Текст книги "Если я забуду тебя (ЛП)"
Автор книги: Роберт Сильвестер де Ропп
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Роберт С. де Ропп
Если я забуду тебя…
Если я забуду тебя, Иерусалим,
забудь меня десница моя.
Псалом 136:5
I
В двенадцатый год правления императора Нерона, за десять дней до моего шестнадцатилетия и приобретения права носить тогу, что среди римлян является символом совершеннолетия, вместе с верным слугой Британником я направился на колеснице в Иерусалим. Колеса колесницы весело крутились в пыли. Воздух был чист и напоен весною, ведь был апрель, и даже пустыня покрылась цветами. Как обычно Британник правил будто сумасшедший, распевая какую-то варварскую песню из его родной страны, на языке, разобрать который могут лишь бритты. Сам он был огромным словно вол, кошмарно жадным до еды и выпивки. Его аппетит был ненасытен, и даже в такую короткую поездку он взял с собой два больших хлеба, засунутых за пазуху, и они делали его похожим на толстуху с огромной грудью. Да, он на все годился, мой Британник, чванливый, воинственный, прожорливый, драчливый распутник, всегда ищущий драку или женщину, с силами драться за пятерых и распутничать за десятерых. Гомер в «Одиссее» утверждал, что человек теряет половину своих достоинств, становясь рабом. Очень часто так и есть, но не в случае с Британником. В своей стране он был вождем и был захвачен во время одного из восстаний, что постоянно происходят в Британии, поскольку они никак не усмирятся под римским ярмом. Так что в конце правления Калигулы он был приведен в Рим в цепях и был куплен моим отцом, чьим близким другом стал. Рассказывали, что он несколько раз спасал жизнь моего отца, который сталкивался со многими опасностями в качестве посланца императора Клавдия. Мой отец любил Британника и полностью ему доверял и, когда я был еще мал, он поручил меня его заботам, обещая Британнику свободу, если я целым и невредимым достигну совершеннолетия. Вот таким-то образом Британник стал моим близким другом, и хотя он был обжорой и распутником, у которого моральных устоев было не больше, чем у роскошного зверя, я любил его и доверял ему так же, как и мой отец. И хотя он был рабом в чужой стране, он держался как вождь. Его огромный багряный плащ рвался с плеч, светлые волосы и усы развевались на ветру, золотые серьги сверкали в солнечном свете. Среди темнобровых евреев города Иерусалима он возвышался словно бог, странная фигура вдали от сырых лесов и болот, где он родился, раб с царственной осанкой, который действительно потерял все, кроме достоинства.
И здесь, должен добавить, я не мог не задаваться вопросом о благоразумии отца, поручившего меня заботам человека, вроде Британника. Правда, он был могучим и смелым бойцом, который никогда не показывал спину врагу. Но его бедой было то, что он слишком любил драться, и его доблесть была гораздо больше рассудка. То и дело я оказывался втянутым в какие-то ссоры, потому что Британник испытывал нужду в исправлении плохого, того, что лучше было бы оставлять неисправленным, так как мир наполнен несправедливостью, и чтобы изменить его не хватит никаких человеческих сил. Но такова была особенность бритта, подобная сердечность и готовность по любому случаю стараться защитить все, что он считал человеческими правами. И в самом деле, эта страсть защищать то, что они считают своими правами, кажется неотъемной особенностью островных варваров, потому что они ничто не принимают всерьез, пока не заговорят о справедливости.
