Текст книги "Имя - Война"
Автор книги: Райдо Витич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Мужчина и Санин еще померились взглядами и отвернулись оба в разные стороны. Старик опять руки на ограде сложил, губы пожевал, видно, обиду переваривая, и заворчал:
– Ишь ты, «линия», "фронту", ха! А был он? Разбежались, как мураши, вот и шастаете по лесам, людей смешите. Немчура-то уже округ вовсю орудывает, Минск грят, ихний, Гродно, к самому Смоленску уже прошли, ни седня – завтра Москву возьмут. Хозяйничуют вона.
– Брешешь! – теперь Саня не сдержался, за грудки мужика схватил, и придушил бы сам того не ведая. Ослеп от ярости и отчаянья, от непонимания. Как же так? Как же?!! Не может немец до Минска дойти! Клевета! Не могли красноармейцы побежать! – Шкура белогвардейская!! Недобиток!! Я тебя в расход пущу!!
Николай встрял, пытаясь разнять мужчин, но без толку. Перед носом мелькнуло что-то и Дроздова откинуло в ограду. Тот полетел, сшибая жерди и пугая лошадей. И замер на сене, утирая разбитую губу – крепко ему старик дал. И не столько больно было, сколько обидно до мути в душе. Вот и сидел. Перед собой смотрел, пытаясь в чувство прийти, а в голове одно: не могли Минск сдать! Не могли побежать! Вранье все!
– Не может быть, – уставился на Колю. А тот зубы сжал, так что хруст пошел и скулы побелели: не может!
Западный военный округ, это не фунт изюма – это армия, минимум. А это артполки, танковые и моторизированные, механизированные, кавалерийские корпуса, стрелковые дивизии, авиаэскадрильи. Где они, где?!!
Погибли?… Как?… Когда?!
– "Не может", – передразнил глухо мужчина. – Еще как может. Драпанули, собачьи дети. Немец-силище прет, они и спужались, мать их перетак. Покидали ружья-то и тюкать, а то и немчуре услужать! Вона, шлындают как вы, по лесу! А фашист уж айн-цвай, – потряс кулаком в воздухе. – Незнамо где марширует! От бисовы дети! И это я вас привечать должон, кормить?! Да тьфу вам!!
Рыкнул в сердцах и прочь потопал, а лейтенанты, как пригвоздили их, на месте остались.
Санин ворот гимнастерки рванул: душно стало до воя. Мало жара, так еще от слов старика словно воздуха лишился. Осел прямо на примятую траву напротив друга. Так и сидели, глаза в глаза смотрели, а сказать нечего.
– Полевые лагеря, – протянул, наконец, Дрозд. – Каждое лето же всех в полевые лагеря отправляют, а какая там связь?
Николай потер ладонью затылок, морщась от понимания, что скорей всего так и было – накрыли немцы, как их поезд, палаточные лагеря. Вот и пошла катавасия. В панике что сообразишь? Где связь возьмешь? Но черт бы всех побрал!! Не вся же армия на летние ученья переведена! Голова где? Кто чем думал? Ведь ясно было, что нападут фашисты. Порохом с весны пахнет! Неужели ничего нельзя было сделать. Предусмотреть?! А разведка, леший их побери?! Куда смотрела?!
– Заставы…
– Что заставы?!! – вскочил Саня. – Неужели ты не понял?! Заставы, аэродромы – все к чертям!!…Мы неделю идем и хоть одну часть встретили?! Нет!! Только пленных, наших!… И немцы везде… Минск!… – Сашка задохнулся от отчаянья. – Ты хоть понимаешь, что это прямая дорога на Москву!… А мы, мать… бога… душу, где?!!
– Не ори, – попросил Николай глухо. – Без тебя хоть вой… Только мы другому учились. А что правда, что нет, – поднялся с травы и уставился тяжело на друга. – Завтра узнаем. Старик сказал «вправо» к немцам идти? – перехватил автомат с намеком. – Вот и пойдем. И скажем. И узнаем, где они, где мы. И кто.
Сказал, как отрезал и в дом пошел, а Сашку крутило, хоть с головой в колодец ныряй: мать их, мать!!
Иван уже менять лейтенантов пошел, как с Николаем на пороге встретился:
– Там бульбочка поспела, товарищ лейтенант.
