355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Олдингтон » Все люди — враги » Текст книги (страница 3)
Все люди — враги
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:56

Текст книги "Все люди — враги"


Автор книги: Ричард Олдингтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

V

– Папа, – воскликнул Тони, врываясь к отцу в лабораторию, – ты не находишь, что Суинберн [17]  [17] Суинберн Алджернон Чарлз (1837 – 1909) – английский поэт


[Закрыть]
изумителен?

– Ну, изумителен – это, пожалуй, немного сильно. Суинберн был в большой моде, когда я был мальчишкой, но мне кажется, что он слишком многословен и эмоции его искусственны – слишком литературны.

– Но, папа, послушай вот это!

И Тони продекламировал с почти благоговейным волнением:

 
Когда зиму гонят весенние псы,
Мать времен приносит, ликуя,
В многошумный и ветреный мир суеты
Шелест листьев и рябь дождевую,
И сверкающий серый влюблен соловей,
Он утешен, чуть помнит Итила,
Лица и паруса из Фракийской земли,
Мрак ночей и тоску немую. [18]  [18] Пер. С. Боброва


[Закрыть]

 

– Но, папа, ты же видишь, что он понимал… – Тони в своем возбуждении чуть не открыл свои собственные переживания, но вовремя удержался.

– Это из Аталанты, – спокойно сказал Генри Кларендон, продолжая работать изящными тонкими пальцами, которые всегда приводили Тони в восхищение и заставляли его стыдиться своих собственных нескладных рук. – Но почему он говорит «сверкающий соловей»? У соловья очень скромное оперение.

– Он имеет в виду голос.

– Вот как? А разве голос может быть сверкающим, ты видел когда-нибудь сверкающий голос?

– Он хочет сказать – ясный, сильный, пронизывающий, как сверкающий свет, – настаивал Тони.

– Гм! – отец задумался. – Может быть, ты и прав, но это отнюдь не прямой способ выражаться.

А потом поэма о весне, а он рассказывает, как опадает колючая кожура каштанов, а это бывает осенью.

На это Тони не нашел что ответить, – он был пленен мелодичным звучанием стиха и не заметил, что поэма охватывает все четыре времени года.

– А кроме того, – продолжал отец, – я вспоминаю, начало одной из этих строф, где он говорит, что все происходящее относится к началу нашей эры, а через несколько строк забывает об этом, и у него уже ведется счет временам, которые подобно песку ускользают из-под ног тысячелетий. Это уж никуда не годится.

– Не думаю, – начал Тони медленно, – мне кажется, что это не меняет… не меняет…

Он подыскивал слово, стараясь выразить какое-то свое ощущение, но не находил его. Генри Кларендон не пришел к нему на помощь и терпеливо продолжал работать. Тони повернулся, чтобы уйти, но остановился у двери.

– Папа, а Суинберн умер?

– Нет, – довольно сухо ответил Генри Кларендон, – я не слыхал, чтобы он умер. По-моему, он лечится от запоя в Путней, под наблюдением некоего адвоката Уотса, именующего себя Дантоном.

Это был удар, но Тони выдержал его.

– Мне все равно. Я думаю, что он все понимал и чувствовал… Я… я знаю, что он бессмертен!

Но, закрывая за собой дверь, он услышал, как отец засмеялся ему вслед, и почувствовал себя дураком.

На дворе солнечный свет струился ярко, сильно.

«Вот так же звучит пенье соловья», – подумал Тони.

Мать беседовала с какими-то гостями, сидевшими и соломенных креслах в тенистой части лужайки. Обычно Тони любил, когда приходили гости, он садился и молча слушал их разговоры, но сейчас мальчик проскользнул между рододендронами на любимую тропинку, которая вела к высоким лавандовым кустам.

Они были в полном цвету, источали благоухание и, казалось, радостно отдавались легкому прикосновению, бабочек и более настойчивой и цепкой хватке пчел. Воздух был полон тихим жужжанием, нежным и чувственным.

Тони уселся на свой складной стул в тени высокого куста сирени, белые цветы которой уже начали увядать, и стал наблюдать за стремительным полетом и быстрым трепетаньем крылышек бабочки-сфинкса. Он видел, как ее хоботок вытягивался и впивался в крошечный цветок лаванды, словно окутанный какой-то дымкой от ее трепещущих крылышек, но вдруг она тревожно срывалась и улетала, точно этот цветок не удовлетворял ее и она надеялась, что другой будет лучше.

