Текст книги "Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни)"
Автор книги: Рауль Ванейгем
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Иерархическую общественную организацию можно сравнить с системой кузнечиков и отточенных лезвий. Сдирая с нас кожу живьём, власть мудро убеждает нас, что это мы сдираем кожу друг с друга. Ограничиваясь написанием этих строк я рискую вскормить новый фатализм, это правда; но когда я пишу их, я точно подразумеваю, что читатель не должен ограничиваться их чтением.
*
Альтруизм это оборотная сторона «преисподней в других»; только мистификация предлагается на этот раз под позитивным знаком. Покончим раз и навсегда с этим духом старого вояки! Для того, чтобы другие заинтересовали меня, сначала нужно, чтобы я нашёл в себе силы для подобного интереса. То, что связывает меня с другими должно появляться из того, что связывает меня с самой богатой и требовательной частью моей воли к жизни. Не наоборот. В других я всегда ищу только себя, своё обогащение и свою самореализацию. Если все поймут это, принцип «каждый сам за себя» доведённый до своего логичного завершения, преобразуется в принцип «все за каждого». Свобода одного станет свободой всех. Община, которая возводится не на индивидуальных требованиях и их диалектике может только укрепить гнёт и насилие власти. Другой, в котором я не нахожу себя является лишь вешью, а мой альтруизм вызывает во мне лишь любовь к вещам. Любовь к моему одиночеству.
Под углом альтруизма, или солидарности – этого левацкого альтруизма – чувство равенства стоит на голове. Чем оно может быть ещё, кроме как общей тоской сообщников по одиночеству, униженных, выебанных, избитых, обобранных, заключённых, тоской разделённых частиц, надеющихся воссоединиться, не в реальности, а в мистическом союзе, в любом союзе, союзе нации или рабочего движения, не важно в каком именно, лишь бы появлялось чувство, что «все мы братья» как во время крупных вечерних пьянок? Равенство в великой человеческой семье попахивает ладаном религиозной мистификации. Нужно иметь забитый нос, чтобы не почувствовать вонь.
Что касается меня, я не признаю никакого равенства кроме того, которое моя воля к жизни в соответствии с моими желаниями признаёт в воле к жизни других. Революционное равенство будет индивидуальным и коллективным неразделимо.
4
У перспективы власти есть лишь один горизонт: смерть. И жизнь постоянно обращается к этому источнику отчаяния до тех пор пока не тонет в нём. Везде, где застаивается вода повседневной жизни, черты утопленников проступают на лицах живых, позитивное при ближайшем рассмотрении оказывается негативным, молодые уже постарели и всё, что мы строим уже превратилось в руины. В царстве отчаяния, ясность ослепляет также как и ложь. Люди умирают от незнания, сражённые ударом из—за спины. Вдобавок к этому, знание смерти, ожидающей нас, только усиливает мучения и предвосхищает агонию. Износ наших заторможенных, скованных, контролируемых действий пожирает нас вернее, чем рак, но ничто не распространяет «рак» сильнее чем ясное осознание этого износа. Я всё ещё убеждён, что ничто не может спасти от аннигиляции человека, которого беспрерывно спрашивают: «Заметил ли ты руку, что со всей надлежащей церемонностью убивает тебя»? Оценить воздействие каждого назойливого жеста, измерить на уровне нервов вес каждого ограничения, было бы достаточно, чтобы обескуражить самого сильного человека, заполонив его одним—единственным чувством, чувством дикой слабости и полнейшего бессилия. С самых глубин духа подымается этот червь ограничений; ничто человеческое не может противостоять ему.
Иногда мне кажется, что власть заставляет меня уподобляться ей: великая сила на грани падения, ярость бессильная высвободиться, внезапно ожесточившееся желание тотальности. Бессильный порядок выживает только благодаря тому, что обеспечивает бессилие своих рабов: Франко и Баттиста, кастрируя пленных революционнеров, живо продемонстрировали это. Режимы в шутку окрещённые «демократическими» лишь гуманизируют кастрацию: провоцирование преждевременной старости кажется менее феодальным, чем нож и лигатура. Только с первого взгляда, потому что как только ясный взгляд осознаёт, что эта импотенция приходит через посредство собственного ума, можно запросто объявить, что партия проиграна!
