Текст книги "Если я забуду тебя (ЛП)"
Автор книги: Роберт Сильвестер де Ропп
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Тут центурион Септимий разразился проклятиями, что честь римлян запятнана моим жалким видом. И глядя на Метилия, он настойчиво стал просить командующего арестовать Элеазара, а для того чтобы увести его с пагубного пути, запереть его в темнице крепости. И вновь Ревекка приложила все усилия в пользу брата и, нежно обняв Метилия, уговорила его простить Элеазара, который ни что иное как вспыльчивый глупец и не хотел причинить зла. И по тому, как она просила за Элеазара, я осознал, что Ревекка, не смотря на ее все жалобы на его тиранство, была привязана к брату узами очень сильной любви. Метилий очень хотел последовать совету Септимию и запереть Элеазара, потому что знал, что он представляет опасность для мира в городе. Однако он боялся, что если сделает это, евреи мгновенно взбунтуются, так как они очень любили Элеазара и считали его своим вождем. И потому он выслушал просьбы Ревекки, и повернулся к Мариамне, предложил, чтобы она выпроводила нежданного гостя. Мариамна хлопнула в ладоши и позвала Эпаминонда. Вдвоем с Британником они как ребенка подхватили Элеазара, потому что были очень мощными людьми. Ворота были открыты, и они выкинули его прямо на улицу, а за ним его нагрудник, так что мы услышали всплеск, когда он упал в канаву. Услышав этот звук, гости рассмеялись, как если бы все случившееся было чудесной шуткой. Но Септимий не разделял общего веселья, и обратившись к Метилию, заявил, что придет день, когда он пожалеет о своей снисходительности.
– Ты позволил змее проскользнуть между пальцев, – объявил он, – и он будет еще опаснее, потому что был уязвлен.
Я не могу не думать, что временами в душе центуриона должно быть сиял свет пророчества, и что он предчувствовал свою гибель, потому что через шесть месяцев Септимий лежал мертвым у башни Гиппика, и меч, убивший его, был мечом Элеазара.
II
Горьки муки ревности, и больше всего горечи в них для юноши, впервые испытавшего наслаждение и страдания любви. И если удовольствие невыразимо прекрасно, то и страдание столь же непереносимо.
Юноша бежит, привязанный к колеснице Венеры, он задыхается, терпит жало бича, пляшущего по его телу. Для юношей такое унижение особенно тяжко, ведь они воспринимают свои чувства всерьез, и вздыхают и стонут при малейшем отпоре, словно скоро наступит конец света. Так было и со мной, когда я вернулся из Иерусалима в отцовский дом. Меня все время преследовал образ Ревекки. Желание не давало мне покоя, а горечь была словно отрава. Я не мог спать, я все время думал о ней и об этом Иосифе, за которого ее хотели отдать. И все же я не мог придумать ни одного средства, чтобы предотвратить подобный союз, ведь я был римлянином, представителем народа, который они ненавидели, даже те, что приветствовали римлян, даже члены партии мира лишь терпели нас, потому что боялись. Здесь была та же ненависть, только спрятанная под дружелюбной маской. И пока я оставался римлянином, я знал, что Ревекка была для меня недосягаемой.
Я как мог переносил муки ревности и ждал, когда придет день моего шестнадцатилетия, потому что я предполагал, что относительно моего рождения существует какая-то тайна, известная только Мариамне и моему отцу, и что когда я узнаю о себе правду, моя борьба за Ревекку получит больше шансов на успех.
А теперь позвольте рассказать о моем отце, потому что вы лучше поймете мою историю, если я расскажу о нем.
Моего отца звали Флавий Туллий Кимбер, он родился в сабинской земле в Италии, где наша семья была хорошо известна и владела большими поместьями. Он родился в правление Августа, служил в трех кампаниях во времена Тиберия, который сделал его сенатором. Во времена правления Калигулы его жизнь постоянно подвергалась опасности, так как он был известен как республиканец, и не могло быть сомнений, что когда в конце концов Калигула был убит, мой отец принял участие в планировании заговора, считая, что в интересах Рима этот мерзкий тиран должен быть стерт с лица земли.