Прожорливая маленькая голубая бабочка поступала как раз наоборот: она прилипала к одному цветку и медленно, с упоением опьянялась его соком. Можно жить тем или другим из этих двух способов, думал Тони, но в конце концов, наверно, придешь к заключению, что не ты прав, а тот, кто выбрал другой путь.

Но бабочке-сфинксу следовало бы сидеть немножко подольше, а голубой бабочке порхать чуть-чуть повыше.

Тони был немножко расстроен своей неудачей с Суинберном. Он скорее ожидал похвалы за то, что сам самостоятельно открыл этого поэта, и насмешки отца над его поспешным восторгом огорчали мальчика. Это было нечестно намекать на то, что Суинберн пьяница. А что же сказать насчет великого Шекспира и его знаменитой морской сирены? Тони подумал, а как отнеслась бы к этим стихам его мать, нашел бы он у нее больше сочувствия? Пожалуй, что да, она не стала бы делать таких не относящихся к делу критических замечаний, но вряд ли она одобрила бы такие выражения, как, например, «груди нимфы в чаще кустов».

И тут словно он произнес какое-то заклинание, – перед ним внезапно возник образ Анни, такой, какой он ее столько раз видел, обнаженной по пояс, с влажными и блестящими от воды или озаренными солнцем грудями, сидящей перед своим зеркалом в деревянной оправе. Правда, Анни и была нимфой, и она так давно ушла из его жизни, что он почти забыл ее, но сейчас ее образ явственно всплыл в его воспоминаниях.

Ему даже казалось, что, если он раздвинет мягкие, блестящие листья сирени, то перед ним мелькнет белое тело с такими же грудями, как у Анни, круглыми, твердыми и белыми, с красновато-коричневыми сосками, ярко освещенными солнцем. Как хорошо было бы увидеть обнаженное девичье тело, озаренное солнцем, и тени трепещущих листьев, играющие на коже. Но еще чудесней было бы держать прохладные груди в руках и чувствовать, как биение их жизни переливается в твои пальцы, а биение твоей – ответно переливается в них. И что за счастье ощутить их упругость и аромат трепетными губами!

Это было во время летних каникул, когда его двоюродная сестра, Эвелин, приехала погостить в Вайн-Хауз на две недели. С тех пор как Тони помнил себя, он помнил и Эвелин, которая время от времени приезжала к ним, сначала девочкой в коротеньких платьицах, с длинными черными косами, потом в платьях ниже колен и с косами, уже аккуратно уложенными на голове. Они играли в теннис и крокет, вечно пререкаясь и обвиняя друг друга в плутовстве. Отец Тони внушал ему, что, поскольку Эвелин девочка, он должен ей уступать, но высокое мнение Тони о женщинах не позволяло ему этого делать. Беспрекословно позволять девочкам плутовать – это значит считать их ниже себя. По этому поводу у них с отцом вышел горячий спор, в котором инстинктивное чувство равенства неумело и нерешительно восстало против векового презрения англичан к женщине, презрения, прикрывающегося маской рыцарства – поставить женщину на пьедестал, а в сущности, не считаться с ней.

Быстрый расцвет юности подобен восхождению на высокую крутую гору, когда пейзаж кругом меняется чуть ли не на каждом шагу. Тони с трудом узнал в новой Эвелин прежнюю девочку; она носила теперь такие же белые летние платья, как его мать, ездила с ней в гости в экипаже или сидела на лужайке и читала романы, которые ей присылали два раза в неделю бандеролью из Лондона. Эвелин переодевалась к обеду, оставалась сидеть вечером, после того как Тони уходил спать, и, по-видимому, окончательно перешла во враждебный лагерь взрослых. Она небрежно поцеловала его, когда приехала, но ее теперь не интересовали ни теннис, ни крокет, ни прогулки по лесам и овечьему выгону, и они почти не встречались, кроме как за обеденным столом.

На следующее утро после приезда Эвелин Тони по привычке проснулся очень рано. В хорошую погоду он иногда с утра уезжал на велосипеде и катался по белым просекам, казавшимся пустынными и причудливыми в утреннем свете, или седлал лошадь и поднимался на вершину высокого крутого холма, откуда видно было море – сверкающая, необозримая гладь, подернутая зыбью и пронизанная солнечным светом.