Существует некое понимание, дозволенное властью, поскольку служит её планам. Занимать свет у фонаря власти значит освещать тьму отчаяния, кормить истину ложью. Определяется эстетическая стадия: или смерть против власти или смерть у власти; Артюр Краван и Жак Ваше с одной стороны, СС, полувоенные группировки и наёмный убийца с другой. Смерть для них является логичным и естественным финалом, высшим подтверждением состояния дел, последней точкой в линии жизни, в строке, которая, в конечном итоге, ничего не означает. Те, кто не избежал вселенского притяжения власти точно так же падают замертво. Глупые и помешанные всегда, умные во многих случаях. Тот же шрам можно обнаружить в Дрие и Жаке Риго, но у них он является противоположным знаком, бессилие первого было выражено в покорности и услужливости, бунт второго преждевременно разбился о невозможность. Отчаяние сознания порождает убийц порядков, сознание отчаяния порождает убийц беспорядков. Возвращение так называемых правых анархистов вспять к конформизму фактически вызвано той же самой гравитационной силой, что и падение проклятых архангелов в стальные челюсти страдания. В глубинах отчаяния резонансом отдаётся скрежет зубовный контреволюции.
Страдание это болезнь ограничений. Частица чуждой радости, какой бы они ни была крошечной, не подпускает его к себе. Укрепление стороны радости и истинного праздника едва ли можно отличить от подготовки восстания.
В наши дни, люди приглашены на гигантскую охоту, в которой дичью являются мифы и приобретённые идеи, но для того, чтобы не растоптать их, охотникам не выдают оружия ввобще, или, что ещё хуже, их вооружают бумажным оружием чистого размышления и посылают в болота ограничений, в которых они в конце концов увязают. Поэтому радость рождается, пожалуй, в начале, когда мы толкаем перед собой идеологов прояснения, чтобы посмотреть как выбираются они, с тем, чтобы воспользоваться их методами или пройти по их трупам.
Люди, как писал Розанов, раздавлены шкафом. Не подняв шкафа, невозможно вывести целые народы из вечных и невыносимых страданий. Ужасно даже когда один человек раздавлен шкафом. Вот, он хочет дышать и не может. Шкаф покоится на всех людях, и каждый получает свою неотделимую долю страдания. И все люди прилагают усилия к тому, чтобы поднять шкаф, но не все с одинаковой убеждённостью, с одинаковой энергией. Странная больная цивилизация.
Мыслители спрашивают себя: «Люди под шкафом? Да как они туда попали?». Тем не менее, они там. И если приходит кто—то, кто во имя объективности начинает доказывать, что бремя нельзя сбросить, каждая его фраза, каждое слово добавляют веса этому тяжёлому шкафу, этому объекту, который он хочет представить с универсальностью своего «объективного страдания». И весь христианский дух находится там, лаская страдание, как послушного щенка и раздавая фотографию раздавленных, но улыбающихся людей. «Разумность шкафа всегда самая лучшая», заявляют тысячи книг, издаваемых каждый день, для того, чтобы ими забивали шкаф. И постоянно весь мир хочет дышать, но никто не может вздохнуть, и многие говорят: «Мы подышим потом», и большинство этих людей не умирает, потому что они уже мертвы.
Сейчас или никогда.
5 глава «Упадок труда»
Обязанность производить отчуждает от созидательной страсти. Производственный труд облегчает процесс поддержания порядка. Рабочее время сокращается по мере роста империи условий.
1
В промышленном обществе, смешавшем труд с продуктивностью, необходимость производить всегда была врагом созидательной страсти. Какая искра человечности, а значит и возможной созидательности, может остаться в существе разбуженном в шесть утра, толкающемся в пригородном поезде, оглушённом шумными станками, обесцвеченном, иссушенном статистическим контролем, ритмами и действиями лишёнными смысла, и выброшенного в конце дня к воротам вокзала, этого собора отправлений в ад будней и мизерный рай выходных, где толпа объединяется в своей усталости и озлобленности? От юности до пенсии, суточные циклы должны повторять своё однообразное толчение битого стекла: трещины в плотном ритме, трещины во времени—деньгах, трещины в подчинении боссам, трещины в скуке, трещины в усталости. От зверски разрываемой в клочья жизненной силы, до зияющих разрывов старости, жизнь трещит по всем швам под ударами принудительного труда. Ни одна цивилизация никогда не доходила до такого презрения к жизни; никогда ни одно поколение, тонущее в отвращении, не выказывало в такой степени вкуса к бешенству по жизни. Те, кого медленно убивают на механизированных бойнях рабочих мест, могут также обсуждать, петь, пить, танцевать, целоваться, захватывать улицы, браться за оружие и изобретать новую поэзию. Уже установился фронт против принудительного труда; уже действия отрицания моделируют сознание будущего. Любой призыв к продуктивности в тех условиях, которых захотела капиталистическая и советская экономика является призывом к рабству.