Но довольно о моем рабе Британнике. Позвольте теперь поговорить немного и о себе. Как я уже сказал, я был юношей, которому еще не исполнилось шестнадцати, и хотя я все еще носил тунику, а не тогу, я уже чувствовал себя мужчиной. Я был дерзок в те дни и считал себя равным соперником любому, хотя мои силы были всего навсего силами мальчика, а мои знания были невелики, как у только что вылупившегося цыпленка. И все-таки хорошо быть молодым и не догадываться о своем невежестве, но я не хочу, чтобы вы думали, будто я был глупцом. Хотя я был самонадеян как и каждый юнец, я был очень любознателен. Мое сознание было распахнуто словно греческий храм, и через него свободно дули ветры философии и религии. Мой отец, Флавий Кимбер, был философом и историком, и от него я приобрел привычку задавать вопросы. На небесах и на земле не было такого вопроса, куда бы я, как щенок, не совал свой нос. Я был знаком с философией греков, знал и стоиков, и эпикурейцев. От египетского врача Атмоса я узнал о святой троице – Исиде, Осирисе и Горе. Я был знаком с учениями Митры и пророка Зороастра в Персии. Кроме того я знал доктрину еврейского бога, могучего Яхве, единого и невидимого, который из всех народов человечества выбрал в качестве своего народа евреев. И хотя я был римлянином, я часто бывал в Иерусалиме и стоял во дворе для неевреев, что окружает Храм, чтобы послушать проповеди еврейских раввинов. Они сильно воздействовали на меня, гораздо сильнее чем философия греков или тайное учение моего друга Атмоса, египтянина. Пока греки и египтяне говорили о доблестях и пороках, раввины следовали тому, чему учили, они не плели словесные гирлянды, а обращались прямо к сердцу. Больше всего мне нравились проповеди доброго Малкиеля бен Товия, потому что он не делал различия между евреями и неевреями, но бесплатно учил всех, кто приходил его слушать. Как говорили, он был последователем того самого рабби Иисуса из Назарета, которого некоторые считали мессией и который был распят во времена прокурора Понтия Пилата. В то время я не знал, правда ли это, не много я знал и о христианах, как стали называть последователей рабби Иисуса. Я слышал, что их называли врагами рода людского, и знал, что император Нерон жестоко истязал их в Риме, бросая их зверям в амфитеатре, сжигая с смолой, чтобы осветить свои сады, потому что, как он утверждал, они подожгли Рим. Но другие открыто признавали, что император сам сжег город, и что эти христиане были невиновны и заслуживали жалости. И опять-таки это было возможным, ведь император Нерон был чудовищем.
Таким я был в то веселое утро, когда вместе с Британником ехал в Иерусалим из отцовской виллы, которая раскинулась у подножия гор в десяти милях к северу от города. И пока мы под гром копыт неслись вперед, я стоял на колеснице раскрасневшийся от удовольствия, все время настороженно поглядывая на горы, потому что в те времена земля Иудеи кишела разбойниками. Мы были при мечах и смотрели в оба, ведь дорога была простой колеей от повозок, идущей между холмов, с огромными камнями, разбросанными по обеим сторонам, за которыми могли бы легко спрятаться грабители. Я никогда бы не решился проделать этот путь ночью. Но днем я полагался на резвость наших лошадей и удивительную силу Британника. Чувство опасности веселило меня, точно так же как и сильный ветер, свистевший в ушах, и синее небо, удивительно чистое в этой части мира, и раскинувшееся над землей как хрустальный купол. Возможно, что некоторые написанные мною слова заставят вас думать обо мне как о прилежном юноше, погруженном в изучение книг, вдумчивого искателя истины. Позвольте сказать, что если я временами действительно искренне стремился к истине, то во все остальное время я не менее искренне стремился к другим целям. Я не был чахлым учеником, а крепким молодым парнем, хотя и склонным к грусти и дурному настроению. Я находился на том этапе жизни, что Лукреций описал следующим образом: «… тот кипящий поток, когда возраст впервые наливает полнотой созревшее семя». Действительно кипящий поток, яростное наводнение, и хотя мой дух искал истину и мудрость, огненная река, сжигающая мои чресла, заставляла меня искать совершенно в ином направлении. И потому, хотя я часто останавливался во дворе для неевреев, чтобы послушать мудрые проповеди рабби Малкиеля, на этот раз моим настоящим побуждением для посещения Иерусалима было не желание занять ум проповедью стоика, но желание полюбоваться женщиной.