Если бывало дождливо или пасмурно, он читал в кровати или дремал до тех пор, пока не надо было вставать. В это утро он не стал делать ни того ни другого.

Тони как-то сразу проснулся, вскочил и без всякого обдуманного намерения, без всякого умысла, следуя лишь инстинктивному порыву, направился в комнату Эвелин. Все чувства его были сильно напряжены, и он слегка дрожал от волнения. Он не задавал себе вопроса, почему он так странно поступает и что его ждет.

Он двигался, точно повинуясь какой-то посторонней силе, даже не отдавая себе отчета в собственных побуждениях – минуту тому назад он еще спал, а сейчас уже открывал свою дверь. Когда Тони шел на цыпочках по обшитому дубом коридору, он чувствовал холодное прикосновение твердого натертого пола к босым ступням, а затем мягкое прикосновение пушистого ковра. Он слышал безмолвие спящего дома, но шел свободно, открыто, без всякого страха и даже на минуту остановился, чтобы посмотреть на глубокий темно-золотистый солнечный свет, мягко пробивающийся сквозь закрытые ставни окон.

Тони, не задумываясь, открыл дверь в комнату Эвелин все с тем же странным, похожим на галлюцинацию, ощущением, что он подчиняется какой-то потусторонней силе, и все еще не сознавая, зачем он пришел. Комната Эвелин выходила не на солнечную сторону, и окна плотно занавешивали, так что после светлого коридора здесь было почти темно. Когда он открывал дверь, занавеска на окне слегка приподнялась от сквозняка, и Тони увидел спящую Эвелин, которая лежала на боку спиной к нему. Ее длинная черная коса четко выделялась на белой простыне. Он закрыл дверь, занавеска медленно опустилась, и в темноте осталось только светлое пятно белого одеяла.

Быстро и бесшумно Тони скользнул в постель рядом с ней. Он почувствовал, как она вздрогнула и наполовину повернулась, когда он дотронулся до нее рукой, но он поспешно шепнул:

– Это я, Тони. Можно мне побыть с тобой немного?

Эвелин ничего не ответила и не пошевелилась:

она спала или делала вид, что спит. Тони едва осмеливался дышать, хотя сердце его колотилось, и какое-то время, показавшееся ему сверкающей вечностью, он лежал совершенно неподвижно. В его закрытых глазах стоял какой-то золотистый полумрак, а все тело словно превратилось в одно живое ощущение, чистое и зыбкое, как свет. Как долго все это продолжалось, он не знал. Это была вечность, – но она промелькнула как мгновение. Не двигаясь, не открывая глаз, Эвелин шепнула:

– Тебе пора уходить, милый. Скоро придут меня будить.

Он встал без колебаний и протеста, поправил ее постель и пошел обратно в свою комнату, где лег, уткнувшись лицом в подушку, и лежал так до тех пор, пока его не позвали, без конца повторяя про себя:

«Груди нимфы в чаще кустов», «Груди нимфы в чаще кустов…»

Когда они встретились за завтраком, Эвелин даже взглядом не намекнула на то, что случилось рано утром, Тони и не хотел этого. Ему казалось, что все это произошло между двумя другими людьми, совсем не похожими на тех, которые теперь одеты и разговаривают, как обычно. Но все утро он провел в состоянии непостижимого блаженства, почти безотчетного, но реального, какое мы испытываем иногда после особенно приятного сна. В самом деле, его посетило какое-то прекрасное сновидение. Так явственно было ощущение, что это переживание другого «я»; и его поступок был настолько безотчетен и невинен, что он переживал свое блаженство, не вызывая в памяти никаких подробностей. Только за завтраком, когда Эвелин показалась ему особенно холодной и отчужденной, Тони пришло на ум, что она, может быть, рассердилась и пожалуется на него за то, что он так поступил. Его блаженное настроение сразу сменилось ужасом, он отправился бродить в одиночестве остаток дня и проходил до сумерек. Он не перенес бы, если прекрасное переживание будет осквернено в его собственных глазах унизительным выговором и испытываемое им блаженство будет затоптано в грязь.