Необходимость производить настолько легко находит себе оправдания, что любой Фурастье без труда может заполнить ими десять книг. К несчастью для всех этих нео—мыслителей экономики, эти оправдания принадлежат к XIX° веку, эпохе, когда нищета рабочих классов сделала право на работу созвучным праву на рабство, к которому на заре человечества взывали ожидающие казни пленники. Забота здесь в первую очередь в том, чтобы не исчезнуть физически, в том, чтобы выжить. Императивы производительности являются императивами выживания; но теперь люди хотят жить, а не просто выживать.
Трипалиум – это инструмент пыток. Труд означает «наказание». В том, что мы забываем происхождение слов «работа» («travail») и «труд» («labeur») есть некое легкомыслие. Аристократы по крайней мере всегда помнили, что отличает их от рабов. Аристократическое презрение к работе отражало презрение хозяина к низшим классам; работа была искуплением на которое их обрёк на всю вечность божественный декрет, захотевший, по непонятным причинам, чтобы они были низшими существами. Работа была записана, среди прочих санкций Провидения, как наказание бедных, а поскольку оно также было залогом потустороннего здравия, такое наказание могло принимать атрибуты радости. В основе своей, работа значит меньше, чем покорность.
Буржуазия не господствует, она эксплуатирует. Она не хочет повелевать, она предпочитает использовать. Как получилось, что никто не заметил, что принцип продуктивного труда просто заменил собой принцип феодальной власти? Почему никто не захотел этого понять?
Может быть это потому что труд улучшает человеческие условия и спасает бедных, хотя бы иллюзорно, от вечного проклятия? Несомненно, но сегодня оказывается, что шантаж завтрашним днём незаметно сменил собой шантаж потусторонним благоденствием. И в том и в другом случае, настоящее всегда находится под пятой угнетения.
Может быть это потому что труд преобразовывает природу? Да, но что я буду делать с природой, заказанной в терминах прибыли при таком порядке вещей, при котором техническая инфляция скрывает дефляцию потребительной стоимости жизни? Кроме того, точно так же как половой акт осуществляется не ради функции воспроизводства, однако слишком уж случайно плодит детей, организованный труд преобразовывает поверхность континентов, ради самопродления, а не из каких—либо мотивов. Труд по преобразованию мира? Полноте! Преобразование мира происходит в том же смысле, в каком существует принудительный труд; и поэтому он преобразовывается так плохо.
Может быть человек самореализуется в своём принудительном труде? В XIX° веке концепция труда всё ещё сохраняла в себе едва различимый след созидательности. Золя описывает конкурс изготовителей гвоздей, в котором рабочие состязаются в совершенствовании своих крохотных шедевров. Любовь к ремеслу и поиск уже больной созидательности неизменно позволял человеку выдерживать от десяти до пянадцати часов, которых бы не выстоял никто если бы в этом не было хотя бы немного удовольствия. Всё ещё ремесленническая в принципе концепция позволяла рабочему сохранять хрупкое чувство комфорта в преисподней цеха. Тейлоризм нанёс смертельный удар по ментальности, которую тщательно поддерживал архаичный капитализм. Бeсполезно надеяться хотя бы на карикатуру созидательности от работы на конвейере. Любовь к хорошо выполненной работе и вкус к карьере сегодня являются лишь несмываемой печатью поражения и самой тупой покорности. Именно поэтому, там где требуется покорность, своим путём следует старая идеологическая вонь, от Arbeit Macht Frei концлагерей до речей Генри Форда и Мао Цзэ—дуна.
