в черное домотканое платье; с виду хрупок и бледен, но глаза горят живым огнем. Его отец был придворным живописцем и поэтом в Урбино. Юного маркизанца *, которому нет еще двадцати, зовут Рафаэль Санцио. Недавно он вручил гонфалоньеру рекомендательное письмо от герцогини Джованны Фельтрия делла Ровере. Содерини тут же зачитал мне несколько строк из письма и попросил оказать дружеское содействие юному живописцу из Урбино.
* ...юного маркизанца – уроженца области Марка (Центральная Италия), в которую входил город Урбино, где родился Рафаэль.
Признаюсь, пока мне неведомо, каковы его заслуги и почему о нем так печется его знатная покровительница, назвавшая его в своем письме "скромным и воспитанным молодым человеком с добрыми задатками и талантом, решившим пожить некоторое время во Флоренции, дабы поучиться".
– Очень красив этот юноша, – сказал гонфалоньер, улыбаясь. – А уж так учтив, что, право, невозможно не проникнуться к нему симпатией... Ему непременно хочется с вами познакомиться.
По правде говоря, не люблю видеть в мастерской посторонних, да и не особенно верю в ценность "уроков" в искусстве. Но чтобы не расстраивать Содерини, ответил, что охотно познакомлюсь с молодым маркизанцем.
Оказывается, гонфалоньер успел уже его направить в монастырь Санта Мария Новелла, где работает Леонардо. Ему очень хочется посодействовать молодому художнику, которого герцогиня, как она сама пишет в письме, "любит всем сердцем".
"Что до советов и наставлений, – тут же подумал я, – то Леонардо на них никогда не скупится и готов одаривать первого встречного. С ним маркизанец наверняка поладит".
Вскоре гонфалоньер поднялся, и я покинул дворец Синьории. Пока я шел по улице Гонди, у меня из головы не выходил этот юноша из Урбино. Но одна мысль, вытеснив все остальные, заставила меня задаться вопросом: как ему удалось завоевать такую любовь герцогини Фельтрия и расположить к себе Пьеро Содерини? Вероятно, юный маркизанец научился жить, прежде чем появился на свет божий. И все же мне по душе молодые люди иного склада. Учиться загодя житейской премудрости – все одно, что красть ради собственной наживы. Причем я пришел к такому убеждению не сегодня.
* * *
Новое поручение – расписать фресками одну из стен зала Большого совета – еще более усугубило неприязнь моих соперников и добавило сплетен на мой счет. Поговаривают, что, приняв этот заказ, я, мол, бросил вызов Леонардо, веду себя недостойно по отношению к нему и чуть ли не покушаюсь на репутацию великого мастера. Вновь посыпались обвинения в неуемной амбиции, как это уже бывало во время работы над Давидом. Уверяют, что якобы с помощью уловок я обвел вокруг пальца Синьорию и увел из-под носа у Леонардо заказ на роспись другой стены в зале Большого совета, вознамерившись помериться силами со знаменитым мастером, забыв об уважении к его сединам. Неужели он старец, а я дитя малое? Да, ему уже пятьдесят два, так и мне скоро тридцать. Возраст и прочие глупые условности в искусстве не в счет. Мазаччо был еще моложе меня, когда расписывал церковь Санта Мария дель Кармине, а ведь и тогда было немало мастеров, старше его годами.
Вместо того чтобы пресечь раз и навсегда эти идиотские разговоры, Леонардо всячески их поощряет. Тогда пусть, в конце концов, докажет свое превосходство и сотворит поистине непревзойденное произведение, чтобы я смог по праву называть его великим мастером. Но и я в долгу не останусь. Приложу все силы и все свое умение, лишь бы превзойти его. Подвластным быть кому бы то ни было я не собираюсь. Такова моя амбиция, и в этом суть всех пересудов и сплетен.
Леонардо – человек бесстрастный, чего обо мне не скажешь. Мы с ним ни в чем не схожи. Даже в манере одеваться. Он выступает как король, а его верный паж Солаи увивается подле него эдаким принцем. Я же ношу бедняцкое рубище, чуть ли не по убеждению. Мне некогда приводить себя в божеский вид, а тем более глядеться в зеркало, словно барышня. Все мое время отдано работе. Будь моя воля, я отдал бы ей даже часы, отведенные для сна.
Все эти дни сижу не разгибая спины над рисунками для будущих росписей. Несмотря на свою обычную медлительность, Леонардо далеко продвинулся в работе. Но он занят рисунками уже несколько месяцев, а я – не более недели. С ним переговоры велись еще в прошлом году, а со мной контракт подписан всего пару месяцев назад. В этом причина моего отставания, и теперь мне приходится наверстывать упущенное, насколько силы позволяют. По всей видимости, Леонардо рассчитывает на это преимущество. Ему не терпится первым вынести свою работу на суд флорентийцев, дабы стать единственным бесспорным победителем, обожаемым кумиром, которому нет равных. Но в тот же день и я предстану со своими рисунками, чего бы мне это ни стоило. Здоровьем поступлюсь, а сделаю и своего случая не упущу. Я заставлю Леонардо признать, что живопись мне не менее дорога, чем скульптура, и что живописец не только он один. Я тоже таковым являюсь, с той лишь разницей, что значу кое-что и в скульптуре.
Тем временем мои домашние и друзья, а особенно отец, умоляют меня поумерить пыл в работе и не думать, что только искусством единым жив человек. Но если я не буду трудиться в поте лица, то к чему мне носить свое бренное тело? Ведь искусство создается не мечтаниями, а трудом. Я не прожил бы дня своей жизни в праздности и безделье. Лишь в искусстве нахожу отраду и отдохновение, даже если приходится трудиться до боли в суставах. В нем и мое успокоение – часто настолько увлекаюсь, что забываю о самом себе. Искусство помогает мне погрузиться в мир идей, творческих замыслов. Туда проникнуть нелегко. С сожалением вспоминаю порой заказ на фигуры апостолов для собора. Работа заброшена. Но идея жива, и я ей не изменил. Октябрь 1504 года.