Но хотя Калигула был убит, республика не была восстановлена, а сенат своей слабостью и колебаниями позволил войскам провозгласить императором Клавдия. Мой отец никогда не тративший время на недостижимые мечты, примирился с мыслью, что республика умерла, и понял, что он лучше всего послужит интересам Рима, оказывая влияния на императора. И он добился покровительства Клавдия и одно время был его доверенным советником. Он был послан провести расследование ситуации в Иудее, которая была восточном центром волнений в империи, так же как Британия была центром волнений на западе. Позднее, когда Клавдий был отравлен Агриппиной, и когда император Нерон выказал себя еще худшим тираном, чем Калигула, мой отец полностью удалился от общественной жизни, и купив поместье в Иудее, поселился здесь жить. Его удалению от общественных обязанностей способствовал и тот факт, что на востоке он подхватил офтальмию, довольно распространенное в тех местах заболевание, и довольно быстро стал слепнуть. Он с радостью поселился в Иудее, потому что ему нравился ее климат, а долгая жизнь в этой стране привела к тому, что он стал считать ее почти что родной. К тому же он старался установить между собой и Римом как можно большее расстояние, считая нероновский Рим настоящей чумой, испускающей столь ядовитые миазмы, что он них больна вся империя. И потому среди гор Иудеи, в десяти милях к северу от Иерусалима он выстроил виллу и жил земледельцем, следуя совету поэта Виргилия, труды которого особенно любил.
Внешне мой отец был типичным римлянином, у него было костистое лицо, большой нос, рот и подбородок, выражающие уверенность и силу. Его глаза, однако, таили в себе юмор, а рот, несмотря на твердость, всегда был готов смягчиться в улыбке. Он был, как я уже говорил, одним из тех, чья вера в философию стоиков была смягчена заимствованием из Эпикура. За исключением чрезмерной любви к юным девушкам, он не имел серьезных пороков, но жил бережливо и тщательно уравновешивал жизнь, следуя философии Эпикура, который заявлял: «Когда мы утверждаем, что целью жизни является удовольствие, мы не имеет в виду распутство и удовольствие сладострастия, как предполагают те, кто не понимают нас. Потому что не постоянные пьянства и кутежи, не удовлетворение похоти, не наслаждение от роскошного стола составляют приятную жизнь, но трезвый разум, исследующий причины любого выбора или нерешительности, отвергающий простое мнение, в соответствии с которым должное является самой большой помехой для духа». Таким образом, мой отец проводил свои дни в соответствии с правилами, которые редко нарушал. Рано вставая, он отправлялся в купальню, которая наполнялась ручьями с гор, постоянно текущими даже жарким летом. Затем, облачившись в тогу, он ел простую пищу из козьего молока, пшеничного хлеба, винограда и фиг. По утрам он обходил свое имение, держась за мою руку. Не имея возможности доверять своим слепнущим глазам, он полагался на мои, чтобы узнавать о состоянии посевов, спелости винограда, изобилии слив, полноте зерна, трудолюбии пчел, здоровье овец и коров. И благодаря этому, я научился очень внимательно наблюдать и точно сообщать обо всем, что видел. После прогулки он укрывался от дневной жары в библиотеке за атриумом и принимался за диктовку греку-секретарю, ибо мой отец был не только землевладельцем, но и ученым и считал, что одной из его обязанностей перед потомками является сохранение точного отчета о его деятельности в качестве посланца императора Клавдия. И действительно, его история была очень подробной и обстоятельной, содержащей множество материалов, которых нельзя было найти в работах других авторов, и я не могу не сокрушаться над тем, что во время Иудейской войны весь его труд, а так же вся библиотека, были уничтожены.