Так какова же функция принудительного труда? Миф власти, осуществляемой совместно шефом и Богом находил в единстве феодальной системы свою силу к принуждению. Отбросив единый миф, фрагментарная власть буржуазии открыла, под знаком кризиса, царство идеологий, которые никогда не добьются хотя бы частично, по отдельности или вместе, эффективности мифа. Диктатура продуктивного труда воспользовалась случаем произвести замену. Её миссия заключается в физическом ослаблении наибольшего количества людей, их коллективной кастрации и отуплении до такой степени, что они становятся восприимчивыми к наименее плодоносным, наименее зрелым, наиболее дряхлым идеологиям, когда—либо существовавшим в истории лжи.
Пролетариат начала XIX° века в своём большинстве был ослаблен физически, людей систематически разрушала пытка цеха. Бунты исходили от мелких ремесленников, от привилегированных категорий или от безработных, но не от рабочих раздавленных пятнадцатью часами труда. Разве не смутит нас констатация того факта, что сокращение количества рабочих часов произошло как раз в тот момент, когда зрелище идеологического разнообразия, представленное обществом потребления начало естественным образом сменять феодальные мифы, уничтоженные юной буржуазией? (Люди действительно работали на холодильник, на машину, на телевизор. Многие продолжают делать это, «приглашённые» такими, какие они есть, потреблять пассивность и пустое время, «предлагаемое» им «потребностью» производить).
Статистика, опубликованная в 1938–м указывала на то, что использование в работе современных производственных технологий могло снизить необходимое рабочее время до трёх часов в день. Не только мы сильно отстали с нашими семью рабочими часами, но после пользования поколениями рабочих, которым было обещано благоденствие, продаваемое им сегодня в кредит, буржуазия (и её советская версия) стремится теперь к уничтожению человека вне цеха. Завтра она украсит свои пять часов ежедневного износа временем для творчества, которое будет расти в той мере, в какой она сможет заполнить его невозможностью творить (знаменитая организация досуга).
Правильно было написано: «Перед Китаем стоят гигантские экономические проблемы; для него, продуктивность стала вопросом жизни или смерти». Никто и не думал отрицать это. То что мне кажется важным, это не экономические императивы, а способ отвечать на них. Красная Армия 1917–го была новым типом организации. Красная Армия 1960–го является точно такой же армией, какие встречаешь в капиталистических странах. Обстоятельства доказали, что её эффективность гораздо ниже способностей революционной милиции. Точно так же, планируемая китайская экономика, отказываясь позволить федеративным группам автономно планировать свою работу, обрекает себя на усовершенствованную форму капитализма под названием социализма. Кто—нибудь брал на себя труд изучить трудовые модели примитивных народов, значимость игры и творческого начала, невероятные результаты, достигнутые при помощи методов, которые с применением современных технологий стали бы в сто раз эффективнее? Мне так не кажется. Любой призыв к продуктивности исходит сверху. Только созидательность обладает спонтанным богатством. Богатой жизни следует ожидать не от продуктивности, и не от продуктивности следует ожидать коллективного энтузиазма в ответе на экономические потребности. Но что ещё сказать, когда известно, насколько чтут культ труда на Кубе и в Китае и насколько удачно бы вписались добродетельные страницы Гизо в первомайскую речь?
В той же мере, в какой автоматика и кибернетика предвосхищают массовую замену рабочих механическими рабами, принудительный труд выказывает себя как чистую принадлежность к варварским процедурам по поддержанию порядка. Власть фабрикует таким образом дозу усталости, необходимую для пассивного подчинения её телевизионному диктату. За какую приманку тогда будет стоить работать? Это мошенничество исчерпало себя; нечего больше терять, не осталось ни единой иллюзии. Организация труда и организация досуга это лезвия кастрирующих ножниц, предназначенных для улучшения породы послушных собак. Настанет ли когда—нибудь тот день, когда бастующие, требуя автоматизации и десятичасовой недели, вместо икетирования предпочтут заняться любовью в цехах, офисах и домах культуры? Не останется никого кроме программистов, менеджеров, профбоссов и социологов, кто был бы удивлён и обеспокоен этим. Возможно, не без причины. Ведь помимо всего прочего под угрозой окажется их шкура.
6 глава «Понижение давления и третья сила»
До сих пор, тирания только переходила из рук в руки. В общем уважении к командным функциям, антагонистические силы никогда не переставали ухаживать за семенами своего будущего сосуществования. (Когда лидирующий игрок берёт власть шефа, революция гибнет вместе с революционерами). Неразрешённые антагонизмы гниют, скрывая реальные противоречия. Снижение давления является постоянным контролем за антагонистами со стороны правящего класса. Третья сила радикализирует условия и помогает преодолеть их, во имя индивидуальной свободы и против всех форм ограничений. У власти нет иного выбора кроме как уничтожать или интегрировать третью силу не признавая её существования.
Подведём итог. Миллионы жили в доме без окон и без дверей. Бесчисленные керосиновые лампы соперничали своим тусклым светом с тенями, которые правили вечно. Как вошло в обычай с самой глубокой древности, бедные должны были следить за ними, чтобы поток керосина верно следовал курсу бунтов и умиротворений. Однажды вспыхнуло всеобщее восстание, самое яростное из всех, которые знали люди. Его лидеры требовали справедливого перераспределения тарифов за освещение; большое количество революционеров говорило, что то, что они называли общественными услугами должно было быть бесплатным; некоторые экстремисты зашли так далеко, что говорили о необходимости разрушить здание, которое они считали нездоровым и непригодным для человеческого обитания. Как обычно, самые разумные оказались безоружными перед жестокостью конфликта. Во время особенно оживлённого столкновения с силами порядка, шальная пуля пробила брешь во внешней стене, через которую полился свет. После того как прошёл первый момент ступора, этот поток света был встречен победными криками. Здесь заключалось решение: достаточно было пробить больше таких брешей. Лампы были выброшены на свалку или выставлены в музеях, власть перешла к оконщикам. Были забыты партизаны радикального разрушения и сама их тихая ликвидация, кажется, прошла незаметно. (Все теперь спорили о количестве и местоположении окон). Затем их имена ожили в памяти, век или два спустя, когда, привыкнув к огромным застеклённым окнам, люди, этот вечный источник недовольства, начали задавать экстравагантные вопросы. «Влачить наши дни в теплице – разве это жизнь?», спрашивали они.
*
Современное сознание немного является сознанием замурованного, немного пленника. Это колебание занимает место свободы; человек ходит, подобно приговорённому от пустой стены своей камеры к зарешеченному окну побега. Если в камере одиночества пробивается дыра, вместе со светом просачивается надежда. Надежда на побег, которая поддерживает существование тюрем зависит от податливости узника. Когда же он прикован к стене без просветов, к которой он не чувствует ничего кроме яростного желания развалить её или разбить об неё свою голову, что достойно лишь сожалений с точки зрения хорошей общественной организации (даже если у самоубийцы не появляется удачной идеи о вхождении в смерть в манере восточных принцев, приносящих в жертву также всех своих рабов: судей, епископов, генералов, полицейских, психиатров, философов, менеджеров, специалистов и кибернетиков)
Замурованному заживо нечего терять; узник может ещё потерять надежду. Надежда – это бич подчинения. Когда власть рискует взорваться от напряжения, она использует предохранительный клапан, она снижает внутреннее давление. Начинают говорить о том, что она изменяется; на самом деле она только лишь адаптируется и разрешает свои трудности.
Нет такой власти, которая не видела бы, что восстающая против неё власть, подобна ей, хотя почему—то считается её противоположностью. Но нет ничего опаснее для принципа иерархической власти, чем безжалостная конфронтация двух антагонистических сил, вдохновляемых яростной страстью абсолютного уничтожения. В подобном конфликте, волна фанатизма уносит самые стабильные ценности; ничейная земля простирается повсюду, устанавливая везде межцарствие принципа «ничто не истинно, всё дозволено». Правда, история, не предлагает ни одного примера титанической схватки, которая не была бы благоприятно обезврежена и преобразована в опереточный конфликт. Откуда исходит это снижение давления? Из принципиального соглашения, подспудно достигнутого присутствующими силами.
Иерархический принцип остаётся присущим обоим враждующим лагерям. Не бывает ни безнаказанных, ни невинных конфронтаций. Против капитализма Ллойда Джорджа и Круппа возводится антикапитализм Ленина и Троцкого. В зеркалах господ настоящего, отражаются господа будущего. Как написал Генрих Гейне:
Lächelnd sheidet der Tyran
Denn er weiss, nach seinem Tode
Wechselt Willkür nur die Hände
Und die Knechtschaft hat kein Ende.
Тиран умирает улыбаясь; потому что он знает, что после его смерти тирания лишь перейдёт из рук в руки, и рабство не прекратится никогда. Хозяева различаются по способам своего господства, но они остаются хозяевами, владельцами власти, осуществляемой по частному праву. Величие Ленина несомненно происходит от его романтического отказа от абсолютной власти, которую подразумевала его чересчур иерархичная организация большевистской группы; и именно этому величию рабочее движение обязано Кронштадтом 21–го, Будапештом 56–го и батюшкой Сталиным.
Отсюда, их общее место становится точкой снижения давления. Отождествление противника со Злом и присваивание себе ореола Добра предполагает наверняка стратегическое преимущество гарантированного единства действий путём поляризации энергий бойцов. Но маневр требует уничтожения противника. Подобная перспектива заставляет засомневаться умеренных. Оттого что радикальное уничтожение врага может означать и для дружественного лагеря уничтожение того общего, что есть между антагонистами. Большевистская логика должна была получить головы лидеров социал—демократии. Эти же поспешили стать предателями, как раз потому что были лидерами. Анархистская логика должна была добиться ликвидации большевистской власти. Она же поспешила уничтожить их, и сделала это потому что была иерархической властью. Та же предсказуемая цепь предательств бросила анархистов Дуррути под объединённые дула республиканцев, социалистов и сталинистов.
Как только лидирующий игрок стал шефом, иерархический принцип спас свою шкуру, и революция председательствует на казни революционеров. Об этом стоит вспоминать постоянно: повстанческий проект не принадлежит никому кроме масс; лидер укрепляет его, шеф предаёт его. С самого начала, истинная борьба происходит между лидером и шефом.
Для специалиста по революции, отношение силы измеряется количественно, так же как количество подчинённых указывает, для военных, ранг офицера. Шефы так назывемых повстанческих партий в своих претензиях предпочитают потерять в качестве ради количественного измерения своего ясновидения. Если бы у «Красных» было на 500000 человек с современным оружием больше, испанская революция всё равно была бы проиграна. Она погибла под каблуками народных комиссаров. Речи Пасионарии уже звучали как похоронные молитвы; жалкие заявления затопили язык фактов, дух арагонских коллективов; дух радикального меньшинства решительно настроенного одним ударом отсечь все головы гидры, не только её фашистскую голову.
Абсолютной конфронтации так никогда и не произошло, и не без причины. У последнего боя были лишь фальстарты. Всё нужно начать сначала. Единственное оправдание истории в том, что она поможет нам.
*
Под процессом снижения давления, антагонизмы, непримиримые вначале, стареют бок о бок, затвердевают в своём формальном противостоянии, теряют свою вещественность, нейтрализуются, перетекают друг в друга. Большевик с ножом в зубах, кто узнает его в гагаринизме чокнутой Москвы? По милости экуменического чуда, девиз «пролетарии всех стран соединяйтесь!» сегодня цементирует союз всех начальников. Трогательная сцена. Общая часть в антагонизмах, эмбрион власти, который радикальная борьба вырвала бы с корнем, разросся, примиряя враждующих братьев.
Так просто? Не совсем. Фарс утратил бы свою компетентность. На международной сцене, дряхлые капитализм и антикапитализм, обогащают зрелище своей галантностью. Чтобы зрители дрожали при мысли о их несогласии, чтобы они топали ногами от радости, когда мир снисходит на переплетённые народы! Интерес ослабевает? К берлинской стене добавляется кирпич; отвратительный Мао скрежещет зубами, хор маленьких китайцев славит свою родину, семью и труд. Залатанное таким образом, старое манихейство следует своим путём. Идеологичесое зрелище увеличивает, для того, чтобы обновиться, виды обезвреженных антагонизмов: вы за или против Бриджитт Бардо, Джонни Холлидея, «Ситроэнов 3 СВ», молодёжи, национализации, спагетти, стариков, ООН, мини—юбок, поп—арта, термоядерной войны, автостопа? Нет таких людей, к которым в какой—то момент дня не обращалась бы афиша, новости, стереотипы, призывая занять ту или иную сторону по отношению к префабрикованным деталям, которые тщательно скрывают все источники повседневной созидательности. В руках власти, этого ледяного фетиша, крупицы антагонизмов формируют магнетическое кольцо, обязанное дерегулировать индивидуальные ориентиры, абстрагировать каждого от самого себя и изменять контуры силы.
Снижение давления в общем является ни чем иным как манипуляцией антагонизмов властью. Конфликт двух сил обретает свой смысл в введении третьей. Пока существует только лишь два полюса, и тот, и другой аннулируют друг друга, поскольку обретают свою ценность друг в друге. Невозможно отдать предпочтение и мы входим в царство терпимости и относительности, настолько дорогих буржуазии. Насколько же понятен интерес апостольской иерархии к манихейству и тринитаризму! В беспощадном противостоянии Бога и Сатаны, что осталось бы от клерикальной власти? Ничего, это доказали милленарные кризисы. Вот почему мирская рука осуществляет священную службу, вот почему горели костры для мистиков Бога или дьявола, для тех отважных теологов, которые осмеливались усомниться в принципе «три в одном». Только временные повелители христианства могли трактовать разницу между повелителем Добра и повелителем Зла. Они были великими посредниками, через которых в обязательном порядке осуществлялся выбор одного или другого лагеря; они контролировали распределение спасения и проклятия, и этот контроль был для них важнее, чем сами спасение и проклятие. На земле, они объявляли себя безаппеляционными судьями, так как они решили, что в потустороннем мире будут судимы по законам, изобретённым ими.
Христианский миф обезвредил жестокий манихейский конфликт предложив верующим возможность индивидуального спасения. Это была брешь пробитая Шелудивым из Назарета. Человек избежал жестокой конфронтации, которая неминуемо вела к уничтожению ценностей, к нигилизму. Но благодаря тому же удару, он утратил шанс вновь отвоевать самого себя посредством всеобщего восстания, шанс занять своё место во вселенной, изгнав оттуда богов и их супервайзеров. Поэтому, движение понижения давления словно бы обладает основополагающей функцией сковать самую неодолимую волю человека, волю быть самим собой безраздельно.
Во всех конфликтах между одним лагерем и противоположным, в игру вступает неукротимая часть индивидуальных требований, часто принимая угрожающие размеры. На этом этапе можно говорить о третьей силе. Третья сила с индивидуальной точки зрения будет тем же, чем является и сила снижения давления с точки зрения власти. Благодаря этой спонтанной общей точке в каждой борьбе становятся радикальными восстания, выходят на свет фальшивые проблемы, угрожает ей в самой её структуре. Именно на неё намекал Брехт в одной из своих историй о г—не Кейнере: «Как в ответ на вопрос, заданный одному пролетарию, вызванному в суд, хочет ли он поклясться в религиозной или мирской форме, он ответил „Я не на работе“». Третья сила направлена не на изнашивание препятствий, но на их преодоление. Досрочно уничтоженная или интегрированная, она станвится, путём переключения силой снижения давления. Точно также, спасение души не является ни чем иным, как волей к жизни интегрированной мифом, опосредованной, лишённой своего реального содержания. Напротив, вечное требование полнокровной жизни объясняет ненависть по отношению к некоторым гностическим сектам или Братьям Свободного Духа. Во времена упадка христианства, борьба, которую вели Паскаль и иезуиты противопоставила необходимость реализации Бога в нигилистичном преобразовании мира и реформистской доктриной спасения и примирения с небесами. Наконец, освободившись от теологического балласта, третья сила выжила чтобы вдохновить борьбу бабувистов против позолоченного миллиона, марксистский проект цельного человека, мачты Фурье, взрыв Коммуны, насилие анархистов.
*
Индивидуализм, алкоголизм, коллективизм, активизм… разнообразие идеологий доказывает: существуют сотни способов быть на стороне власти. Есть лишь один способ быть радикальным. Стена, которая должна быть разрушена, необъятна, но в ней уже пробито столько брешей, что достаточно одного крика для того, чтобы увидеть как она рушится. Пусть выйдет наконец из туманов истории третья сила, та, что наполняла индивидуальными страстями восстания прошлого! Вскоре мы узнаем, что повседневная жизнь содержит в себе энергию способную двигать горами и покрывать расстояния. Длительная революция готова писать фактами действий анонимных или безвестных авторов, присоединяющихся к компании Сада, Фурье, Бабёфа, Маркса, Ласенера, Штирнера, Лотреамона, Леотье, Веана, Анри, Вильи, Сапаты, Махно, Коммунаров, повстанцев Гамбурга, Киля, Кронштадта, Астуриаса – всех тех, кто не закончил игру, вместе с нами, кто только начал эту великую игру, поставив на свободу.