Текст книги "Большой Гапаль"
Автор книги: Поль Констан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
15
БОЛЬШОЙ ГАПАЛЬ
Настоятельница, поспешившая сообщить Кардиналу о смерти Аббатисы в надежде заполучить жезл и прочие символы ее власти, была крайне разочарована. Прелат укрылся в своей постели, с которой приказал стянуть занавеси. Ползли слухи, будто он был уже на последнем издыхании и вот-вот готовился разделить печальную судьбу Софии-Виктории, последовав за ней на тот свет. Никогда еще он не чувствовал подобной слабости: кровь отхлынула от лица, он дрожал, липкий пот струился по телу, а ноги в тесных чулках и руки, затянутые в кардинальские перчатки, с каждой секундой все больше леденели, их покидала жизнь. Красные шапки власти, которые он раздаривал направо и налево, радуясь их количеству и рассчитывая на их поддержку, теперь, казалось, вот-вот будут сметены встречным ураганом. И когда Настоятельница, задыхаясь от волнения, стала призывать его подняться с постели и воспользоваться плодами победы, он зарылся головой в простыни и пронзительно закричал: Тьфу! гадина! мерзавка! будь ты проклята! колдунья! – такое обвинение не следовало произносить даже в те просвещенные времена. Настоятельница не имела даже возможности защищаться в суде, ее признали виновной и заточили в тюрьму.
Люди Кардинала дружно приняли сторону несчастья, это вполне обычное явление: самые чудовищные катастрофы трогают даже самые черствые сердца. После стольких жестокостей, приведших к смерти Аббатисы, после зверств, жертвами которых стали монахини, после разграблений, которым подвергся монастырь, люди Кардинала стали действовать так, будто должны были теперь защитить этих несчастных женщин, сражаться с огнем, подступающим со всех сторон, спасти честь Аббатисы. Очистившись своими дурными деяниями, они теперь полны были решимости творить лишь добро. И, словно дополняя картину, гвардейцы Аббатисы, увидев, что силы вновь на стороне Софии-Виктории, охваченные порывом благородства, присоединились к людям Кардинала, с которыми стали делить отныне все их обязанности.
– Вот и первые плоды мученичества моей тети, – произнесла Эмили-Габриель.
Согласно обычаю, как это происходило с телами аббатис де С., тело Софии-Виктории вскрыли, чтобы забальзамировать и вынуть сердце, которое надлежало поместить в небольшую золотую шкатулку. Эмили-Габриель с начала до конца присутствовала при всей этой процедуре, она видела прекрасное тело, которое монахини обнажили и вымыли. Это было тело совсем юной девушки. Она без трепета и дрожи наблюдала за работой хирургов, ее привело в восхищение, что внутренности тети, с их самыми нежными оттенками голубого и самыми мягкими оттенками розового, были столь восхитительны. Если бы я только знала, – думала она, – я бы любила в ней и то, что под кожей! Когда тело стали наполнять благовониями и растениями, она потребовала, чтобы – как это было принято со святыми – ирис смешали с мятой.
Затем пришло время извлечь сердце; Эмили-Габриель подставила ладони, принимая его, оно было еще теплым. Сердце было совершенной формы, какой всегда и бывают благородные сердца, и восхитительного цвета, как это свойственно сердцам некоторых святых. Приняв его в руки, Эмили-Габриель почувствовала – и это было явным и убедительным доказательством мученичества – пылкую радость, небесное упоение, чудесное наслаждение. Она сама уложила его в драгоценную шкатулку и опечатала крышку, но отказалась отнести ее в часовню. Поскольку пламя превратилось в настоящую огненную бурю, она решила, что пора покинуть комнату и вышла, оставив Аббатису лежать на постели, запечатлев напоследок на ее губах прощальный поцелуй.