И здесь мне так же хотелось бы описать виллу, выстроенную отцом в Иудее. Вилла была большой, полностью окруженной со всех сторон толстой стеной с башней и часовыми на каждом углу, так как в те времена в стране было до того неспокойно, что все богатые люди строили дома на манер крепостей и устанавливали часовых, чтобы они выслеживали шайки разбойников. Внешняя стена заканчивалась одними массивными воротами, сделанными из кедра и укрепленными железными прутьями. За стеной находились хозяйственные строения, хранилища для зерна, сосуды для масла и вина, конюшня, загоны для овец и коз, куда можно было бы загнать скот в случае какой-нибудь опасности. Здесь так же были выстроены хижины для рабов, работающих на полях. Сам дом находился на расстоянии от других построек и располагался в прекрасном саду из благоухающих цветов и кустов. Двор, с трех сторон окруженный портиками с колоннами, в центре имел бассейн, который заполняли те же горные ручьи, что снабжали холодной водой ванную. Этот двор вел в атриум, главную комнату дома, чудесно украшенную мраморными колоннами и рядом статуи различных предков. Из атриума можно было пройти в другие комнаты, все прекрасно обставленные и украшенные великолепными каменными плитами, ведь мой отец был богат и не жалел средств на строительство виллы.
Отцовский дом был местом встречи людей, придерживающихся различных философских течений, существующий в Иудее. Не имея предрассудков, отец всегда был готов обсуждать с любым гостем различные проблемы религии и философии. Любя контрасты и дебаты, он наслаждался, сводя вместе людей противоположных убеждений и слушая их споры. Саддукеи, которые не верили в посмертное воскрешение, обнаруживали себя лицом к лицу с фарисеями, которые верили в посмертную жизнь души. И чем жарче были споры, тем мягче улыбался мой отец и втайне смеялся над противниками, потому что в вопросах веры был циником. «Ни один из них не знает, о чем говорит», часто отмечал он, беседуя наедине со мной. «Они думают, что громкостью речи смогут возместить недостаток знаний. Остерегайся простых мнений, Луций, и спокойно говори о Боге, душе и воскрешении, потому что кто может знать правду об этом?» И эти слова я навсегда сохранил в сердце.
Хотя обычно жизнь моего отца шла умеренно и хорошо организованно, мой отец прекрасно знал, как веселиться, и когда приближались праздники или дни рождения, он отбрасывал ограничения, сдерживающие его в обычной жизни, и устраивал праздники, которые сочли бы великолепными даже в Риме. На эти прекрасные пиры он приглашал лишь римлян и греков, но не потому что не любил евреев, а потому что их серьезность мешала веселью, а религиозная совесть не позволяла отнестись снисходительно к жареной свинине, которую он особенно любил.
Праздник, устроенный в честь моего шестнадцатилетия, был особенно роскошен, и не один деликатес, который можно было купить, не был забыт. Лучшая рыба с Галилейского моря, устрицы, морские ежи и креветки, специально привезенные с побережья, после которых последовали жаренные утки и павлины, приготовленные во всем их блеске с пышным хвостом, умело установленным, после того как птица была поджарена. Кульминацией праздника стал огромный жареный кабан, внесенный на большом блюде, до того начиненный колбасами, что он чуть не лопался. Вокруг него находились несколько жаренных поросят, художественно размещенных в таком положении, будто они сосали матку. Что касается овощей, то мы были завалены спаржей. С каждым блюдом подавалось новое вино, охлажденное снегом, специально принесенным с гор. После еды были поданы замысловатые конфеты из сахара, меда, а так же яблок, груш, гранатов и фиг. Каждому гостю отец вручил дорогой дар, и даже рабы получили подарки. Британнику он вручил золотую цепь и самый замечательный подарок – освобождение от рабства. Я не мог сдержать слез, наблюдая радость моего старого слуги, который так хорошо охранял меня и который теперь имел право называть себя свободным человеком. И правда, после того как он взял руку отца в свою руку и надел колпак, символизирующий его новое положение, Британник тоже пролил слезы радости. А потом он и мой отец обнялись как братья и рука об руку вышли из палаты магистрата, слегка пошатываясь при ходьбе, так как оба, празднуя событие, слегка перебрали фалернского. Хотя Британник и не собирался покидать службу у моего отца, но даже раб, с которым обращаются наимягчайшим образом, радуется приходу того дня, когда к нему возвращается свобода.