– Хорошо. Сменишь лейтенанта Дроздова.
– Есть.
Санин в дверь прошел, Фенечкину кивнул:
– В караул. Да подбери ты рубаху себе какую-нибудь! Смотреть на тебя невозможно! – рявкнул. Голый, худющий торс парня действительно вызывал жалость, но больше раздражал лейтенанта. Впрочем, Николая сейчас все раздражало, даже осунувшиеся лицо Лены, этот ее удивленный, как у дитя взгляд широко распахнутых глаз.
– Да где ж я?… – развел руками Леня, спешно сглатывая пищу и поднимаясь с лавки у стола.
Николай недолго думая прошел к сундуку, что стоял в другой комнате и без зазрений совести открыл его, вытащил первую попавшуюся рубаху. На великана попалась, а все же худобу и наготу прикроет.
Вернулся столь же стремительно и кинул в руки рядовому:
– Винтовку не забудь! – напомнил, ретирующемуся бойцу. Ох, воинство! Растудыть их!
Лена напряглась, уставилась осуждающе на Николая. А тот за стол сел и начал есть, делая вид, что ничего его больше не волнует.
– Так неправильно. Это отвратительно, рыться в чужих вещах, – заметила неприязненно. Васечкин поерзал, косясь на командира и сказал бы девушке за него, но больно хмур был Санин, чтобы рисковать вообще рот открывать.
Зато Перемыст влез:
– Ты, деточка, хавай, а не базарь. Мужикам да командирам виднее чего и кто прав. Яволь?
Это слово как последняя капля в чаше терпения была. Санина взвело, по столу грохнул ладонью и тяжело на Перемыста уставился. Но стих, осел.
Сказал тихо, внятно и угрожающе:
– Еще раз услышу немецкую речь – пойдешь своей дорогой.
Антон прищурился, щетину на подбородке потер и кивнул. Понял он, что неспроста лейтенанта так вздернуло. И не с добра.
Лена же заподозрила неладное и дело с, по сути, воровством рубашки, отодвинулось на второй план:
– Что-то случилось?
Николай не спеша дожевал под напряженными взглядами бойцов и кивнул.
– Ты остаешься здесь, а мы уходим. Через час.
Лена оторопела:
– Нет…
– Да! – рубанул. И не стал уговаривать – специально ударил грубо, по больному. Пусть лучше обидится, но останется. И будет жить. И выживет. – Ты ранена, больна. Из-за тебя мы не можем быстро идти. Из-за тебя рискуют все.
У девушки горло перехватило от обиды и стыда.
Лицо оттерла от испарины и в стол уставилась, руку сжимая мокрую. Прав лейтенант. Жесток, но прав. Она всех тянет, она им обуза.
Но остаться?
Она панически боялась этого, до колик в животе, до плача. Долг и желание, личное и общественное опять ставили перед ней непростой выбор.
– Хо… Хорошо, – прошептала одними губами.
И так хотелось Лене убежать, сорваться с лавки и демонстративно выбежать из избы хлопнув дверью!… Как капризной, избалованной девчонке. Эгоистке!
И это добавило девушке неприятных ощущений. Настроение и без того паршивое, стало еще хуже.
– Ты прав.
Как трудно было это признать, почти так же трудно как принять слова Николая не за жестокость, а за правду, не за оскорбление и унижение, за заботу о других бойцах. И понять его. Отодвинув свое.
– Я останусь, – повторила и поднялась, ушла в комнату за занавеску.
Санин прикрыл глаза ладонью на минуту, на расстоянии чувствуя насколько плохо сейчас Лене. И он тому виной… Но он прав!
Закончились сантименты, закончилось "нравится – не нравится".
– Ну ты крут, командир, – тихо сказал Перемыст.
– Разговоры, – закрыл тему Санин. – Час на отдых и выступаем.
Жесткость в голосе и взгляде появилась, как завеса укрыла прошлое от настоящего, разделив окончательно то, что еще как-то соединялось эти дни.
– Мы в глубоком тылу, – сказал тихо солдатам, понимая, что скрывать эту новость нельзя.
– Немцев?
– Да.
Мужчины молчали, хмуро глядя на командира. Пора было принимать решение, и он его принял: мальчишество действительно закончилось и страх действительности осел в душу тяжелым камнем, имя которому – война.
Так устроен человек, он все время, даже в самых плачевных ситуациях думает о хорошем, надеется на это гипотетическое «хорошо» вопреки всему и вся. Санин не был исключением. После бомбежки, после встречи с пленными, даже в той опустевшей деревне с расстрелянным населением он все равно не мог до конца поверить, что происходящее не сон, что война не закончится с минуты на минуту, сегодня, завтра. Что все встанет на свои места. Но все это оказалось правдой, а вот что выберутся – не факт.
– Кто сказал-то? – спросил Федор.
– Хозяин.
– Верить этому баклану? Ну, ты даешь лейтенант, – хмыкнул Перемыст, но взгляд был серьезным.
Николай сам не понимал, почему поверил старику. Может, все увиденное и услышанное за эти дни сошлось, а может, запоздалое осознание шутку сыграло.
Неважно это уже было, потому и не думалось.
– Отдыхайте и выходим.
Дрозд нашел хозяина за банькой. Тот сидел на выщербленной ветрами и дождями лавке и курил. На появление лейтенанта бровью не повел.
– Дай закурить, отец, – попросил сев рядом. Что-то было в его голосе, что старик не стал отнекиваться, подал кисет. Мужчина неумело смастерил "козью ножку", закурил и спросил.
– Где мы?
– От Барановичей недалече. Если идти вам, то туда. Можа еще своих нагоните.
Голос старика звучал глухо, чуть сварливо, но понять укоряет или нет, было трудно.
– Не сердись на нас, батя, не драпаем мы, а понять пытаемся, что происходит, к своим выйти.
– Вы б к немцам лучше вышли да как дали бы им! Ай, – махнул рукой в сердцах. – Говорил люд, придут, устроят вам, так оно и вышло.
Дрозд затянулся, щуря глаз от дыма. Собачится, доказывать что-то желания не было.
– Сам-то русский? – спросил устало.
– А кто?… Славянин!
– На заимке сидишь? Удобно?
Мужик нехорошим взглядом одарил лейтенанта и вдруг усмехнулся:
– А и сижу.
– А мы не сидели.
– И чего?
– Ничего… Раненые с нами. Оставим у тебя, пригляди? Пожалуйста.
Старик подумал, докурил не спеша и кивнул:
– Ладно-ть.
– Спасибо.
– Уходите?
– Угу.
– Куда?
– К своим частям пробиваться будем.
– Ну, ну, – хмыкнул. Не понравилось это Александру:
– Еще что знаешь? Не тяни, батя, чего за нос водишь?
– А и скажу – не пройдете, поляжете. Посты на дорогах. Техника без продыху идет. Фашист везде. Колонна за колонной идет.
– Откуда ты все знаешь? – насторожился Саня.
– А и вам узнать с руки. Из лесу-то выйти и вот оне.
– Так и идут, всем сообщая, что Минск взят?
– Ну, че ж, выше бери – у Москвы стоят. Вона листовки по полям раскиданы, мол, немецкие освободители уже вызволили из большевистского рабства народы ажно до столицы. А и она сегодня-завтра ихняя будет.
– Да вот хрен! – процедил Дроздов.
– Ну, он не он, а листовки вон.
– И верят люди?
– Как не верить? Оно прочти да вокруг посмотри – все и сойдется. Красных-то полками гонят, в теплушки вона и на Запад. А откель столько пленных? А в жандармерию почто люд записывается, в помощь, значится, новому порядку? Ааа, вот то-то и оно. Баста Советам.
– Всем ты ничего мужик, батя, а как что скажешь, просто кулаки чешутся…
– А и почеши, да не об меня. Я-то что? Ты люду вона объясни, что к чему. Немчура-то одно талдычит – капут Советам.
– Хрен им!
– Можа и так, а кто поверит? Драпаете. А оно жалко шибко? Ха! Колхозы-то ваши тоже капут, немец уж объявил. А люду то – слава Господи.
– Что-то не пойму я тебя, отец. К чему клонишь? К тому, что рады у вас врагам? Рады тому, что деревни вырезает? Сам видел – да, нет колхоза! Потому что людей нет!
– Эт ты видел, а кто еще? – скривил лицо старик. – То-то! Они вона немца видят, а тот антелегент. Ну, вздернул двух, трех коммуняк, и чего, кто по им заплачет? А деревни там, еще чего – слухи. Покаместь дойдет, немец ни одну не две так-то положит. Годи, будет тут новая власть.
Саша честно пытался понять, чего крутит старик и, никак не мог. Вроде осуждает он власть Советскую, а вроде душой за нее болеет. Вроде против немцев, а вроде нет.
– Бать, ты вообще, за кого?
– А ни за кого! За народ! Я хоть и здесь сижу, а боле других знаю! Зверья повылазило немеряно, а что с того будет? То-то и оно. Хорошего не жди. Немец он аккуратист, педант, он сам пачкаться не станет. А сколь уркаганов округ? Один вона с вами, а другие? За немчуру уже. Сколь их сюды нагнали, знашь? О! – махнул над головой ребром ладони. – Строители, мать их! Таперича они построють, ага, держи карман ширше. Неделю назад под конвоем ходили, а теперь своих конвойных конвоируют. Немец права дал. Помощь новой власти. Прояви лояльность, сможешь грабить, насильничать и убивать. И никто им поперек не пойдет. Вы вона драпаете, немец кур по деревням вылавливает, девок в сараях зажимает, остальны гуляют. А чего – немец власть дал. Все можно.
Саня одно из всей его тирады понял:
– Ты что-то сказать хочешь, отец?
– Хочу! – губами пошамкав, выдал. – К своим частям пробираться это ваше дело, а здеся кто нам подмогой будет? Кто зверюгу энту приструнит? Кто сволоту к ногтю прижмет? Ведь страсть что творят! Стреляют, чуть слово скажи! А как не сказать, если домой к тебе, как к себе заваливают? Последнее, понимаешь, забирают.
– Ты не партизанить ли собрался?
Старик примолк, посидел и выдал вроде зло и язвительно, а вроде бы всерьез:
– А идите вы!… Прямо! – и указал на лес, прямиком за банькой. – Пару часов ходу напрямки и выйдете.
Саня понял, что разговаривать со стариком бесполезно.
– Ладно, поговорили, – сказал тихо и поднялся. – За постой спасибо, отец, и за пригляд за раненными.
И пошел в избу. Перекусил молча, пока бойцы отдыхали, и Николай объявил подъем.
Они ушли не прощаясь, только Перемыст подмигнул, обернувшись к Лене у порога.
Та сжалась, кинулась следом и застыла на крыльце, глядя, как они уходят в полумрак густого леса. В неизвестность, горечь дыма, бомбежку и свист пуль.
За эти дни бойцы стали ее миром, ее родными и расставание с ними было невыносимо. Страх сковывал душу, он же и позвал вперед – ринулась за ними, когда последние – прихрамывающий Васечкин и Летунов, почти исчезли меж вековых сосен.
Она не отдавала себе отчет в том, что делает. Решение пришло само, оно как порыв оказалось больше нее самой, выше доводов разума, стыда, нежелания быть обузой – и толкнуло ее вперед, за бойцами. Погнало, сторожась, от сосны к сосне – за ними. Если получится, она вместе с ними проберется за линию фронта, не обременяя собой, а нет… они погибнут вместе.
Через пару часов бойцы вышли к полю. Огромное золотистое полотно поспевающей ржи грелось на солнце. Небо голубое и глубокое, солнце – круг марева, и это поле, что упиралось в зелень соснового леса за ним. Лента коричневой проселочной дороги была чиста и безлюдна.
Лена стояла у опушки и смотрела на открывшийся вид с тоской и непониманием. Он как островок прошлой мирной жизни, был цел, нетронут сапогом фашиста, не разорван воронками и смертями солдат, не загажен воздух порохом, пылью и кровью. Здесь жужжали пчелы и стрекотали сверчки где-то во ржи, порхали самые настоящие бабочки.
Лена не верила своим глазам, стояла пораженная, и точно так же метрах в тридцати от нее стояли ее товарищи, и точно так же во все глаза смотрели на небо, рожь, лес.
И вот двинулись, оглядываясь и пригибаясь.
Девушка ждала, когда они уйдут достаточно далеко, чтобы не заметить ее, но вдруг услышала низкий гудящий звук, надвигающийся из-за спины. Самолеты?
А ребята как на ладони!
И рванула без ума, замахав руками:
– Немцы!!!
Все обернулись и тут из-за леса вылетели три самолета, с гудением и визгом пошли на мужчин.
– Уходи!! – закричал ей Николай, а она бежала к нему, не понимая, что бежать нужно в другую сторону. К ней ринулся Дроздов, Перемыст ушел в сторону, залег во ржи, Голушко и Фенечкин со всех ног рванули к лесу, помогая Васечкину, но того шалой пулей срезало, Стрельникова прошила очередь и он рухнул в беге в рожь, рядом лег Летунов, срезанный осколком бомбы.
Что-то ухнуло и, завжикало возле Лены. Фонтанчики земли взлетали возле ее ног, а она видела лишь Николая, его перекошенный в крике рот и вздыбленную землю меж ним и Дроздовым. Она смыла лейтенантов, накрыла с головой грохотом Лену и та замерла, споткнувшись в беге. Она видела, как оседают комья земли, унося с собой Николая, и он падает навзничь, широко раскинув руки. И все смотрит на нее, словно цепляется в последний миг своей жизни за ее взгляд, ее глаза.
Лена в прострации протянула к нему руку и, вдруг, почувствовала, как что-то ударило в голову, потекло мокрым по лицу, и небо, земля закружились, соединяясь.
Она осела в рожь, продолжая видеть упавшего Николая и почему-то Надю, собирающую ее чемодан. Женщина повернулась к ней и оказалась не сестрой, а подругой, задорно улыбчивой несмотря на то что на ее веселом платье алели пятна крови, а лицо было обезображено кровавой раной.
Миг и все стало каким-то серым и ненужным. Краски поблекли, память больше не тревожила…
Дроздов первый пришел в себя и рванул к Лене, наплевав на поливающих очередями «мессеров». Пули свистели, вскрывая землю, скашивая набухающие колосья ржи. А он видел лишь девчонку с окровавленной головой, что лежала на меже.
– Что ж ты… дура… какая же ты дура! – схватил ее, встряхнул, не веря что убита. И прикрыл собой от грохнувшей за спиной бомбы. Комья земли обдали его удушливой волной, клоня к траве. Взгляд ушел к лесу, из которого они вышли – до него недалеко, он укрытие.
И не думая – вперед, утаскивая бесчувственное тело туда, где его не достанет не пуля, ни осколок.
В это время на другом конце поля Фенечкин тащил к лесу Николая, тянул изо всех сил контуженного, бесчувственного.
Голушко помог, ринулся на подмогу.
А дальше перебежками, хоронясь меж стволами. Лейтенант висел на плечах товарищей и пытался понять, отчего все кружится и плывет, почему так невыносимо тихо. И почему перед глазами все еще стоит падающая Лена. Она осталась на заимке, она не могла попасть под обстрел, она не могла быть на поле, в нее не могли попасть… она не могла погибнуть…
А мессеры все кружили над головами и бомбили, поливали очередями скрывший беглецов лес.
Миг, какой-то миг, как всегда на воне разорвал прошлое и будущее. Не оставив ничего в настоящем.
Бойцы упорно шли вперед, а в это время Дроздов без сил лежал у сосны и смотрел на Лену. Ему казалось, что только что он потерял все и, ничего не осталось. Самый близкий друг погиб, его девушка тяжело ранена, а он ничего не может, не знает куда идти и что делать, где свои, а где чужие. Зато отчетливо понял, что война теперь его личный враг, что единственное, что ему осталось, что он должен – за погибших и за себя, за Колю, за погибшую хохотушку – Надю, за рядовых и гражданских, что так и останутся на веке в этих краях и вечно молодыми – отомстить.
Мужчина поднялся и, перекинув автомат за спину, поднял девушку на руки и пошел обратно на заимку. Он не уйдет отсюда, не побежит, не станет искать своих, линию фронта. Потому что линия фронта – здесь, и свои – здесь, и его Родина – здесь, и долг – тоже здесь. И он выполнит его на вверенном судьбой участке. И сделает все, чтобы земля под ногами фашистов горела и плавилась.
Глаза щипало от слез, душу мутило от боли, и хотелось вернуться за Николаем, но он был уверен – друг погиб, и выбор был небогат – закрыть глаза убитому другу или спасать живую, ту, что была дорога мертвому. Долг Дроздова теперь перед другом – защитить девчонку, сохранить ее в память о нем, и драться за двоих, так, словно Николай жив.
Мертвым не должно быть больно за живых, и смерть их не должна быть напрасной.
А за спиной уже стрекотали мотоциклы. Немцы ехали колонной по той самой дороге, которая стала последней для многих жизней.
Глава 10
Ночью совершенно вымотанные бойцы наткнулись на остатки мехкорпуса генерала Борзилова. А еще через два дня он вывел людей через пинские болота белорусского Полесья к линии фронта.
Дорогу Николай совсем не помнил, она слилась у него в одно грязное пятно трясин, бесконечности болота и отупения от боли потерь. Его самый лучший друг и наивная девочка, что поехала не к отцу, а за смертью в Брест, остались далеко за спиной, и все же шли рядом. Ему казалось, стоит только повернуться, и он увидит смешную сосредоточенность на лице Леночки, широкую улыбку друга, и услышит наивный укор от первой, а от второго остроумную шутку…
Там, в болотах, что-то умерло в его душе, навсегда оставшись с теми, кто погиб в эти безумные в своей катастрофичности дни.
И родилось, сплавляясь и сживаясь с ним – гнев, глубинный, не поддающийся ни контролю, ни осознанию, и вина, глубока, ранящая и бередящая душу. Вина за тех, кого не довел, вина за смерть синеглазой несмышленки. Он все время видел, как она оседает в рожь, как падает Саша, и готов был выть и рвать зубами фашистов.
Может быть эта злость, потеря, что отпечаталась в его глазах и на лице, делая его замкнутым и угрюмым, может быть суматоха, что стояла вокруг, а может фамилии своего начальства, что он назвал особисту, или спецобучение, которое он не скрывал, помогли ему уйти от въедливого внимания. Так или иначе, но через трое суток, послав к чертям госпиталь, старший лейтенант Санин отбыл на Западный фронт в двадцать вторую армию, чтобы принять командование на одном из участков фронта, в качестве командира роты, и отстоять Западную Двину.
На полуторке с ним тряслись незнакомые бойцы и Вася Голушко, привязавшийся и нытьем да катаньем увязавшийся за лейтенантом.
Почти все солдаты в машине были из тех, кто чудом вышел из окружения. Они рассказывали, как их танками утюжил немец, как зажимал в котлы механизированными корпусами, как бил не щадя ни военных, ни гражданских. Как провоцировал, кидая листовки: "рус сдавайся! Москва уже наша!" Как жег деревни, поливая из автоматов бегущих прочь людей. Как накрыл бомбами собравшихся в лесу бойцов, зажал в кольцо и бил, пока никого не осталось. Месиво из тел устилало после весь лесок. Как стояли до последнего, берегли последний патрон для себя, чтобы только не в плен, и как просочились слухи, что какой-то полк полным составом сдался сам. Как стрелялись командиры и политруки. Как одни командиры бросали свои части, а другие бились наравне с солдатами. Как шли без оружия в бой, потому что приказ открыть склады с боекомплектами и оружием вовремя не поступил, а выбивать замок без санкции сверху никто не посмел. Как уходя оставили раненных, а немцы подожгли лесок в котором они были.
Как цепью шли в штыковую, и летели с шашками на минометы конэскадроны, потому что патронов больше не было, и как без ума бежали, побросав оружие, заслышав вой немецкой авиации.
Во все это невозможно было бы поверить, если бы Санин сам не провел неделю в аду, не видел, как сживаются вместе и подлость и подвиг. Как постепенно люди привыкают к шоку и теряют ориентиры. Становятся безумны, кто от праведной ярости, кто от страха за свою шкуру.
И с этим невозможно было свыкнуться или как-то примириться, как и с тем, что ад неотступно двигался вперед, поглощая все больше и больше населенных пунктов, частей, территорий. Людей. Грозя перемолоть человеческий ресурс и превратить одних в зверей, готовых на любое преступление, других в людей, для которых подвиг норма жизни, а третьих просто убить.
Был взят Минск, Гродно, Борисов, Львов, Лиепая, Рава-Русская, и это не добавляло настроения. Патриотическое: "победа будет за нами" было единственным лозунгом, что еще дарил какую-то надежду, заставлял верить все сильнее и сильнее. Эта вера больше жаждалась на праведной злости, на благородном стремлении положить жизнь, но не просто убить фашиста, а погнать его с родной земли, отомстить за каждого убитого ребенка, за каждую девушку, что уже не станет матерью, за каждого мальчишку, который погиб, так и не поняв, зачем родился. За всех убитых, сожженных, раздавленных. За искалеченные жизни, которые сколько бы времени не прошло, не смогут забыть того, что случилось.
Отомстить за мертвых и за живых.
За Леночку. За Саню. За глупого, контуженного этими первыми днями войны, как и они все, рядового Вербицкого. За Семена Густолапова и Ивана Летунова. За тех, кто остался в плену, за тех парней, мимо которых он прошел, осторожничая, и мог бы, но не стал вытаскивать из плена…
За всех тех, кого он знал и кого не знал, но кто точно так же, как его товарищи, остались в лесах Белоруссии.
Только жив ли он сам?…
Ему казалось, что он погиб, в тот самый момент, когда пуля или осколок ударила в Лену, накрыла Сашку. И остался с ней там, с ними. Навсегда.
И он честно пытался это забыть, чтобы не бередить себе душу, и не мог. Образ погибшей наивной, чистой девчонки со своими смешными суждениями, великими планами и глобальными мечтами, хрупкой и сильной, стоял перед ним, цельный, до взглядов и улыбок яркий. Каждый час с момента, как он увидел ее на перроне в обществе сестры и подруги, до последнего мига, страшного в своей жестокости, он помнил все. Память отсеяла ненужное, выкинув прочь все что было до и оставило только эти десять дней, за которые он прожил всю жизнь. И получил то, что не чаял получить, и потерял то, что казалось, не может его тронуть.
Та пуля словно убила двоих: Лену и Николая, того, что еще не мог и не хотел верить, что смерть бывает настолько внезапной и злой, что может забрать самое дорогое в любую секунду.
А теперь точно знал, что на войне каждый миг – цена жизни. Но теперь прошлого не вернешь…
Машину трясло на ухабах, подкидывая пассажиров. А мимо живой рекой текли беженцы, бабы, женщины с детьми на руках или за руку, толкая впереди себя коляску, набитую скарбом или на себе неся узлы. Больно было смотреть на эту бесконечную вереницу с одним и тем же выражением лица на всех, на котором застыла скорбь. Они шли и шли, огибая пехоту, караваны машин с военными, танки, и будто не чувствовали одуряющей жары, пыли, что стояла в воздухе и забивала легкие.
Лейтенант то и дело закрывал глаза и не только потому, что у него нещадно болела голова – чтобы не видеть горе, что шло параллельно полуторке, вышагивало маленькими ножками и еле передвигало старческие, измученные ноги.
Он не мог простить происходящего ни себе, ни тем, кто был поставлен над народом, толкал красивые лозунги и заверял, что спасет, отстоит, не допустит. И не отстоял, допустил, не защитил.
Войска отступали, но он очень надеялся, что там, на Двине, фрицев наконец остановят. Санин готов был лечь там, лишь бы искупить вину пред всеми, кто оставался за спиной, за всех, кому не смог помочь, за всех кто не вышел, не дошел. Его долг теперь бить врага и за них.
У переправы жахнуло. С низким воем налетели мессеры и начали лупить по скоплению людей и техники. Беженцы кричали, без ума метались, видные на открытой дороге, как на ладони.
Санина выбросило в кювет, прямо на труп молодой женщины и раненого ребенка. Мальчишка смотрел на него темными от боли глазами и только шевелил обескровленными губами. А на рубашонке прямо на груди, алело, расплываясь красное пятно, а вместо ручки торчала культя из обрубка кости…
Николай дико закричал, вскочил и начал втупую палить прямо из автомата по пикирующим мессерам. Ему было все равно – прав, не прав, глупо или умно. Шок достиг своего предела, психика дала крен с которым уже не было невозможного, за которым только ярость и желание любым способом убить, и разум тут был уже бессилен.