А снаружи был настоящий ад, гигантский огонь, в который мужчины ведрами плескали воду, набранную в Сене. Кричали столпившиеся ротозеи, истово молились монахини, вопили женщины, ржали вздыбленные кони. Из библиотеки взметнулся огненный смерч, исполинским факелом осветивший небо. Картинная галерея уже превратилась в пепел, и чудовищные языки огня выплескивались из окон галереи львиц. Подняв глаза, Эмили-Габриель дожидалась, когда огонь ворвется в комнату Аббатисы. Сначала он пронесся за окнами, словно живое видение Софии-Виктории, затем вскарабкался на крыши, вновь сорвался на землю; желтый поначалу, он постепенно созрел до ярко-оранжевого и в одно мгновение сделался красным, как рана, из которой вынули сердце, алым, как гранат, пурпурным, как шапка Кардинала, черным, как кровь убитого.
Смерть – и вот теперь этот огонь! На том берегу Сены огненные языки освещали комнату Кардинала, доползая до самой дальней ее стены, до кровати, они были такими яркими, что окрашивали в алый цвет даже его закрытые веки. К Эмили-Габриель он спешно отправил курьера. Во всем, что случилось, он обвинял Настоятельницу, а в возмещение всех бед позволял Эмили-Габриель остаться жить в этом монастыре и делал ее аббатисой.
– Передайте Кардиналу, – отвечала Эмили-Габриель, – что он дарит мне кучу пепла, развалин и грязи, о которой я буду помнить всегда. Я вернусь лишь в восстановленный монастырь, где воскреснет тело Софии-Виктории, в которое я собственноручно вложу сердце.
Панегирист торопливо вскарабкался в карету, которой предстояло везти их в изгнание. Он воспользовался предлогом привести в порядок свои бумаги, понесшие в результате последних событий изрядный урон.
– Слишком все быстро, – жаловался он, сортируя и складывая разбросанные листки, – ты год за годом отмечаешь мельчайшие подробности, и вдруг в один прекрасный день рука больше не может вести записи. То ты поселяешься в монастыре, то вдруг приходится спасаться бегством в карете, то привязываешься к какому-нибудь человеку, а потом внезапно оказываешься совсем с другим. Мне нужно опять нащупать нить повествования, определить его стержень; если нет больше тети, значит, остается племянница, а тетю с племянницей, Аббатису с Аббатисой связывает Большой Гапаль…
Его размышления были прерваны некоей особой, пытавшейся открыть дверцу. Это Жюли силилась вскарабкаться в карету, причем делала это до странности неловко, если учитывать молодость этой особы и опасность, ей угрожающую. Панегирист помог ей, отметив, однако, не без удивления, какой тяжелой была она в его руках.
– Не могу больше, – пожаловалась Жюли, тяжело опускаясь на подушки. – Ведь я нахожусь в бегах уже не один день, стоило мне поверить, что я наконец обретаю убежище, как это убежище оказывалось очередной ловушкой, но этот монастырь превосходит все, что мне довелось вынести, и потом еще вот: будь проклята минута, когда мне пришла в голову эта идея, посмотрите (и прямо перед носом изумленного Панегириста она задрала юбку, демонстрируя, однако, не ножку совершенной формы, но подкладку, на которую было нашито невероятное количество бриллиантов), – представляете, я таскаю это на себе уже целую неделю, они обжигают, рвут кожу, царапают, я вся в синяках и ссадинах.
Затем, заметив, как Панегирист, подняв собранные страницы, с паническим видом шарит глазами то здесь, то там, поинтересовалась:
– Вы что-то потеряли?
– Да, мадам, кажется, куда-то делась тринадцатая глава.
– Ну так перепишите, – пожала плечами Жюли.
– Не могу.
– Почему это?
– Я при этом не присутствовал.
– Какая разница?
– Огромная, Мадам, огромная. Ведь именно в тринадцатой главе все и перевернулось, именно в тринадцатой главе все и было изложено. Аббатиса умерла, свидетелей больше нет, мы никогда ничего не узнаем.
– Но когда же мы наконец поедем? – волновалась Жюли, с тревогой выглядывая в окно. – А, вот и они, Эмили-Габриель, а с нею господин де Танкред и Кормилица, можно бы и поторопиться!
Эмили-Габриель настояла, чтобы конная гвардия ехала впереди, она боялась, что ее ослепят вспышки пламени, в эту минуту огонь она ненавидела больше всего на свете. Затем она сама поднялась в карету. Она захотела, чтобы на сиденье с ней осталась лишь кормилица, остальные теснились напротив.
Покидая город, они словно вырывались из пылающего костра, ночь была черной, а луна белой, и красное постепенно отхлынуло от глаз Эмили-Габриель. Но, крепко зажатый в руке, Большой Гапаль светился между пальцами невидимым огнем. Большой Гапаль жил: он был горячим, и его жар поднимался по рукам Эмили-Габриель, согревая ее сердце; он был ледяным, и жизнь уходила из ее тела. Словно сквозь плотный туман она слышала громыхание кареты по мостовой, под открытым небом, смутно различала тени спутников, сидевших перед нею. Порой она испытывала такую слабость, что, казалось, вот-вот покинет этот мир, но едва лишь начинала она исчезать, как жар камня возвращал ее к жизни. Сотню раз представлялось ей, что она уходит, сотню раз возвращалась она, вопреки своей воле. Собственное тело, словно хмельное, не слушалось ее, в нем теснились ощущения сильные и противоречивые, это было похоже одновременно и на необоримый обморок, и на самое неистовое сладострастье.
Откинув голову на подушки, она больше не принадлежала себе. Лунные лучи светили ей прямо на голову, которая словно отделилась от тела и была похожа на главу щита, которыми воины потрясают по окончании битвы, или на те внушающие страх лики, которые герои велят выбить в бронзе на своих гербах. Лицо ее было одновременно ужасающим и трагическим, и спутники по несчастью, поскольку им пришлось сидеть как раз напротив, поневоле вынуждены были лицезреть эту застывшую, бескровную маску смерти или голову Кормилицы в наморднике, тоже внушавшую ужас. Их сердца, оставшиеся, несмотря ни на что, человеческими сердцами, и души, переполненные обычными, людскими страхами, трепетали, словно перед ними внезапно открылось видение преисподней.
Господин де Танкред, предпочитавший удовольствия печалям и не знавший себе равных в этих самых удовольствиях, что вкушают в тени вишневых деревьев, не мог распознать на лице своей юной хозяйки того восторга, что приносит небесная любовь. Он пытался прервать мрачные размышления, напомнить Эмили-Габриель об их восхитительных играх. Он убеждал ее в своей неизменной верности, что и так была очевидна, клялся, что с завтрашнего дня все будет, как прежде. Он говорил привычными словами о том, что они чувствовали и переживали вместе. Но Эмили-Габриель в этих обычных словах больше не способна была узнать ни упоительного бега по лесам, ни прыжков в саду геометрии, ни тех забавных уроков, что преподал он ей, научив смотреть на страницы с обратной стороны. Хуже того, рассказывая ей все это, господин де Танкред словно стирал до последней, мельчайшей черточки все ее воспоминания.
Жюли, поднаторевшая во всех светских условностях и способная, как ей казалось, утешить кого угодно и в каких угодно обстоятельствах, и Панегириста, растерявшего свои листочки, и эту полу-аббатису, лишившуюся монастыря, сочла необходимым принести соболезнования. Послушать ее, так не было на свете положения трагичнее, чем то, в каком пришлось им очутиться. Ее язык тоже казался невероятно лживым, ибо, как ей представлялось, судьба Эмили-Габриель зависела от одного лишь Кардинала, между тем как сама Эмили-Габриель понимала, что на все лишь воля Бога. В глазах Жюли смерть Аббатисы выглядела позорной и унизительной, а Эмили-Габриель она представлялась исполненной славы. Еще она была возмущена, что их покинули, а Эмили-Габриель твердо знала, что Бог всегда с ними, Жюли жаловалась, что теперь она почти сирота, беглянка, изгнанница, почти нищая, а Эмили-Габриель никогда еще не ощущала в себе столько живительных сил.
Глядя на сидящих перед ней спутников, она понимала, какое будущее ей уготовано: слишком огромный замок, где постоянно наталкиваешься на каких-то людей, что произносят слова, которых ты не понимаешь, высказывают идеи, которых ты не воспринимаешь, все эти люди, с которыми невозможно испытать ни радости, ни желания, между тем как слова Софии-Виктории достигали сердца прежде, чем попадали в уши. Мысль, что она умерла, овладела ею целиком, мысль, что смерть унесла ее безвозвратно, навсегда лишала ее, несмотря на все обещания небес, ее восхитительных поцелуев, ее восхитительных губ, восхитительной улыбки, восхитительного аромата, восхитительного голоса, восхитительного тела, восхитительного ума, восхитительной душа, восхитительных жестов Софии-Виктории… Она разразилась слезами и, обернувшись к Кормилице, бросилась ей на грудь. И тогда господин де Танкред и Жюли с ужасом увидели, как она разрывает намордник.
ОСЕНЬ
16
УНЫНИЕ
Эмили-Габриель не могла сама выйти из кареты, ее вынесла на руках Кормилица, она внесла ее в комнату так стремительно, что люди, собравшиеся на крыльце – Сюзанна, Исповедник Герцогини и Демуазель де Пари, успели разглядеть лишь мокрую от слез щеку. Им показалось, что девочка совсем не выросла. Возвратившись в замок, маленькая Аббатиса вернулась в свое детство. И еще много дней Кормилица держала ее в постели, за спущенным пологом, баюкала ее, напевала песенки, которые пела когда-то давно, рассказывала всякие сказки и небылицы, все, что придет в голову. Она по ложечке кормила ее едой для новорожденных, давала жиденькую кашку с маслом, леденцы, слоеные пирожные с кремом и всякого рода лакомства, чтобы хоть как-то побаловать.
Если Панегирист и Исповедник Герцогини были очарованы друг другом и с восторгом предавались ученым теологическим беседам (особенно их занимал сюжет «как достигнуть наивысшего состояния святости и способы не утратить этого состояния»), Жюли не могла скрыть досады. Она никогда не питала любви к деревне, она презирала землю так же, как и небо. Она ненавидела деревья и могла терпеть их вид, только если ножницы садовника придали им форму музыкальных инструментов, а вокруг стояли дома. Этот замок, который воздвигли еще в Средние века, а жилые помещения находились в крыле более поздней постройки, времен Возрождения, казался ей столь же уродливым, сколь и неудобным. Комнаты были ледяными и мрачными, и приходилось ждать, пока совсем стемнеет, чтобы какой-нибудь осоловевший слуга принес наконец вам лампу, от которой было светло, только если совсем близко придвинуть к ней стул. Вечерами она умирала от скуки с этой Сюзанной, бесконечно вышивающей какие-то узоры, Исповедником и Панегиристом, изобретающими пути спасения, господином де Танкредом, что вышагивал туда-обратно в самом дальнем, самом затемненном углу комнаты, так что были слышны лишь его шаги, и Демуазель де Пари, которая терзала несчастный клавесин.
Существует мнение, вспоминала Жюли, будто три недели, проведенные в деревне, способны изгладить все ошибки молодой женщины, вот только она боялась, что эти самые три недели, уничтожив следы ее преступлений, ее самое тоже превратят в ничто. Я сейчас взбешусь, говорила себе она, железо надо ковать, пока горячо, сердцами овладевать, когда они пылают любовью, а дела проворачивать, пока они не пахнут. Я должна вернуться, и, пользуясь покровительством Эмили-Габриель, я смогу получить помилование. Что значит еще одна банковская афера? подумаешь, одной спекуляцией больше? разве зерно пользуется более дурной славой, нежели деньги, а хлеб неужели драгоценнее золота? Впрочем, бунт нищих оборванцев укрощен, с неурожаем справились, а все, кому суждено было умереть от голода, уже умерли. Гораздо проще судить, когда смолкли крики. Как только меня признают невиновной, я сумею вновь возбудить чувства своего прежнего любовника, он будет весьма доволен, ведь он удалил меня, вняв доводам рассудка, а я вернусь по зову сердца. А когда я займу подобающее положение, то сумею поразить врагов и отомщу за себя.
Она приходила в ярость при виде Эмили-Габриель, впавшей в детство, кипела от негодования, встретив ее в парке, когда та, с набитым леденцами ртом, все бормотала и бормотала какие-то слова, которые невозможно было разобрать. В качестве единственной спутницы она вынуждена была довольствоваться Демуазель де Пари, которая следовала за нею повсюду, согнув руку в локте, время от времени приседая, отставив ножку в сторону, наклоняя голову, словно здороваясь с кем-то невидимым, при этом прикладывала ладонь к груди, отставив в сторону мизинчик, и все эти ее ужимки сопровождались приглушенными возгласами, неразборчивым кудахтаньем, какими-то гортанными вскриками. Поначалу Жюли думала, будто эта престранная пантомима – часть некоего провинциального ритуала, и лишь гораздо позднее догадалась, что именно так Демуазель воображала себе светские нравы и манеры Пале-Рояля.
Что же до господина де Танкреда, то он представлял собою мужчину, которому за всю его жизнь в голову пришла одна-единственная идея, а именно: жениться на Эмили-Габриель, и он тщетно пытался справиться со своею нервозностью при помощи охоты и предавался этому занятию с такой страстностью, какой не встречалось со времен святого Жюльена де С. Он бродил по горам и долам со своими четырьмя борзыми, ходил по полям и лесам, утопал в болотах и перепрыгивал через ручьи. Он не пропускал ни одного самого колючего кустарника, залезал на верхушки деревьев, поднимал и переворачивал камни, шарил в тине, запускал руки в звериные норы, убитых животных он оставлял на месте, как будто, дожидаясь пробуждения Эмили-Габриель, он должен был стереть любые следы живого. Осень чем дальше, тем больше теряла запахи трюфелей и мха, он поворачивал назад.
Господин де Танкред возвращался, перепачканный, как фавн. Он был по уши в грязи, с одежды свисали рыжеватые стебли папоротника, дубовые листья и клочки озерных водорослей. Он весь был облеплен перьями и шерстью. Он уставал так, что, даже не сняв сапог, валился без сил в кровать, которая давно уже превратилась в большое корыто, и в этой колыбели, полной запахов и крови, лежа рядом со своими псами, он предавался мечтам об Эмили-Габриель.
Однажды ночью, когда Жюли спустилась вниз за стаканом воды, желая усмирить свой жар, она застала его у камина, где он наблюдал за корчами совы, застрявшей в трубе. Она скинула юбку, которая заструилась на пол с шорохом осенней листвы, он сбросил одежду, которая свалилась с него с шумом падающей птицы, и они стали совокупляться, жадно вцепившись друг в друга, чтобы не упасть, закрыв глаза, ибо так велико было их отчаяние, что, отдаваясь, они даже не думали об удовольствии. Потом они расстались, как если бы ничего не произошло, как если бы они просто случайно встретились и поздоровались.
Впрочем, утром господин де Танкред даже затосковал о подобного рода приключениях, ему казалось, что это занятие как-то дополняет охоту и поможет ему дождаться выздоровления Эмили-Габриель. Он захотел обсудить это с Жюли. Но она высокомерно дала отпор, объяснив, что презирает слишком легко доставшихся мужчин.
– Я вами овладела, я вас и бросаю.
Он возненавидел ее и на охоте стал убивать исключительно самок.
Со ртом, набитым леденцами, еле успевая их разгрызать, чтобы тут же получить новую порцию, Эмили-Габриель медленно приходила в себя. Она больше не плакала и даже позволяла, чтобы в ее комнату вносили лампу и разводили в камине огонь, она уже могла смотреть на него, не отрывая глаз. Она все забыла. Чтобы вернуть ей память, Сюзанна изобрела один прелестный способ: она подводила ее к коврикам, вышитым госпожой Герцогиней, и называла предметы, там изображенные. Начали с цветов, что окаймляли самые старинные узоры, затем перешли к рыбам и закончили птицами. Что же до остального, например звезд, деревьев, все это показывали тоже, если находили их изображение; особенно странное впечатление на Эмили-Габриель произвели животные, она весьма удивилась, обнаружив, что «дикий кролик» – это, оказывается, комочек грязного пуха, а «борзая» представляет собой некое животное, вытянувшееся по ветру, как струйка дыма. Но на этом ее словарный запас заканчивался. Когда Сюзанна дала ей иголку, чтобы, втыкая ее в канву ткани, Эмили-Габриель составила слово, которое само всплывет из глубин памяти.
– Посмотрите, – говорила она ей, – какой красивый оттенок берлинской лазури, как он оттеняет брюшко нашей горлицы.
Эмили-Габриель оборачивала к ней широко распахнутые удивленные глаза, кольнув до крови палец, и брала в руки кусок муслина, даже не заметив, что пачкает его.
Кормилица упрекала Сюзанну, что та слишком напирает на учение: по ее мнению, таких слов, как «кролик» или «борзая», было вполне достаточно, чтобы девочка могла общаться с господином де Танкредом. Сюзанна же обвиняла Кормилицу, что та искусственно пытается удержать ее в детстве. Демуазель де Пари предложила усадить ее за пианино, полагая, будто память вернется вместе с романсами, но пальцы Эмили-Габриель не разбирали черных и белых клавиш. Поскольку она стала совсем дурочкой, Исповедник, который, наслушавшись рассказов Панегириста, весьма сомневался, что в монастыре ее наставляли на путь благочестия, счел своим долгом указать ей правильную дорогу святости по-деревенски, подразумевая под этим чрезвычайно полезные для здоровья добродетели, что особенно проявляются на свежем воздухе. Он заставлял ее произносить молитвы, которых она никогда не знала, и, судя по той неуверенности, с какой она повторяла их, вынужден был признать, что она и в самом деле утратила веру. Поскольку она соглашалась наносить визиты беднякам, причем являя при этом большую готовность, нежели порой дамы ее положения, Исповедник счел, что она забыла все тяготы, сопутствующие благотворительности.
Господин де Танкред никогда еще не любил ее так сильно, как в те минуты, когда сопровождал ее, кроткую и безвольную, на прогулке к маленькому бассейну, посередине которого бил фонтан в виде купидона верхом на дельфине; она, слабоумно улыбаясь, показывала на него пальцем. Теперь он мог признаться, что в монастыре она показалась ему немного слишком ученой со своей манерой объяснять содержание картин, на которые он просто смотрел – и все, или брать у него из рук перо, когда в библиотеке она принималась исправлять написанное им. Она всему пыталась найти разумное основание, цитировала латинских авторов, чтобы объяснить нечто, и так вполне понятное, если руководствоваться обычным здравым смыслом. Она утомляла его своим несмолкающим щебетом, зато теперь она не говорила вовсе, только указывала пальчиком – о этот очаровательный вытянутый пальчик! И потом, он не мог позабыть, как унизила его Аббатиса: «Здесь никто ни на ком не женится!» Ну что ж, если нельзя жениться «здесь», значит, женимся тут!
– Милая моя Эмили-Габриель, – произнес он, обращаясь к подруге, – я умоляю вас, давайте поженимся, наша жизнь окажется вечным праздником, вы станете вышивать по канве, я охотиться, вечерами мы будем по три раза обходить вокруг бассейна, а радостные собачки будут танцевать перед нами!
– Что вы такое говорите, Месье? – возмущалась Жюли, желавшая приберечь Эмили-Габриель исключительно для себя одной в качестве гарантии своего влияния и рассчитывавшая на то, что в обществе она станет ее компаньонкой. – Вы хотите жениться на женщине, потерявшей память, у которой ум малого ребенка. Имейте в виду, я буду всеми силами сопротивляться вашему желанию, я перед всеми предъявлю обвинение, что вы гнусный охотник за приданым!
– Гадюка, – шипел господин де Танкред, – когда-нибудь я размозжу тебе голову!
Присутствующие делали все возможное, чтобы Эмили-Габриель как можно скорее пришла в себя, чтобы к ней вернулись воспоминания. Близкая и дальняя родня, всякие дядюшки-тетушки из Франции и Европы, гугеноты и католики. Сами ангелы и святые оспаривали ее друг у друга. Невероятно велик был интерес к этой девочке, сироте по матери, почти покинутой отцом, последнему отпрыску знаменитого рода. Родня с севера хотела выдать ее замуж, чтобы укрепить таким образом хиреющую ветвь фламандского семейства. Родственники с юга желали отдать ей аббатство в Испании. Ради нее Италия готова была породниться с Голландией. И даже некая семья из Бретани, из последних сил цеплявшаяся за уже отмершую ветку генеалогического древа, рассчитывала выдать ее замуж за старшего сына, которому девочка, по обычаю тамошних мест, приходилась кузиной. И это все не говоря о смятении, охватившем Париж после того, что произошло в монастыре де С. Имя Софии-Виктории только что было вписано в мартиролог, не без воздействия, как поговаривали вокруг, самого Господа Бога, хотя Папа был не слишком к этому расположен.
Вполне понятно, что Кардинал, который в этом деле лицемерно изображал святошу, все больше беспокоился по мере того, как изгнание затягивалось, а волнение семейства нарастало. Уверяли, будто она превратилась в идиотку, но ему было известно, что рядом с нею находится Жюли, а также этот господин де Танкред, весьма воинственно настроенный. Он опасался, что ее могут подговорить связаться с семьей, и с помощью Герцога, следы которого оказались затеряны, они сумеют жестоко отомстить. Он послал гонца справиться об Эмили-Габриель и известить ее, что он готов отдать приказ о восстановлении аббатства в том виде и в том стиле, как она пожелает сама. Он послал ей план розария, который велел разбить в бывшем саду геометрии и велел передать, что к ее возвращению все будет в цвету.
При виде герба, на котором была изображена карета и кардинальская шапка с красным верхом, Эмили-Габриель разом все вспомнила. Она поднесла руку к груди, не нашла Большого Гапаля, сунула руку в карман – сердце Аббатисы исчезло. Она побледнела. Посланник увидел в этом признак того, что гнев ее еще не утих. Она страшно закричала. Гонец понял, что месть, которую она готовит, будет страшна. Он тут же развернулся и немедленно поехал обратно известить об этом Кардинала. Между тем Эмили-Габриель хотела всего-навсего отыскать знаки своего могущества и своей любви, которые Кормилица засунула в сундук с игрушками, и они лежали там рядом с волчком из слоновой кости и серебряным свистком.
– Я их вижу, – произнесла она, – я их касаюсь, но не узнаю, они превратились в такие же игрушки, как и те, рядом с которыми их положили. Сердце Софии-Виктории похоже на птицу, выпавшую из гнезда, которую я не смогу отогреть своим ледяным дыханием, а Большой Гапаль похож на потускневшую жемчужину, которую нужно бросить в глубины океана, а я, даже собрав все свои силы, смогу предложить ей лишь стаканчик молока.