Тони прошел лесом, пересек голые холмы, накаленные зноем, вышел в другой лес, более удаленный от моря, и сел у подножия огромного бука, где маленький ручей пробегал через ольховую чащу. Неподвижная листва на высоких кустах была похожа на зеленые и золотые металлические диски; скрытый стеной кустарника и могучими стволами деревьев ручеек, сверкая, выбегал из груды мшистых камней и почти беззвучно низвергался в маленький зеленый бочажок.

Минутами лес был совершенно безмолвен, воздух висел неподвижно, и даже птицы затихли в этом полуденном зное. Потом вскрикнула сойка, ей откликнулась другая, и легкий шелест крыльев пронесся над лесом. Болотная курочка вынырнула из тростника и начала клевать траву, белка грациозно прыгнула с дерева и принялась грызть буковый желудь. Потом и они исчезли, и опять наступила тишина.

Тони вдруг снова охватило какое-то блаженство, внезапно нахлынуло чувство благодатного покоя и гармонии, которая словно наделила его даром ощущать течение жизни, вливающейся в него и выливающейся с тихим, мелодичным звоном. Это было непохоже на блаженный восторг от прикосновения Эвелин, хотя и сродни ему; то ощущение было гораздо более субъективно насыщенное, острое, а в этом было что-то безличное, зыбкое, словно он приобщался к каким-то загадочным существам, неуловимым, но благоухающим. Это было похоже на молчаливую беседу с богами.

Наконец он встал и, совершенно успокоенный, решительно направился домой, унося в памяти видение лесной Тайны. Тони мало говорил за обедом и почти не разговаривал с Эвелин. Утомленный длинной прогулкой и теплой ванной, он рано лег спать и сразу заснул без всяких сновидений. Проснулся он опять так же внезапно, словно какой-то голос позвал его, и снова его охватило непреодолимое стремление пойти к Эвелин, хотя он совсем не думал об этом накануне вечером и, конечно, даже не вспомнил о ней, когда засыпал. Он снова прошел по тихому коридору и снова, как вчера, когда он отворил дверь, оконная занавеска чуть приподнялась, и Тони увидел спящую Эвелин, укрытую простыней до самого подбородка.

Оттого ли, что он стал смелее, или, может быть, движимый той же таинственной силой, он только на миг остановился у ее кровати, а затем тихо лег рядом с ней. Она не вздрогнула на этот раз, и он с радостным изумлением обнаружил, что Эвелин не спит, – она ждала его, но притворилась спящей, чтобы не нарушить словом чудо прикосновения. Она обняла его одной рукой, его лицо коснулось ее лица на подушке, и их дрожащие губы слились в долгом поцелуе. Тони казалось, что он теряет сознание. Золотистый сумрак в его закрытых глазах становился все бледней и бледней, когда кровь отхлынула от мозга, но затем он стал разгораться все ярче и ярче, по мере того как кровь медленно возвращалась обратно, и, наконец, Тони открыл глаза и встретился с глазами Эвелин – нежными и сияющими. И это головокружительное блаженство прикосновения пронизывалось мыслью, что рука его стала прекрасной. Это была решительная минута в его жизни – отныне женское тело всегда будет для него прекрасным и желанным.

Они лежали в объятиях друг друга почти неподвижно, потеряв представление о времени. И им казалось, что пролетело лишь одно сверкающее мгновение, когда они услыхали бой часов. Эвелин шепнула:

– Пора, уходи, дорогой мой, но приходи завтра.

– Ты похожа на лес, на солнце и цветы…

– Ш-ш. Тебе пора идти. Но приходи…

– Да.

Последний поцелуй – полустыдливое, полустрастное признание, и он ушел.