Ах, вот каково рабство во имя любви! До чего же Венера могущественнее Марса. Как говорит Тасоний? «Ничтожная девушка захватила в рабство меня, который никогда не сдавался врагу». И если такая любовь способна сделать раба из зрелого мужчины, да еще в придачу воина, какое же опустошение может она произвести в простом мальчике, у которого на подбородке еще еле пробивается волос, и чья кожа нежна как у девушки. Это кипение в крови делало меня рабом в большей степени, чем те закованные существа, что трудились на полях моего отца. Как мудро отмечал благородный Эпиктет, сам познавший рабство. «Если бы хозяин налагал на раба половину тех унижений, от которых во имя любви страдает свободный человек, его бы считали ужасающим тираном». И это действительно так, уверяю вас.
Моя бурлящая страсть, что отправляла меня чуть ли не ежедневно через холмы к городу Иерусалиму, была предметом еще более недовольных замечаний моего слуги Британника, и этот негодник говорил тоном, совершенно не подходящим для раба. Он все время рычал и брюзжал как потревоженный медведь, потому что имея привычку постоянно есть, он не желал далеко удаляться от дома моего отца, где у него было соглашение с поваром, который ежечасно кормил его, без чего он не смог бы утихомирить свой желудок. Каждый раз, когда я приказывал запрячь лошадей, он воздевал руки к небесам и, приняв несчастное выражение, жаловался богам: «Да владея всеми этими девчонками, которых стоит лишь поманить, ну почему мой хозяин влюбился в еврейку, и ко всему прочему не простую еврейку, а дочь первосвященника!» Действительно, его жалобы были вполне разумны. На вилле моего отца было много молоденьких девушек, и хотя мой отец был философом, человеком в годах и почти слепым, он еще обладал очень чувствительным темпераментом. Этих девушек отец приобрел у Мариамны, торгующей рабами и живущей у Верхнего рынка в Иерусалиме, о которой я еще много расскажу. Мой отец был уживчивым человеком и хотя в некоторых аспектах он был стоиком, а в остальном, бесспорно, эпикурейцем. При этом, однако, он не соглашался с тем утверждением Эпикура, что «любовные удовольствия никогда не приносят человеку никакой пользы, и ему повезет, если они не принесут ему вреда», напротив, он считал их источником большой радости. Хотя он переносил свою усиливающую слепоту со стоическим терпением, он часто сетовал на то состояние, что сотворило с ним время, иссушив мощный фонтан его мужественности, так что он уже не мог должным образом сражаться на полях Венеры. Тем не менее он по прежнему покупал юных рабынь у Мариамны или еще чаще занимал их, ведь они были давними друзьями, и Мариамна знала, что ему можно доверять и он не испортит их тел, что входит в привычку сластолюбцев, наслаждающихся жестокостью. Он называл этих девушек маленькими постельными грелками и приводил пример еврейского царя Давида, что брал на свое ложе девственницу Ависагу Сунамитянку, когда не мог согреться. Конечно, эти маленькие грелки не были девственницами, потому что девственницы очень редко появляются на рынке рабов и к тому же дорого стоят. Но они были молоды, хороши собой, часто растирали отцу ноги, когда он мерз, и играли ему на флейте, что доставляло ему удовольствие. И будучи слишком старым для всех удовольствий любви, он не ревновал к развлечениям девушек, и никогда не забывал предложить мне, когда я жаловался на беспощадное пламя, сжимающее меня, то, что было самым простым способом остудить его. Британник тоже настоятельно советовал следовать его примеру, ведь он был могучим победителем на полях Венеры, будучи прекрасно оснащен для подобных состязаний, и к тому же обладал благородными светлыми усами, которые сильно щекотали девушек, всегда жаждущих новых ощущений.
Однако природа моего рабства была такова, что даже самые хорошенькие постельные грелки отца не могли понравиться мне, хотя они делали для этого все, побуждаемые моим отцом и Британником, видевшим, как я сохну от страсти. Особо уговаривать девушек не требовалось, ведь я был красивым юношей и имел все, что нужно, чтобы удовлетворить их природные склонности. И, действительно, они пытались соблазнить меня всеми известными им способами, разгуливая в одеяниях из прозрачного газа, резвясь со мной по утрам, щекоча меня, когда их посылали за мной, и когда они готовили мне ванну. Но я всегда отвергал их, как Адонис отвергал знаки внимания Венеры, но не потому, что я был наивен, не понимая собственной удачи, а потому, что мои мысли были заняты другой, и я не мог принять дешевого удовольствия от любви девушки-рабыни.
И вот, захваченной сетями желания, я был вынужден покинуть отцовский дом, чтобы мчаться по каменистой дороге к Иерусалиму, в то время как грабители могли подстерегать за холмами, а рядом ворчал Британник, проклиная объект моей неудобной страсти – Ревекку, дочь Ананьи, первосвященника. Как я мог даже предположить, что подобный человек согласится на брак своей дочери с необрезанным чужеземцем? Разве я не достаточно долго прожил в этой проклятой Иудее, чтобы не знать обычаев и предрассудков евреев? Как я мог надеяться на брак, не приняв еврейской веры? И неужели я принесу в жертву свою крайнюю плоть ради улыбки слабой девчонки, которая играет мужскими сердцами, как ребенок играет костяшками? На это я отвечал, что ради Ревекки я с радостью бы расстался с этой частью своего тела, но для того, чтобы стать евреем требуется нечто большее, чем обрезание. Если бы я был уверен, что она примет меня после обрезания, я бы без колебания перешел в еврейскую веру. Вот только было неясно, что она думает. Ее глаза словно летние ласточки то и дело устремлялись к чьему-то лицу. Этими взглядами, поворотом головы, неожиданной улыбкой она зажигала в мужчине страсть, делала его своим обожателем, обещая, казалось, безграничное блаженство. А через несколько минут она забывала о нем, и ее взгляды обращались к другому. Как летняя мошкара вьется над поверхностью воды, так и она мельком смотрела на мужскую любовь, но никогда не позволяла себе углубиться в нее. И из-за того, что я был неуверен в ее чувствах, я не обращался и не совершал обрезание, ведь как и греки я гордился своим телом и не мог бы с легкостью согласиться на его порчу.
Оставив позади каменистую дорогу, мы приблизились к городу по крутым склонам горы, которую они называют Масличной горой, и здесь я на некоторое время прерву повествование, чтобы оплакать этот благородный город, ныне лежащий в руинах, и чтобы описать его славу в дни его величия. Мог ли кто-нибудь быть так мрачен или равнодушен, чтобы не остановить на мгновение в изумлении, когда перевалив через вершину Масличной горы, он в первый раз видел пышность Иерусалима? Первое, что бросались в глаза, было сияние золота и белого мрамора там, где солнечные лучи отражались от вершины Святилища, самой святой постройки этого огромного Храма, который ярус за ярусом поднимался по сторонам горы Мориа. Этот Храм, бывший душой Иерусалима и объектом почитания каждого еврея, раскинулся на востоке города, возвышаясь над долиной ручья Кедрон. С севера от Храма стояла крепость Антония, выстроенная царем Иродом для контроля за городом, мощное строение из мрамора с четырьмя высокими башнями. Что же до всего остального города, то он был выстроен на двух холмах с такими крутыми склонами, что могло показаться, будто гигантская рука сдвинула их с огромной массой земли. Самой древней частью был Верхней город, отделенный от Храма глубоким ущельем с очень крутыми склонами, называемым Тиропской долиной. Стена Верхнего города была древнейшей из стен Иерусалима, столь толстая и высокая, что ее вряд ли можно было разрушить. Царь Давид, отец Соломона, построил эту стену, но потом и многие другие достраивали ее. Эта мощная стена защищала и Нижний город, который простирался на юге до долины Гинном и заканчивался у купальни Силоам и акведука Понтия Пилота.