Несмотря на заботы и траты, совершенные моим отцом, чтобы отпраздновать достижение мною совершеннолетия как можно роскошнее, и несмотря на удовольствие, которое я получил, одевшись в тогу в добавление к тунике, я не мог радоваться так как должен был. В молчании я полулежал среди гостей, ел мало, пил умеренно, мои мысли по прежнему были заняты Ревеккой, чувства омрачены ревностью и печалью. Чувствуя мое дурное настроение, отец засмеялся и шутливо спросил, где я оставил свое сердце, потому что сегодня у меня его явно нет. Я почувствовал неловкость и не смог ответить, и тогда Британник, поглощающий жаренную утку рядом со мной и пьяный как Силен, заявил, что я оставил его в Иерусалиме. Он приступил к описанию всевозможных деталей моей страсти, не забыв упомянуть способ, которым Элеазар искупал меня, что заставило меня покраснеть и от души проклясть подобное нахальство, что вызвало лишь еще больший смех собравшихся гостей. Мой отец смеялся так же весело, как и остальные, и заметил, что я сунулся в осиное гнездо.
– Горе чужеземцу, – сказал он, – что дерзнул влюбиться в дочь избранного Богом народа.
Он казался задумчивым, когда произнес эти слова, и я заметил, как на его лицо пала тень, вроде воспоминаний о давнем горе. Он сменил тему и предложил Публию, своему управляющему, привести девушек, потому что для оживления праздника он позаимствовал у Мариамны двух ее лучших рабынь. Мариамна без сомнения присутствовала бы на празднике, но из-за роста волнений в Иерусалиме она не хотела покидать город. Но она прислала нам Друзиллу и Ирис, которых всегда соединяла ради контраста, одна была темная как ночь, а другая светлая как утро. Публий подвел обеих девушек к отцу, чья слепота мешала ему насладиться их красотой. Он провел руками по их телам и вздохнул.
– Временами, – объявил он, – я более всего оплакиваю потерю зрения. Трудно терпеливо переносить темноту этих окон души, не видеть ни восхода, ни заката, ни летних цветов, ни звездного неба. Но больше всего я сожалею об этой потере, когда собираюсь насладиться радостями любви, ведь зрение первое из чувств наслаждения женской красотой, трубач, который возбуждает наши жизненные силы, призывая погрузиться в состязания Венеры. Луций, ты будешь моими глазами. Иди сюда и забудь о женщине, что околдовала тебя. Здесь две драгоценности из коллекции Мариамны, аметист и агат, светлая и темная. Опиши мне их.
Но я, по прежнему охваченный мрачными мыслями, мало что мог сказать. Я посмотрел на блондинку, вокруг талии которой обвил свою руку мой отец, и заявил, что ее зовут Друзилла, что она из германского племени, известного под именем фризиев, что она ребенком попала в плен и тогда же была же была куплена Мариамной, и что она очень хорошенькая. При этом жалком рассказе мой отец расхохотался.
– Конечно, она хорошенькая! – воскликнул он. – Разве Мариамна прислала бы уродину? Больше деталей, мой мальчик, дай больше деталей! Ты не слишком бы многого добился, торгуя на рынке рабов.