Каждое утро, пока у них гостила Эвелин, Тони на рассвете пробирался в ее комнату и лежал в ее объятиях, предаваясь новообретенному блаженству прикосновений. Все это было так непосредственно, так невинно. В первый раз Эвелин, должно быть, в самом деле испугалась и инстинктивно из страха уже готова была закричать и прогнать его, но что-то в этих юношеских руках, ласкающих ее девственное тело, парализовало ее, заставило уступить этому прикосновению, сначала равнодушно, а потом с внезапным восторгом, захватившим ее так же неудержимо, как и его. Она оправдывала себя тем, что это всего лишь невинная игра с большим мальчиком, но втайне чувствовала прикосновение мужчины. Его обожание и восторг привлекали ее так же неотразимо, как ласки молодого, сильного мужского тела, так просто и естественно искавшего ее и так бессознательно будившего ее чувства. Она пробовала бороться и даже убеждала себя, что не позволит больше этому большому мальчику ласкать себя и на другой день заперла на ключ дверь своей комнаты, когда ложилась спать. Но минут за десять до прихода Тони Эвелин проснулась, полежала несколько минут напряженно, не двигаясь, затем быстро и бесшумно отперла дверь, постояла секунду перед зеркалом, а когда услыхала, что он взялся за ручку двери, легла и притворилась спящей.

В десять часов утра в день ее отъезда Тони вместе с родителями поехал провожать Эвелин на станцию.

Воспользовавшись тем, что мистер и миссис Кларендон отошли, Эвелин взяла Тони за руку и спросила:

– Ты не забудешь?

Он посмотрел ей в глаза и сказал:

– Никогда, никогда! Я буду носить тебя в своем сердце, ты будешь жить в нем, как жемчуг в раковине.

Она, по-видимому, была тронута и, помолчав, сказала:

– Обещай, что никогда никому не скажешь об этом, не проговоришься, пока я жива.

Он снова с обожанием посмотрел ей в глаза и промолвил:

– Даю тебе честное слово, дорогая Эвелин.

Их заслонял от всех станционный столб и сваленная на платформу груда багажных тюков. Эвелин внезапно нагнулась и поцеловала Тони в губы, потом, остановив его взглядом, повернулась и пошла навстречу его родителям.

Когда она, прощаясь с ним, поцеловала его в щеку небрежным родственным поцелуем, Тони весь задрожал с головы до ног, но постарался последовать ее примеру и взять себя в руки. Он даже не помахал ей, когда отходил поезд, и ушел со станции раньше родителей, – слезы застилали ему глаза. Когда отец и мать нагнали мальчика у экипажа, он уже шутил с кучером.

Приблизительно через год он услышал, что Эвелин выходит замуж. Он ничего не сказал; но потом поднялся наверх, в комнату для гостей, и поцеловал подушку на кровати.

VI

У Тони было много друзей среди соседей, но никого он так высоко не ценил, как старого Генри Скропа из Нью-Корта. Скропы принадлежали к младшей ветви этой известной на севере семьи, которая перебралась на юг в четырнадцатом столетии и на службе у Эдуарда III приобрела крупные земельные угодья.

Семья эта привлекала Тони тем, что она из рода в род давала Англии людей, которые благодаря своей энергии и личному обаянию достигали вершин власти, занимали высокие посты, но при этом всегда глубоко осознавали свою ответственность. Безупречно честные, фанатически преданные «своим принципам, они не задумываясь жертвовали личными интересами ради понятий о чести и верности. Они остались стойкими католиками при Генрихе VIII и Елизавете, хотя все мужчины из их рода встали под знамена при грозном наступлении католической испанской Армады; один из Скропов пал в бою под Ньюбери под командой принца Руперта. Его наследник лишился состояния за то, что поддерживал Карла I, и эмигрировал за границу, где присягнул на верность королю. Почувствовав отвращение к шумихе Реставрации, Скроп сделался пуританином, за что впал в немилость у Якова II; но, несмотря на это, после отречения и бегства Якова он все же остался верным Стюартам. Следующий Скроп был единственным, отступившим от традиции этой семьи. Он перешел в англиканскую церковь, служил при Мальборо [19]  [19] Мальборо Джон Черчилл (1650 – 1722) – герцог, английский полководец и государственный деятель.


[Закрыть]
и восстановил благосостояние семьи, прибавив к их поместью еще тысячу акров. В течение восемнадцатого века старшие представители рода ограничивались тем, что заботились о своих поместьях да, собираясь вместе, провозглашали украдкой изменнические тосты, но младшее поколение, судя по портретам, уже составило внушительную плеяду епископов, генералов и адмиралов.

Все это Тони узнал постепенно, главным образом от отца, потому что, хотя старик Скроп очень гордился своими предками, его редко удавалось заставить говорить о своей семье. Иногда он все же рассказывал про своего отца и деда, которых хорошо помнил, и при этом всегда посмеивался и отпускал разные шуточки.