Таким был город, который мы – Британник и я – созерцали, когда остановились на вершине Масличной горы, чтобы дать передохнуть лошадям перед тем как спуститься в долину и пересечь ручей Кедрон. Я не хочу, чтобы вы думали, что это был красивый ручеек, журчащий среди тростника и лилий как ручьи в землях, благословенных обильными дождями. По большей части это было вонючее, пыльное ущелье, наполовину заваленное мусором и требухой из города. Но когда на холмы обрушивались свирепые дожди, а на землю яростные ветры, тогда за какой-то час сухое ущелье заполнялось, и с гор устремлялась бушующая вода, отбрасывая прочь в своем стремительном течении даже огромные валуны. Когда в тот день мы переправлялись через Кедрон, вода все еще текла потоком, а на берегах скромно цвели весенние цветы. Тем не менее этот Кедрон был обителищем страданий особенно там, где соединялся с долиной Гинном в месте, называемом Тофет, что для всех евреев означало проклятое место. Именно в этом месте жили люди, которым было отказано жить в городе – прокаженные, ковыляющие на культях, чьи лица были искажены либо сгнили от болезни. Везде можно было видеть страждующих, на которых лепились мухи, и чьи тела пухли от голода. Здесь можно было видеть детей, роющихся в мусоре в поисках куска испорченного мяса или грязного выброшенного хлеба, который не годился для стола богатых, прокаженных матерей с искривленными телами, пытающихся накормить прокаженных младенцев, человеческие трупы, которые пожирались псами, и хотя евреи самые щепетильные люди в вопросах погребения, у этих голодающих существ не было никого, кто вырыл бы им могилу. Когда наша колесница приблизилась к ним, они окружили нас, выпрашивая милостыню своими дребезжащими голосами, протягивая костлявые руки, поднимая к нам изуродованные лица. Британник погрозил им своим кнутом, хотя и был слишком добр, чтобы ударить подобные существа. Если бы он уже не съел его, он бы отдал им взятый с собой для подкрепления хлеб, одновременно грозя суровым наказанием, если они не отойдут назад, и не будут соблюдать дистанцию. Что до меня, то я отвернулся и зажал нос, ведь если вони от прокаженных было недостаточно, то здесь стоял смрад от человеческих экскрементов, вывозимых за города из находящихся по соседству ворот и сваливаемых здесь в кучу для перегнивания. Этот навоз высоко ценился крестьянами, которые разбрасывали его на своих полях и выращивали на нем отборнейшие овощи и цветы, доказывая странность великого закона Природы, что из такой гадости, вырастает такая сладость.
Улицы Нижнего города тоже воняли. Здесь были узкие улочки, на которых толпился народ, и на каждой улице шла торговля. Здесь жили дубильщики и валяльщики, несущие мочу, которую собирали в общественных туалетах, и использовали в своем деле. Здесь была улица красильщиков, забрызганная яркими красками, на которой можно было видеть огромные чаны с красителями, куда погружали скрученные мотки шерстяной пряжи. Здесь были ткачи, чьи челноки сновали туда и сюда, а станки гремели и щелкали, словно хор деревянных цыплят. На другой улице располагались гончары, крутящие свои гончарные круги и лепящие вымазанными влажной глиной руками формы различных сосудов. А еще здесь на Нижней агоре или рынке продавали такую еду, которую могли себе позволить бедные. В палатках была выставлена сырая рыба и дешевое мясо, над которым все время висел целый рой жирных мух. Кто бы не голодал в Иерусалиме, но мухи там всегда были жирными. Они летали везде, даже в Храме, куда их привлекала кровь жертвенных животных. Нигде я не встречал более крупных мух, чем в Иерусалиме.
Пока человек пробирался по узким, вонючим улочкам Нижнего города и не приближался к дороге, которая поднимается по крутому склону горы Мориа, блеск этого города еще не был виден. Мы медленно поднимались по крутой дороге под мрачной тенью крепости, которую выстроил Ирод[1]1
Этот Ирод – Ирод Великий 73-4 г. до Рождества Христова. Не путать с Иродом Антипой, тетрархом Галилеи, убийцей Иоанна Крестителя (прим. автора).
[Закрыть] и назвал Антония в честь Марка Антония, перед которым он в то время заискивал. Как велик и как странен был гений этого самого Ирода, потому что кто кроме гения или безумца – а были люди, утверждающие, что Ирод был и тем и другим – мог задумать и построить сооружение, подобное этой крепости. С дороги, по которой мы ехали, она возвышалась над нашими головами, построенная на обрывистой скале высотой более восьмидесяти футов, полностью покрытая совершенно гладкими каменными плитами. За стеной на вершине скалы возвышались три башни высотой восемьдесят футов. Четвертая башня находилась в месте соединения крепости и Храма и возвышалась над портиками на высоту ста десяти футов. Внутри крепость напоминала дворец и по простору и по богатству убранства. Она делилась на разные покои всевозможного предназначения, включая галереи, ванные, парадные покои и внутренние дворы, где могли обучаться войска. Два длинных лестничных пролета вели вниз к портикам двора для неевреев, который являлся внешним двором великого Храма. По этим ступеням немедленно спускалась римская стража, если где-нибудь появлялись признаки бунта, и они никогда не отдыхали в городе, где в те времена волнения случались чуть ли не ежедневно. По крайней мере, одна римская когорта всегда размещалась в крепости Антония, потому что, если Храм господствовал над городом, то крепость господствовала над Храмом, и тот, кто хозяйничал в крепости, был хозяином в Иерусалиме.
А теперь позвольте мне рассказать об этом еврейском Храме, который даже в нынешнем разрушенном состоянии пробуждает изумление в душах зрителей. Когда мы достигли вершины горы Мориа и поехали по широкой дороге рядом с портиками, сама дорога слепила наши глаза, потому что недавно евреи вымостили ее беломраморными плитами, чтобы бросить вызов римскому прокуратору, предпочитая тратить свои деньги на мощение улиц мрамором чем отдавать их негодяю, который использует их лишь для того, чтобы мучить их. И действительно, эти улицы из белоснежного мрамора были великолепны, за исключением того, что в это время, когда солнце сияло, они отражали такой свет, что проходящие почти слепли. Эта улица и внешние портики Храма висели словно бы над склонами горы Мориа, потому что сама гора оказалась слишком незначительной для грандиозного замысла Ирода, который увеличил ее, закрепив на ее склонах блоки высотой в восемьдесят футов, на которых были отстроены внешние дворы Храма.
Представьте целый ряд мощных строений, одно над другим, поднимающихся благодаря пролетам широких лестниц к вершине из мрамора и золота – к Святилищу. Внешние портики замыкали двор, куда допускались наравне с евреями и чужестранцы и который из-за этого был известен как двор неевреев. Портики тянулись вокруг Храма с трех сторон, северная сторона была закрыта крепостью Антония. Эти портики были по настоящему великолепны, и за счет совершенства камня, из которого они были сделаны, и из-за безупречности их пропорций. Каждый портик, а портиков было два, идущих параллельно друг другу, был пятидесяти футов шириной, и был вымощен лучшим камнем и покрыт огромными кедрами с вырезанными на них украшениями, однако это не были изображения людей или животных, потому что евреи считают подобные образы идолами и не хотят, чтобы они находились в священном месте. Крыша портиков поддерживалась колоннами из чистого белого мрамора, каждый высотой в тридцать три фута, вырезанная из единого каменного блока и отполированного с таким совершенством, что окружающие могли вглядываться в ее поверхность как в зеркало.
Среди этих портиков находился микрокосм еврейского мира. Двор был заполнен евреями, которые как паломники пришли из отдаленных мест, чтобы принести жертву на алтарь Храма. Здесь были евреи с окраин империи на Рейне, с берега Галлии, из Испании, Африки, с далеких островов. Здесь были евреи из греческих и македонских городов, из Рима, Александрии, Антиохии, Эфеса и Вавилона. Здесь были фарисеи и саддукеи, священники и левиты, раввины и святые люди из пустыни. Об этих «святых людях» из пустыни я еще много расскажу позже, а сейчас лишь отмечу, что они были известны под именем зелотов, что их тела были покрыты шкурами, а волосы и бороды были нерасчесаны, что они были худыми и грязными, словно гиены, и хотя некоторые из них бесспорно были святыми, большинство было ни чем иным как кровожадными фанатиками, у которых святости было не более, чем у диких зверей, на которых они походили.[2]2
На самом деле герой описывает не зелотов, а последователей секты ессеев, у которых христианство позаимствовало многие идеи (прим. переводчика).
[Закрыть]
Толкотня в портиках имела мало святости и скорее напоминала сцены жизни рынка, а не храма. Пространство между огромными столбами было заставлено палатками и столами, было шумно от блеяния ягнят и воркования голубей. Здесь продавали жертвенных животных всем, кто хотел принести жертву на алтарь. Это была доходная торговля, в которой обманывали всех. Дело в том, что священники должны были удостоверить, что каждый ягненок и козленок не имеет изъянов, что каждый голубь был подходящей породы, специально разводимой для жертвоприношения. Более того, даже меры прекрасной муки, масла и зелени – все, что могли предложить бедняки – должны были проверяться священниками и удостоверяться, что они ритуально чисты. И со всего этого в пользу первосвященника собирались налоги, так что по сути дела первосвященник был не многим лучше грабителя, во имя веры высасывая все соки из народа. Везде можно было видеть его служителей, – сборщиков налогов – которые прогуливались в белых одеяниях, с кнутами в руках, которые они легко пускали в ход, если для вымогательства им не хватало слов. Ну и как все остальные, здесь присутствовали менялы, ведь очень многие, как я уже говорил, пришли в Храм издалека и должны были обменять золото, привезенное с собой. И потому звон монет смешивался с курлыканьем голубей там, где за своими столами сидели менялы, деловито надувая своих доверчивых клиентов, так как многие приезжие из далеких стран не говорили по арамейски и не могли понять, что именно говорит им меняла. И все-таки, не хочу, чтобы вы думали, будто присутствие этих негодяев легко переносилось более благочестивыми евреями. Очень часто раввинами-реформаторами предпринимались попытки выбросить их отсюда, но эти попытки имели небольшой результат, потому что за привилегию обманывать приезжих в пределах Храма менялы отдавали часть дохода первосвященнику. Когда доходило до борьбы между первосвященником и раввином, первосвященник всегда побеждал, ведь за ним была мощь оккупационных войск римлян, а именно римляне, а не евреи правили в Иудее.
Среди портиков находился наружный двор Храма, который из-за того что был открыт для всех, что для евреев, что для неевреев, был известен как двор неевреев. Дальше этого двора неевреев находился низкий парапет, известный под названием «парапет очищения» или на иврите «сорег», который обвязывал все внутренние строения Храма невидимым барьером власти. Он был высотой в три фута, и любой человек мог легко преодолеть его. Однако за него позволялось переходить лишь тем, кто исповедовал веру евреев. Даже римские правители Иудеи уважали эту границу и позволяли евреям наказывать любого скептика, перешедшего черту. Из-за этого вдоль парапета на некотором расстоянии стояли четырехугольные столбы, на которых по гречески и латыни были начертаны следующие слова: «Ни один чужестранец не имеет права пересечь этот парапет или войти в Святилище. Нарушитель да понесет вину за свою смерть».
А теперь позвольте признаться, что я сам, хоть и не исповедую веры евреев, был за этим барьером. Более того, я даже проник в самое сердце их таинства, в Святая Святых в глубине Святилища, куда даже первосвященник может входить лишь раз в году, да и то после самого тщательного очищения. Но это случилось в последние дни Иерусалима, когда над ним нависла тень смерти, и мое появление в святом месте было случайным и не было результатом желания совершить святотатство. А в те дни, о которых я сейчас рассказываю, ни один чужеземец не дерзнул бы пройти за парапет, даже римский прокуратор Гессий Флор, который был мерзавцем, способным на всяческие гнусности. Но так как я глубоко интересовался верой евреев и совершенно искренне желал узнать все, что возможно о Храме, я много раз стоял рядом с парапетом, стараясь разглядеть то, что находилось за огромными воротами на вершине лестницы.
Представьте себе мощную пирамиду, состоящую из множества террас и широких лестниц. Четырнадцать ступеней вели к первой террасе. Следующий пролет из пяти ступеней увенчивался стеной, за которой находился алтарь и Святилище. А в этой великой стене представьте себе девять огромных ворот, четыре с севера, четыре с юга, одни на востоке, на западе же стена была нерушимой. Эти ворота были великолепны и видны издалека, двойные ворота пятидесяти футов в высоту и двадцати пяти в ширину, покрытые серебром и чеканным золотом, точно так же как воротные столбы и притолоки. За стеной с восточной стороны располагался двор женщин, потому что еврейские женщины не могли подойти к Святилищу ближе, чем в этом дворе, во время же своих месячных они вовсе не могли входить в Храм. Трое ворот вели в этот двор, на востоке, на севере и на юге. Когда были открыты восточные ворота, внутри этого двора можно было увидеть мраморный портик и много небольших зданий, где хранились драгоценные пряности, используемые в Храме. Евреи очень ценят эти пряности и редкие духи, почитая их гораздо больше чем золото. В зданиях двора женщин было и много других сокровищ, украшения из золота и серебра, драгоценные ткани, всевозможные драгоценные камни. Здесь так же стояли тринадцать хранилищ с широким открытым верхом как у трубы, сужающиеся к основанию, в которые благочестивые люди бросали пожертвования большие или малые.
Самыми удивительными из всех ворот, ведущих в Святилище, были ворота во внутренней стене двора женщин, огромные по размеру, полностью сделанные из коринфской бронзы, которая ценится гораздо выше чистого золота. Это были ворота Никанора, известные так же среди евреев как Красивые ворота. В праздничные и святые дни и внешние ворота и Красивые ворота двора женщин распахивались, и наблюдатель, стоящий во дворе для неевреев, мог смотреть через них и созерцать само Святилище. Какая ослепительная перспектива, какое сияние золота и белого мрамора на фоне синего неба! Между Красивыми воротами и Святилищем стояла золотая арка в сто двадцать футов высотой и сорок два фута шириной, к которой вели двадцать ступеней. Каменный алтарь, где приносились жертвы, находился перед Святилищем и был четырехугольной формы, двадцати семи футов высоты и восьмидесяти квадратных футов в основании с рогообразными выступами по углам, к которому с юга приближался пологий склон. Железо не использовалось при сооружении алтаря, и никакие железные орудия никогда не касались его, потому что среди евреев говорили «Железо создано, чтобы сократить людские дни, а алтарь построен, чтобы удлинить дни людей». В этом они были несправедливы к черному металлу, ведь то, что может быть использовано для выделки мечей, с тем же успехом может быть использовано для пахоты. Не вина железа, если люди используют его для убийства друг друга.