– Что ж! В конце концов это не то занятие, что меня привлекает, – ответил я – Но позволь мне попробовать еще раз. Друзилла очень светлая, и ее волосы напоминают мед, они спадают ей на плечи длинными мягкими волнами. Ее кожа розово-белая, как цвет яблони. Ей должно быть пятнадцать лет, и она еще не до конца выросла. На ней надето прозрачное платье, вроде тех, что носят актрисы в Риме, и на талии оно подпоясано золоченным пояском. На плече она носит драгоценнуюзастежку, а на волосах золотой обруч усеянный драгоценными камнями. На ее ногах белые сандалии, а в руке она держит флейту. Что касается другой – Ирис – то она из Египта и темноволоса в той же мере, в какой Друзилла светла. У нее глаза как у кошки, ее волосы завиты на римский манер. Она примерно того ж возраста, что и Друзилла, и одета как танцовщица в тунику до колен. На руках у нее золотые браслеты, а в волосах алая повязка. Теперь достаточно?
Тут мой отец вновь расхохотался и заявил, что я ели описал тряпки, которые они носят, и совсем не затронул самое важное.
– Иди, – велел он Друзилле. – Дай ему эту чашу вина. Предложи ему осушить ее и поцелуй его, чтобы поднять ему настроение.
– Вино я приму, – ответил я. – Но поцелуй пусть останется при ней.
– Почему тебе так трудно угодить? – закричал отец, который уже был пьян и говорил громко. – Зачем презирать маленькую рабыню? Женские поцелуи одинаковы и у рабынь и у свободных. Может Ирис доставит тебе больше удовольствие. Танцуй перед ним, Ирис. Покажи ему танец с покрывалами, который Соломея танцевала перед Иродом Антипой. Это должно порадовать его.
Этот танец с покрывалом был знаменит в Иудее за сладострастие, и он оказал на Ирода до того сильное впечатление, что он даже отрубил голову пророку Иоанну, чего хотела Соломея, что чуть не привело к мятежу, так как народ любил этого Иоанна. Ну а Ирис не нуждалась в дополнительных призывах, и встав в середине двора, начала немедленно извиваться, закрывая глаза и приоткрывая губы, как женщина охваченная экстазом любви. А так как для произведения соответствующего эффекта не было подходящего покрывала, она позаимствовала у Британника его плащ и закуталась в него, давая ему виться и вздыматься вокруг ее тела, то пряча, то открывая то, то находилось под ним.
И правда, маленькая шлюха достаточно хорошо знала, как возбудить в мужчинах страсть, потому что сбросив плащ, она грациозно расстегнула поясок на талии и неожиданно гибким движением освободилась от туники и стала танцевать нагой, с таким бесстыдством и с такими двусмысленными движениями, что они могли бы возбудить похоть даже у восьмидесятилетнего старца. И все же все ее усилия были напрасны, потому что ее танец лишь еще живее напомнил мне Ревекку, так что я видел ее в грезах наяву. Когда она закончила танец, и жаждала награды, покрасневшая и запыхавшаяся, подбежала, чтобы лечь рядом со мной, я, казалось, неожиданно очнулся от своих грез и не смог скрыть грусти, обнаружив, что рядом лежит не моя любимая, а девушка-рабыня. И хотя она обняла мое тело и потянулась к моему лицу, чтобы я ее поцеловал, я не обнял ее, но мягко разжал ее руки, предложив ей выпить, потому что она танцевала с таким пылом, что ее лицо стало пунцовым, а по голой коже катились бисеринки пота. Но она, чувствуя отказ, оттолкнула кубок и надувшись подбежала к моему отцу, жалуясь на мое безразличие. На что отец утешительно похлопал ее по заду и воскликнул, что должно быть я сделан изо льда, так как даже он, слепой, ощутил призывную силу танца Ирис.
– Ты более сладострастна чем Иродова Соломея, – заявил он. – Но Луций весь в печали по другой женщине, и даже твой танец не в силах оторвать его от нее. Не расстраивайся. Это вечная болезнь юнцов. Вот тебе золотая цепочка для пояска и застежка на плечо. Отдохни немного, а потом станцуй опять. Луций, дай руку. Я должен ненадолго выйти, но скоро вернусь.
Я встал и взял отца за руку, чтоб проводить его со двора, а Ирис утешилась, занявшись любовью с Британником.
– Солнце село, – ответил я. – Но еще не темно. На западе небо освещено красноватым светом. На горизонте появилась вечерняя звезда.
– Это планета Венера, – заметил отец. – Хорошо, что она смотрит на нас, потому что история, которую я должен тебе рассказать, касается ее.
Он запнулся, будучи слегка пьян, и велел вести его к виноградной беседке. Там он сел и, поправив свою тогу, подозвал меня сесть рядом.
– Итак, – сказал он, – ты теперь мужчина. Римлян. «Римляне, владыки мира, народ, облаченный в тогу» как говорит Виргилий. Но не полностью. Мы одни, Луций?
Я вышел из беседки и осмотрелся. Никого не было видно. Из дома неподалеку слышалась музыка и смех гостей.
– Мы одни, – сказал я. – А наши гости веселятся.
– Вскоре мы вернемся к ним, – заявил мой отец. – Но сначала я должен рассказать тебе одну историю, историю, касающуюся тебя. Да, это очень странно, что ты должен был влюбиться в еврейку. Колесо жизни идет по кругу, таково мнение пифагорейцев. С того места, где мы сидим, мы вновь возвращаемся и все повторяется, пока душа не освободится от уз и не присоединится к веренице бессмертных богов. Но даже пифагорейцы не утверждают, что сын обязательно должен повторить глупость отца.
– Что ты имеешь в виду? – спросил я. – Какие твои глупости я повторил?
– Подожди. Не так быстро, – предостерег отец. – Я должен сказать тебе кое-что. Дай мне рассказать тебе все по своему. В храме в Дельфах высечено изречение «Познай себя». Какой совет может быть лучше, Луций?
– А то, что ты расскажешь, позволит мне лучше познать себя? – спросил я.
– Нет, – ответил отец. – Такого знания никто не может дать. Каждый должен в одиночестве пройти по лабиринту своей души, встретить минотавра, и либо убить его, либо быть убитым. В этом одиноком путешествии у человека нет попутчиков, и он должен сам столкнуться с ужасом внутренней тьмы. Этот миф аллегория и без сомнения отсылает нас к внутреннему и внешнему миру человеку. Здесь есть загадка, и лишь мудрый человек может проникнуть в ее значение. Но довольно философии. Я подхожу к главной теме. Что ты испытываешь по отношению к евреям, мой Луций? Считаешь ли ты их чужой, зловещей расой, как думают многие римляне?
На этот вопрос я ответил, что они не чужие, и не зловещие, и что я чувствую близость к ним и сочувствую их страданиям. И я рассказал отцу об интересе к их вере, о том как я много раз стоял во дворе неевреев и смотрел сквозь открытые ворота на Святилище и гадал, какая священная тайна спрятана за великолепием золота и мрамора. Я рассказал ему и о том, как сидел у ног рабби Малкиеля, когда он учил своих последователей у ступеней крепости Антония, и как я читал Тору и пророков и обдумывал различия между религией греков и евреев.
– Все это кажется близким мне, – говорил я. – Временами я чувствую себя ближе к ним, чем к римлянам. Возможно, что это не так уж и удивительно. Разве я не родился и не вырос на земле Иудеи? Я дышу этим воздухом, ем хлеб, что произрастает на ее почве. И точно так же, как мое тело было создано этой землей, так и моя душа впитала веру этого народа.
– Есть нечто большее, – произнес мой отец. – Узы, что связывают тебя с Иудеей, это узы крови.
Все это ошеломило меня, и я начал гадать, каково же мое происхождение, и кто меня породил. И потому я спросил Флавия Кимбера, действительно ли он мой отец.
– Я твой отец, – подтвердил он. – Разве глядя на себя, ты не видишь, как похож на меня? Но моя жена Квинтилия не является твоей матерью, и Марк, мой сын от Квинтилии, лишь на половину твой брат. А теперь слушай, я расскажу тебе историю твоего рождения.