– Мой дед, – говорил он, отвечая на настойчивые расспросы Тони, – был замечательным образцом политического легкомыслия, мой мальчик. В дни своей юности он был целиком за Францию и за санкюлотов; он зажег праздничный костер, когда они убили Людовика XVI, ха-ха! После того как Амьенский мир был нарушен, бог знает кем и когда, он сделался таким же ярым франкофобом, или, вернее, антибонапартистом, каким был раньше энтузиастом по отношению к Дантону. Он считал, что нужно убрать Бонапарта для спасения революции. Конечно, это была, в сущности, неплохая мысль, но она завела его слишком далеко.

Он дал честное слово Уильяму Питту [20]  [20] Питт Уильям Младший (1759 – 1806) – премьер-министр Великобритании, лидер тори


[Закрыть]
, что он вполне искренен, и его втянули в разные сомнительные переговоры, которые всегда велись с Австрией, Россией и этими проклятыми пруссаками. Но он должен был предвидеть, куда клонится вся эта история, а не служить этому отъявленному мерзавцу Каслри [21]  [21] Каслри Роберт Стюарт (1769 – 1822) – министр иностранных дел Великобритании в 1812 – 1822 гг., на Венском конгрессе заключил тайный договор с Австрией и Францией, направленный против России


[Закрыть]
. Венский конгресс и создание Священного союза довели его, выражаясь аллегорически, до апоплексического удара, и он ушел в отставку как раз в тот момент, когда ожидалось его назначение посланником к герцогу Тосканскому. Все это очень характерно, мой мальчик, очень характерно.

– А ваш отец? – спросил Тони. – Что он делал?

– Это был человек с очень строгими понятиями чести и общественного долга, – проникновенно ответил Генри Скроп. – Он всегда носил высокие воротнички, даже когда охотился с гончими, и бил меня до синяков, если я говорил неправду. Представь себе такого человека в роли дипломата, ха-ха! Конечно, он таким и должен быть. Но у нас сейчас честность не в чести.

Он несколько лет спокойно работал с Пальмерстоном [22]  [22] Пальмерстон Генри Джон Тепл (1784 – 1865) – премьер-министр Великобритании в 1855 – 1858 гг.


[Закрыть]
, но вдруг произошел тот скандал, когда Пальмерстон стал угрожать Франции войной, не предупредив об этом кабинет. Отец мой отнесся к этому с возмущением и заявил, что будь он проклят, если станет работать с человеком, который ставит на карту честь своей страны. Но будь я проклят, если я понимаю, при чем тут честь. А ты понимаешь?

– Да нет, – сказал Тони нерешительно, – но, может быть, ему казалось, что лорд Пальмерстон не совсем честно поступил по отношению к своим коллегам?

– Они могли бы помешать ему, и в этом ничего удивительного нет, ха-ха! Это была невероятная наглость, но ничего бесчестного тут не было. А наш престиж в те времена стоял высоко. Отец вышел в отставку, женился, а после моего появления на свет провел довольно много времени на Востоке. Вот почему и я там побывал. Это был эксцентричный человек. Даже теперь, когда я подумываю, что он отказался от блестящей карьеры из-за такой ничтожной причины, мне делается смешно.

– Но мне казалось, – сказал Тони, – что вы тоже оставили дипломатическую службу?

– Я никогда и не связывался с ней, слава богу.

– О, простите, я думал…

– Это было довольно позорное дело, – взволнованно сказал Генри Скроп, и его голубые глаза сверкнули под густыми бровями, а большая белая борода точно раздулась от негодования, – весьма позорное, но не для меня, а для всей нации. А случилось вот что. Благодаря моим путешествиям и способности к языкам я завязал дружеские отношения и побратался с некоторыми туземными племенами. Они добивались политической независимости. Я отправился к тогдашнему премьер-министру просто как частное лицо и объяснил ему положение дел. Он дал мне слово, – понимаешь, дал слово, – что Англия поддержит их.

Я, в свою очередь, дал им свое слово. А тут завязалась какая-то политическая интрига, и этот человек выдал их. Нарушил свое слово, черт возьми, премьер-министр Англии! Представь себе, что я испытывал, когда эти мужественные и честные люди шли на смерть, думая, что я их предал.