Следом заклацали винтовки, но смысла в том не было. Бойцов, гражданских все равно равняли и утюжили, кучно ложа бомбы и поливая очередями.
Танкист, видно, как и Николай не выдержал и ахнул из пушки по идущему на бреющем на беспомощную толпу самолету. Вспышка и страшный грохот, скрежет. Самолет врезался в танк, снося на своем пути все встречное, собрал крылом полуторку и телеги, технику, людей.
Осколки рассыпались в разные стороны, скашивая тех, кто еще был жив, в лица дохнуло пеплом, порохом и огнем. Кто-то истошно закричал, охваченный огнем. Николая откинуло в сторону, осколки впились в лицо и грудь. Еще пару секунд лейтенант видел языки пламени, копоть и черный дым, вздымающийся в небо, и потерял сознание.
Она закричала, выныривая из забытья. Распахнула глаза, тяжело дыша и, с ужасом уставилась на знакомого угрюмого старика: что он здесь делает? А где Коля?
В комнату заглянул Дроздов, озабоченно хмурясь, навис над ней, и Лена успокоено закрыла глаза: Саша здесь, жив, значит и Коля здесь, значит и Коля жив. Его смерть ей только приснилась. Кошмар. Это был обычный кошмар…
Раздробленные части четвертой и десятой армии выходили их окружения, прорываясь к линии фронта с боями. А «линии» не было, как не было связи, не было стойкого понимания происходящего. Кто-то принимал бой, отстреливаясь до последнего патрона, и погибал, кто-то сдавался. Кто-то просто чего-то ждал, группируясь в лесу разрозненными частями. Кто-то переодевался в штатское и оседал в «кунаках». Кто-то, имея одну единицу бронетехники – Т-28 давил моторизованную колонну немцев у Минска, а кого-то уже гнали в лагерь для военнопленных.
Немцы, огибая населенные пункты, которые выказывали особое сопротивление, замыкали их в кольцо и планомерно давили траками, бомбили с помощью авиации, поливали минометным огнем, пока не сравнивали с землей.
После восьмого июля прорывающихся частями или малыми группами по два – три человека, стало мало. Поток схлынул, словно иссяк.
Немцы начали зачистку занятых районов, поручив часть населенных пунктов набранным из добровольцев-дезертиров народным группам обороны, местной жандармерии. Раненых, которых оставили ушедшие части, расстреливали или отправляли в лагеря военнопленных. В одном из лесков набралось очень много раненых – его просто подожгли. Вместе с вековыми соснами сгорели и те, кто после стал числиться "без вести пропавший".
По дорогам на Запад двигались вереницы военнопленных, а навстречу им сплошным потоком шли немецкие колонны.
Войска РККА все отступали и отступали. Сильная Красная армия оказалась бессильной. Танковыми дивизиями ломали оборону. Диверсионные группы полка "Брандербург 800" десантировали в красноармейской форме и занимали мосты, плотины, шоссе, и встречали ничего не ведающие отходящие части РККА, гражданских беженцев огнем.
Никто уже ничего не понимал. Везде царила неразбериха и хаос, люди в панике бежали, кто в лес, кто к старой границе СССР, хватая с собой порой совсем ненужное: сломанные велосипеды, цветы в горшках.
В тылу росли очереди и спешно скупались спички, соль, крупы.
В воздушном пространстве царствовали люфтваффе. По полям и дорогам шли фашистские танки и стояла брошенной армейская техника оставляющих позиции красных частей.
Рылись окопы, повсеместно шли ожесточенные бои, позиции красноармейцев закидывали провокационными листовками. Связь часто не работала, невозможно было понять, где немцы сейчас и где будут через час. А вокруг рвались бомбы, стояла канонада боев, валялись убитые и раненые. До первых уже не было дела, до вторых часто не доходили руки.
Взрывались стратегические объекты, эвакуировались заводы, горели поля и леса. Пейзажи менялись на глазах, и казалось, рушится сам мир.
Кругом гуляла смерть.
А за никому неизвестной "линией фронта" начался поиск виновных в разгроме двух армий.
Все это было неизвестно Николаю, тем более Дроздову и Скрябиной. Последние оказались в глубоком тылу.