Тем не менее, он не сразу заговорил о прошлом, а сидел, глядя туда, где село солнце, и по небу распространялся рассеянный красный свет. Когда он наконец заговорил, то говорил не о моем рождении, а о рискованном положении человека на земле, который должен идти от колыбели к могиле среди такого количества разнообразных опасностей.
– «Среди всех существ на земле, человек беспомощней всех». Кажется, так писал Гомер, и я часто размышлял о мудрости его слов. Кто может утверждать, что является хозяином своей судьбы? Не только жизни людей, но и жизни целых народов формируются случаем. Случайный жест или слово, сказанное в шутку, могут изменить направление истории. Кто мы, как не актеры в пьесе, исполняющие, не понимая того акты драмы, сюжет которой мы не знаем? Одни носят трагическую маску, другие комическую, но мы не выбираем свою роли и не можем сменить их. И вот мы должны играть роль независимо от того, нравится она нам или нет. Что же нам остается, как не принять с возможно большей доблестью предназначенную нам участь и переносить боль и горе, как переносят их актеры, зная, что ничего нельзя избежать и ничего нельзя изменить? И нет нужды укорять богов, когда они посылают нам горе, которое кажется непереносимым, потому что во власти каждого человека уйти из пьесы, если он этого пожелает. Собственной рукой он может открыть двери театра и уйти в лежащую за ними тьму, которую мы называем смертью. Но до этого мига, пусть человек терпит то, что посылают боги.
И он повторил по-гречески любимую цитату стоика Клеанта.
Веди меня, Зевс, и ты веди, Рок.
Что б не назначилось твоей рукой.
Я следую радостно, если даже воля моя
Бунтует, я должен покорно идти.
Философия моего отца сильно отличалась от еврейской. Хотя мой отец был стоиком, здесь он считал, что боги безразлично удалены от дел людей и равнодушны к нашим радостям и страданиям так же как и звезды. И он не считал, что человек может снискать благоволение богов или ждать, что они как-нибудь вмешаются в его дела. Обязанностью человека, как он считал, было терпение, исполнение предназначенной ему роли, а не оплакивание, не пресмыкание, не просьбы о другой судьбе, отличной от предназначенной ему волей случая. И потому как нищий он должен играть роль нищего, а как раб должен нести печаль рабства и не надеяться, не ждать иной судьбы. В этой доктрине есть определенное благородство, хотя я не могу не признать, что это мрачная и неприятная философия. С другой стороны евреи имеют прямо противоположный взгляд на Бога, полагая, что он все время глубоко интересуется их делами и готов, если воззвать к нему, прийти на помощь. Этот взгляд был так же принят последователями рабби Иисуса, которых теперь называют христианами. Они считают Бога своим отцом и советуются с ним по всем вопросам, просят его даровать им блага и оградить от зла. Что касается этой доктрины, то я мог бы сказать, что она утешительна и светла для тех, кто может ее принять, и предлагает людям источник света, который не дает учение стоиков. Но опять-таки я должен признать, что никогда бы не смог принять христианскую концепцию божественного отца, потому что этот отец поступает бесчестно со своими детьми, когда позволяет Нерону сжигать их живыми или зашивать в шкуры диких животных и разрывать на части. Однако я отвлекся для того, чтобы показать сколь различны доктрины стоиков, иудеев и христиан. А теперь позвольте вернуться к рассказу отца.
– Не могу объяснить, – говорил отец, – почему страсть к убийству евреев так часто охватывает людей в наших больших городах. Это случается то и дело в Александрии, Антиохии, Эфессе, Кесарии. Пустячный инцидент, случайное слово и неожиданно весь город хватается за оружие, синагоги пылают в огне, и огромное число безобидных евреев подвергается грабежу, насилию, убийству. Во времена, о которых я рассказываю, целый ряд подобных беспорядков охватил восток, и я, в семнадцатый год правления Клавдия, был послан как представитель Цезаря выяснить причину этих потрясений. И в Кесарии произошли события, которые изменили мою жизни и стали причиной начала твоей.
– Я прибыл в город без всяких церемоний и сразу же пошел по улицам, потому что не хотел выслушивать россказни информаторов – евреев с одной стороны, греков или сирийцев с другой – но желал сам видеть, что происходит. Я пошел не в своей тоге с пурпурной полосой в окружении вооруженной стражи, но надел старую одежду, спрятал под плащом меч и взял лишь Британника, который должен был помочь в случае опасности. На этот раз причиной волнений были сирийцы, которые даже кровожаднее греков и хищные словно шакалы. Пока я шел по улицам, они во всю наслаждались буйством и убийствами. Со всех сторон я слышал треск ломающегося дерева, когда они высаживали двери и силой врывались в дома. Из многих домов вырывалось пламя, воздух был заполнен криками и запахом дыма.
– И тогда на узкой улочке я увидел девушку, которая по одежде признал за еврейку. Ее одежда была разорвана, на лице застыл ужас, а за ней бежали два злодея сирийца, намеривавшиеся снять с нее золотые украшения, а после грабежа удовлетворить свою похоть. Девушка ничего не видела из-за дыма и бежала прямо на меня. Она уже до того изнемогала, что не могла бежать, но просто упала в мои руки, задыхаясь, как загнанное животное. Хотя на лице ее была пыль, а одежда превратилась в лохмотья, я осознал, что она очень красива, той смуглой красотой, что так характерна для женщин ее народа. Но у меня не было времени восхищаться ею. Сирийцы почти сразу же бросились ко мне, с безумными криками угрожая убить меня, если я сразу не выдам им девушку. Они сменили песню, увидев Британника, который незаметно стоял в дверном проеме. Он бы убил их, если бы я не помешал ему. Вместо этого мы взяли их живыми и связали, потому что мне нужен был пример для этих наглых беззаконных собак, чтобы народ Кесарии понял, что с римским правосудием шутки плохи. На следующий день их и еще двадцать других бандитов я велел распять перед судом на воротах города. После этого проблем в Кесарии стало гораздо меньше. Но хотя несчастья Кесарии к тому времени завершились, я вскоре понял, что мои собственные только начались. Воспоминания о лице девушки засели в моей голове, не покидая меня. Поверь, Луций, впервые в жизни я ощутил настоящие муки любви, так как мой брак был попросту удобным браком, а моя жена Квинтилия была холодна как снега Альп. Как иначе все было с Наоми! Она была юна, в первом блеске расцветающей женщины. Она поклонялась мне, частично из-за того, что я был важным человеком, установившим порядок в ее городе, частично из-за того, что я спас ей жизнь. Но больше всего она любила меня ради меня самого. Он нее я впервые узнал значение любви, потому что все, что я знал раньше, было простой имитацией, холодными объятиями Квинтилии, которая, похоже, считала мое приближение оскорблением, или же подневольная любовь рабынь, обязанных подчиниться хозяину. Наоми не была ни рабыней, ни холодной женщиной. Мне шел сороковой год, когда я встретил ее, а чувствовал я себя еще старше, но огонь ее любви разжег новое пламя в моем сердце, и я неожиданно вновь почувствовал себя молодым. Так же как мужчина может породить жизнь в теле женщины, так и женщина, если она достаточно его любит, может возродить жизнь в теле мужчины, что и правда, мало чем отличается от второго рождения. Месяцы, проведенные мною в Кесарии, были полны нового опыта и новых впечатлений, но не потому, что я увидел нечто новое, а потому что смотрел на все другими глазами. Все, что раньше было тупым и мертвым, наполнилось жизнью. Я был как ребенок, открывающий новый мир, в то время как раньше, я был человеком, для которого мир был слишком скучен.