– А что же вы тогда сделали? – спросил Тони, сильно заинтересованный.

– Что я сделал? – воскликнул старик. – Я сделал единственную возможную вещь: вернулся в Англию с целью избить хлыстом этого субъекта. Он отказался принять меня, и я тогда выпустил памфлет, в очень сдержанных выражениях объясняя положение вещей и доказывая, что он лжец, убийца и презренный предатель. Мой справедливый протест сочли пасквилем, подстрекающим к мятежу, и засадили меня на три месяца, ха-ха-ха! Они оказали мне огромную услугу, мой дорогой. Ни один мужчина не может считаться мужчиной, пока не посидит в тюрьме за свои убеждения. Как только меня освободили, я отправился на Восток, чтобы поднять мусульманское восстание от Бирмы до Судана, но власти оказались хитрее меня и не дали мне высадиться на берег. Тогда я перевел свой памфлет на четырнадцать языков и распространил его бесплатно. Характер у меня в то время был горячий, и я поклялся, что ноги моей больше не будет в Англии.

– Но вы все же вернулись?

– Да, вернулся. Я как раз собирался в экспедицию по следам армии Александра Македонского от Босфора до Гиндукуша, когда получил жалобу от моих арендаторов на грубое обращение управляющего.

С первым же пароходом я отправился домой, убедился, что они правы, уволил негодяя и с тех пор сам стал своим управляющим.

Возвращаясь верхом домой, Тони не мог удержаться от улыбки, вспоминая, как горячился старик, рассказывая эту историю, в которой он оказался, вероятно, великодушным простаком, обманутым с обеих сторон людьми, которых считал такими же бескорыстными и честными, как он сам. Было что-то необычное в старом Скропе, – Тони это ощущал. Мощное тело, чувствовавшее себя хорошо только в свободной одежде из легкой шерстяной материи или в восточном бурнусе, густые пряди седых волос и холеная широкая борода, красивые мускулистые руки, высокий лоб, ясный, открытый взгляд из-под густых бровей, тонкий прямой нос и здоровая загорелая кожа – все производило в нем впечатление благородства. Враждебно настроенный человек нашел бы, может быть, смешной необычайную щепетильность Генри Скропа, так же, как горячность его разговора и громкий смех. Тони же все нравилось в нем, и даже его смех, который многих раздражал, казался ему достоинством, словно этот человек, сам, глядя на себя со стороны, добродушно подсмеивался над своими причудами и своей горячностью. И в той жизни, которую он вел теперь, было тоже что-то благородное, – он жил среди книг, трофеев, воспоминаний, храня традиции славных предков; лошади и лани приходили есть из его рук, на лужайке разгуливали павлины, вечно затевая драку с индюками: он был властным, но великодушным хозяином. Скроп был рожден для власти, люди охотно повиновались и доверялись бы ему – но Генри не дано было властвовать.

Доехав до вершины холма, спускавшегося в долину, Энтони остановился, чтобы дать передохнуть лошади, и оглянулся назад. Большая часть долины внизу и изгиб ближайшего горного кряжа принадлежали Скропу. Тускло-золотой закат предвещал дождь, и первые предвестники надвигающейся бури проносились внезапными порывами по высоким холмам.

Сквозь деревья виднелся белокаменный классический фасад Нью-Корта и две башенки тюдоровской части дома напоминавшие, что Генри Скроп предпочитал комнаты восемнадцатого века, как более цивилизованные, мой мальчик «, хотя и украсил тюдоровский зал старинными тканями, оружием и огромными каминными таганами, приводившими в восхищение всех гостей, не склонных увлекаться прерафаэлитами.

Тонкий дымок поднимался в безмолвной долине над домиками фермеров и уплывал на восток. Голубоватый туман расстилался под большими куполообразными деревьями, а колокольня церкви и разбросанные кругом жилища, почти скрытые листвой, указывали на то, что здесь приютилась деревня. Когда ветер стихал, Энтони слышал отдаленные крики грачей, летевших с поля, мычание скота, загоняемого на ночь в хлев, легкий звон колокольчиков и робкое блеяние невидимого овечьего стада где-то далеко-далеко, в долине. Новый порыв приближающейся бури заглушил все звуки свистящим шумом низкорослой травы.

Какой это был прекрасный мягкий пейзаж, сама гармония. Каждое дерево, каждая изгородь, каждый стебель пшеницы или ячменя, чуть ли не каждая травинка роскошных лугов были посажены человеком.

Это не просто «природа», – в Англии нет дикой «природы», – а земля, возделанная трудом и любовью.

Энтони представил себе необнесенные изгородями поля Бельгии и северной Франции, где, казалось, люди думают только о том, как выжать все, что можно, из истощенной почвы; ему не приходилось видеть плодородных полей средней и западной Франции. Он думал, что здесь, в Англии, люди щедрее и больше заботятся о том, чтобы наладить жизнь, а не пекутся только о своих доходах; ему казалось, что благородство Генри Скропа сказывается как-то по-своему и в его землях.

В действительности же это было не совсем так, потому что на создание всего этого ушли целые столетия.

Сердце Энтони сжалось при мысли, что гармония, просуществовавшая так долго, обречена на гибель.

Все хозяйство Скропа стало уже наполовину паразитическим, так как доходы давали ему возможность снизить арендную плату и ухаживать за своей землей, как ухаживает добрый садовник. Ближайший его наследник был игрок… А многие зарились на эти угодья и рады были бы присоединить их к своим владениям, где землю эксплуатировали, как рабыню, а не заботились о ней, как о любимой жене.

Сильный порыв ветра разметал гриву лошади и чуть не сорвал с Энтони шляпу. Солнце исчезло в громадных черных тучах, похожих на грозные горы. Энтони повернул лошадь и поскакал галопом. Когда он отворял ворота Вайн-Хауза, упали первые капли дождя.

После визита к старику Скропу Энтони всегда ощущал какую-то радость и воодушевление. Правда, Скроп был представителем уже отживающего поколения, и единственным из местных дворян, знакомых Энтони, который не внушал ему желания держаться в стороне. Но человеку нужен только один наставник, а кто же другой лучше пригоден для этой роли, чем мужественный Дон-Кихот с добродушным громким смехом? Если бы Энтони спросили, на кого он хотел бы быть похожим в старости, он, конечно, ответил бы: «На Генри Скропа». Однако даже и при этом юношеском поклонении своему герою, чувстве, не допускающем возражений, Тони иногда возвращала на землю ядовитая критика Стивена Крэнга. Это был один из его знакомых, – он не мог по совести назвать его другом. Критика Крэнга задевала Тони тем глубже, что он не мог не признать в ней некоторой доли правды, он даже признавал в душе, что, если Генри Скроп олицетворял идеальное прошлое, ошибки и грехи которого скрыты смягчающим налетом времени, Крэнг был, пожалуй, представителем очень близкого будущего.

Стивен Крэнг – сын мелкого девонширского фермера и валлийки. Земля была неплодородная, и когда условия жизни стали очень тяжелы, фермер вынужден был продать свою землю, чтобы расплатиться с долгами, и переселился в мирный промышленный городок Хаддерсфилд. Стивен, его третий сын и пятый по счету ребенок, пробивал себе дорогу собственными силами, получил образование, но вместо ученой карьеры, о которой мечтал, должен был удовольствоваться должностью учителя начальной школы. У него были жена и ребенок, и хотя он глубоко привязался к ним, считал их главным звеном в цепи, приковавшей его к бедности и безвестности. Внутренний разлад и дисгармония отражались на его характере. Быть может, тут сказывались и смешанная наследственность, и перенесенные разочарования, и трудности жизни. Годы, прожитые в Хаддерсфилде, где он частенько голодал, всегда ходил в отрепьях, донашивая обноски за старшими братьями, вся эта нищета, сутолока и грязь оставили в его восприимчивой душе тяжелый след. Стивен не мог ни забыть, ни простить всего этого. Но, к великому удивлению Тони, он также ненавидел и деревню. Он насмехался над страстной любовью Тони к лесам, долинам и уединенным местам, полным очаровательных видений. Для Стивена деревня означала долгую борьбу с непокорной почвой, с пронизывающими холодными ветрами, с проливными дождями, с невыносимой жарой, с заболеваниями овец, с грибком на пшенице, с болезнями корнеплодов. Он испытал все ужасы долгов и неудач, способные разбить сердце и сломить дух любого фермера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю