Текст книги "Большой Гапаль"
Автор книги: Поль Констан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
ЛЕТО
11
ОБРЯД СУМЕРЕК
Эмили-Габриель дала обеты летом своего пятнадцатилетия. Проведение церемонии было ускорено из-за кончины Папы, каковое событие выпустило наружу все сдерживаемые прежде амбиции господина Коадьютора. Этот тип рьяно грыз удила и мечтал о кресле архиепископа, словно бы это теплое местечко открывало ему доступ ко всем мыслимым интригам, козням и заговорам. Он затеял изрядное количество этих самых интриг, спустив их с поводка, словно свору голодных собак. Первая же вернувшаяся в конуру принесла ему кардинальский сан и еще три десятка красных шапок. Производство в чин, столь долго сдерживаемое Папой-поэтом, оказалось оглушительным. Обеспечив поддержку спереди и защиту сзади, новоиспеченный кардинал стал с нетерпением ожидать результатов интриг, затеянных им против Аббатисы.
– Увы! – вздохнула София-Виктория, понимая, что битвы не избежать.
К сожалению, Герцог собственную битву только что проиграл. Его отправили на войну, как Мальбрука, рассчитывая никогда больше не увидеть. Ввиду того, что слишком быстро проигранное сражение раньше времени привело его назад, было решено придать непомерную важность некоему действу, про которое никто не помнил, ни куда, ни когда, ни вообще почему понадобилось ввязываться. Он хотел оправдаться, объясняя, что с одним-единственным полком было просто немыслимо победить целую армию. Ожидая подкрепления, он поставил своих людей спина к спине, чтобы они могли отражать удары и спереди, и сзади, но подобная тактика, получившая в военном искусстве название «круг Перикла», в столкновении с противником, во много раз превосходящим численностью, успеха принести не могла. Почти все были убиты, он потерял все. Его не стали слушать, впрочем, с ним не стали бы разговаривать, даже одержи он победу. Его время миновало, все, что от него требовалось – это исчезнуть. От отчаяния он заново собрал полк, каковое предприятие поглотило остатки состояния его супруги, и перешел к противнику, что позволило ему по другую сторону границы вновь обрести часть своего семейства.
– Увы! Увы! – жаловалась Аббатиса. – Папа покинул нас, ваш отец бежал, мы, племянница, остались совсем одни. Мы не можем ждать помощи ни от Церкви, ни от двора. Мне следует испросить для вас пострига, пристроить вас, чтобы вы, на случай, если Кардиналу удастся заточить меня, смогли бы руководить этим монастырем.
Ответ Кардинала не заставил себя ждать. Он возражал против того, чтобы Эмили-Габриель стала монахиней, мотивируя отказ тем, что она не достигла еще совершеннолетия, а ее отец, исчезнувший при известных всем обстоятельствах, не мог дать своего родительского благословения. Пусть Герцог сдастся, тогда к вопросу о его дочери можно будет вернуться. Однако же, если Аббатиса чувствует себя уставшей, что неудивительно, принимая во внимание, сколько лет отдала она монастырю и сколько энергии потратила на свою деятельность, он дозволит ей со спокойным сердцем и чистой совестью удалиться в любую, по ее собственному выбору, деревню, а во главе монастыря встанет достойная аббатиса, назначенная им самим.
– Трижды «Увы!» – воскликнула София-Виктория, – мне решительно ничего не остается, как вновь призвать гвардию! Самое время готовить вам одежду для церемонии, и властью, данной нам Большим Гапалем, мы устроим вам обряд посвящения.
В знак уважения к аббатисе-предшественнице, умевшей так решительно сражаться, нынешняя Аббатиса носила ее платье, которое давно уже вышло из моды, но шло ей гораздо больше, чем если бы было самым модным, даря ей, сквозь все минувшие века, вечную молодость.
– Вам нужно такое же, – сказала София-Виктория Эмили– Габриель.
Послали за мастерами, не утратившими еще умения делать фижмы на старинный манер, басконскую юбку-годе и рукава с прорезями, за белошвейками, способными воздвигнуть высокий гофрированный воротник с круглыми складками, парикмахерами, умеющими закрепить перья на скрученной сетке для волос, басонщиками, владевшими искусством вышивать черным по черному.
– О Тетя, – пожаловалась Эмили-Габриель, – похоже, старинные костюмы не такие удобные, как те, что мы носим сейчас, на которые вполне достаточно немного шелка, мушки и цветка.
– Зато они слишком легкие, чтобы сразиться с миром, который ополчился против нас, – возразила Аббатиса, – они прекрасно годятся и для беседы, и для музыки. А настоящую опасность надлежит встречать при полном параде. Птица не забывает надевать все свои перья, лев – свою гриву, а мужчина должен иметь при себе шпагу. Мы готовы предстать и во всем великолепии, и во всей нужде, именно так мы можем внушать уважение врагам и любовь друзьям. Пойдемте, Дочь моя.
Церемония была торжественной и пышной, но осталась в памяти лишь тех, кто принимал в ней участие, потому что Аббатиса запретила доступ публике, опасаясь, что, стоит лишь открыть двери, многие явятся не для того, чтобы созерцать ее в лучах славы, но, напротив, чтобы насладиться зрелищем начавшейся опалы. Рассказывали, что по этому случаю часовня была задрапирована, как при похоронах, а на центральной аллее расстелен черный ковер. К своим шелковым платьям монахини прикрепили церемониальные шлейфы, которыми покрыли головы в знак покорности. Все было таким мрачным, что понадобилось очень много света. Тысячи свечей, множество факелов по стенам часовни превратили глубокую ночь в день, зажгли солнце среди звезд.
Итак, они вошли, тетя рядом с племянницей, племянница рядом с тетей, обе одинаково прекрасные, в столь похожих одеяниях, что, если не считать Большого Гапаля, отличить их можно было лишь по жемчужине, которую одна носила в левом ухе, другая – в правом. Ибо так поделили они серьги, украшенные восточным жемчугом, равных которым найти было невозможно. Они шли, держась за руки, сплетя пальцы, как лепестки розы, притягивая все взгляды, покорив все взоры. В толпе монахинь, преклонивших колени при их приближении, рос гул, похожий одновременно на морской прибой и шелест корабля, идущего по волнам, шум дождевых струй, хлещущих по парусам, и потрескивание солнечных лучей, эти паруса высушивающих. Впереди выстроилась гвардия – она стояла молча, только шуршали шпаги о шелковые камзолы и бархатные обшлага. На гвардейцах были парадные мундиры, которые, следуя моде времен Марго, один к одному повторяли костюмы аббатис, выполненные в черном – такой фон как нельзя лучше подходил Большому Гапалю, но этот черный они оттеняли брыжами, белоснежными, как кожа Софии-Виктории.
Когда Аббатиса и Эмили-Габриель достигли своих кресел, казалось, время, свершив полный оборот, замкнуло цепь, и они вновь попали в эпоху чести и славы. Они явились сюда не для того, чтобы просить Господа смилостивиться над ними, но чтобы насладиться величием своего всемогущества. Ради этого случая Настоятельница подготовила для чтения отрывок из Священного Писания, посвященный Преисподней, со слезами и вздохами. Трудно вообразить что-либо более прекрасное, чем эти приглушенные стоны и сдерживаемые рыдания старых монахинь, над которыми взметались пронзительные крики юных послушниц.
Торжественная церемония не принесла монастырю покоя, которого жаждала София-Виктория, хотя эти дворяне из охраны и вносили разнообразие. Но времена изменились, и женщины больше не думали о любви и развлечениях, как прежде, монахини слишком много философствовали и умничали. Поскольку отныне в моде было печальное и серьезное, удовольствиями пренебрегали, веселости опасались, и жизнь представала лишь чередой покаяний.
Но как эти юноши могли стать воплощением покаяния, когда их так сильно любили? Монахини полагали, будто если те и могли спасти их жизни, то неминуемо должны были погубить души. Монахини не хотели, чтобы они уходили, но не хотели также, чтобы они оставались, они предпочитали, чтобы гвардейцы находились снаружи, но мечтали, чтобы те оказались внутри. Повинуясь Настоятельнице, они все собрались в большом зале, чтобы обсудить ситуацию и, так ни к чему и не придя, вообразили, будто гвардейцы представляют опасность для послушниц, которые, заприметив их на повороте аллеи, могли представить перед своим мысленным взором эти безумные страсти, монахиням не дозволенные. Было решено отправить послание Кардиналу.
– Ах! – воскликнул он, – да там творится непотребные оргии…
В действительности же там не творилось ничего, кроме музыки, танцев и прогулок, во время которых молодые люди сопровождали монахинь, чтобы лучше защитить их. Обитательницы монастыря обладали богатым воображением, если речь шла об опасности, и мало-помалу стали испытывать удовольствие от подобной охраны, в то время как их защитники были поистине счастливы, если им доверяли подержать корзинку земляники, отцепить краешек кисеи, запутавшейся в когтях малинника, и при малейшем шуме, произведенном вспорхнувшей с ветки пичугой, стремительно выхватить шпагу перед восхищенным взором монашки, которая прижимала ладонь к груди, дабы скрыть охватившее ее смятение и продемонстрировать, как же она напугана. Щеки розовели от волнения, которое так льстит мужчинам, для них это нечто вроде трофея, кусочек добытой в бою любви.
Между тем вечерами, когда господа оставляли монахинь предаваться молитвам, а сами отправлялись на половину Аббатисы, куда были приглашены на ужин, наступали часы томления и истомы, день все не кончался, жара казалась изнуряющей. Хотелось раздеться донага, окна были распахнуты настежь, спалось плохо. Однажды ночью в дортуар влетел комар, и монахини вынуждены были охотиться за ним до самого рассвета. Если уж эти господа защищали их от людей Кардинала, они могли бы также помочь им в охоте за насекомыми. Некая шпионка отправила Кардиналу письмо, написанное симпатическими чернилами.
– Ах! – воскликнул Кардинал, – цитадель гниет изнутри, скоро ее можно будет легко захватить.
Между тем София-Виктория, видевшая во всех этих событиях лишь еще одну возможность чему-то обучить Эмили-Габриель, была весьма довольна тем обстоятельством, что в состоянии ежедневно предлагать ее вниманию такое количество мужчин. Какая женщина, вступающая в свет, может похвастать тем, что познала столько сердец? Какой женщине довелось услышать столько объяснений в любви и так глубоко постигнуть тайные механизмы? Какая женщина, наученная так преподносить себя, наберется достаточно сил, чтобы отвечать отказом всем, кто так страстно ее желает?
Нет ничего труднее, чем управлять девичьим кокетством. Когда учишь девушку поступать против сердца, дефлорация внушает ужас.
– Что вы видите, Дочь моя? – спросила София-Виктория, подталкивая Эмили-Габриель к высокому зеркалу в глубине комнаты.
– Я вижу, – ответила девочка, – великолепный стол, застланный золотыми скатертями и с чудесной посудой на нем. А на потолке, откуда я спустилась, я вижу все небо, оно раскрывается и закрывается вновь, и по нему проплывают толпы, стремящиеся предстать перед Господом Нашим.
– Смотреть нужно не на небо, – поправила Аббатиса, – а на общество.
– Я его и не заметила, – призналась Эмили-Габриель, – оно такое мрачное, как задник декорации, но теперь, когда вы сказали, да, я вижу большую толпу людей, все одеты в черную одежду с белым воротничком, у них маленькие заостренные бородки.
– Вы их узнаете?
– Узнаю, потому что уже видела во время церемонии.
– А теперь сосредоточьтесь, Эмили-Габриель, вы можете отличить одного от другого?
– Боюсь, что нет, они все так похожи.
– Допустим, Дочь моя, а что вы скажете про господина де Танкреда, к которому вы были так привязаны с тех пор, как он отдал вам свое перо?
– Но я его здесь не вижу. Из-за того, что все они так похожи, создается впечатление, будто один скрывает другого. Первый слева, конечно, отличается от последнего справа, но когда глаза переходят от одного к другому, кажется, между ними не больше отличий, чем между двумя, стоящими рядом.
– Вы весьма умны, Дочь моя, – произнесла Аббатиса, – я просто очарована. Вы только что высказали нечто такое, о чем большинство женщин и не подозревает, а именно: интерес к мужчине испытываешь лишь в том случае, если он единственный в своем роде и стоит особняком, когда же их много, он стирается, становится незаметным; так женщина, познавшая лишь одного возлюбленного, любит его без памяти, а та, у кого их было много, привязана к ним не больше, чем к отражению, многократно повторенному в анфиладе зеркал.
– Очевидно, можно сказать и наоборот?
– Разумеется, Дочь моя. В любви существует единственное правило: обладать множеством возлюбленных, для каждого из которых вы – единственная. Но представьте себе, сколько неудобств… Посмотрите-ка еще: что вы скажете об их настроении?
– Им холодно и печально, Тетя, можно подумать, они присутствуют не на празднике, куда вы их пригласили, а на погребальном обряде.
– Это потому что они нас видят, Дочь моя, как мы видим их, мы выставляем себя напоказ, и одновременно они выставляют себя.
– Но Тетя! – воскликнула Эмили-Габриель, подаваясь назад. – Выходит, нас одевали прямо при них. Ведь нам же еще не приладили рукава!
– Запомните, Племянница, именно так женщина и должна показывать себя, надевая все больше одежды, а не наоборот, как делают некоторые, снимая с себя один за другим предметы туалета. Мы вовсе не хотим возбудить их чувства, но просто желаем показать, что именно они постепенно теряют. Взгляните: какая серьезность, какая грусть, какой траур. Это наша красота взмывает в небеса. Пойдемте, дочь моя, занавес опущен, спектакль окончен, настало время срывать их аплодисменты, если только они не пожелают вознаградить нас несколькими слезинками.
И они прошли по ту сторону зеркала.
– Месье, – сказала Аббатиса, обращаясь к господину де Танкреду, – у вас презабавный вид, как будто недавно вы лицезрели призрак, ваши глаза так прикованы к тому, что вы только что видели, вы даже не заметили нашего появления. Что там такое?
– Ничего, Мадам, – смутившись, ответил молодой человек.
– Господин де Танкред, вы желаете убедить нас, будто ваши глаза – всего лишь некие предметы, которые могут бросать взгляды, кокетничать и исторгать слезы при звуках полкового барабана. Вы закрываете их, вы перескакиваете ими с предмета на предмет, и вы не умеете ими пользоваться? Отвечайте же, что вы видели.
– Ничего, Мадам, только большое зеркало в богатой раме, правая часть которого слегка закрыта красным занавесом.
– А что в зеркале?
– Ничего, взгляните сами, Мадам, зеркало очень темное, там только мое отражение…
– А кроме вас, что вы там прячете за собственным отражением?
– Мадам, в глубине, возле камина, это, очевидно, служанка, она складывает одежду…
Присутствующие хранили тишину, все глаза были устремлены на господина де Танкреда в ожидании, что он скажет еще.
– …Две женщины, обе такие прекрасные, я даже не знаю, какая из них более красива, они стоят одна подле другой и разглядывают нас, как на спектакле.
– Вы видите их глаза?
– Нет, Мадам, не вижу, ведь они смотрят на меня.
– Эмили-Габриель, – позвала Аббатиса, повернувшись к девочке, – подойдите и встаньте рядом с господином де Танкредом, вам нужно столько сказать друг другу, ведь вы оба можете смотреть из глубины на поверхность, это преимущество юности.
И она подала руку некоему старому воздыхателю, который, подобно ей, умел смотреть только вперед.
12
ГОСПОДИН ДЕ ТАНКРЕД
– …Вот так и случилось, – рассказывал потом господин де Танкред, – что я, поступив на службу к тете, оказался у ног племянницы!
Панегирист, коему довелось выслушивать это признание, прекрасно знал, что все произошло не просто так, а по особой воле Софии-Виктории, которая называла господина де Танкреда не иначе, как Черновичок.
– Отчего же Черновичок, Мадам? – поинтересовался Панегирист, которому нужно было все прояснить.
– Черновичок, Месье, – это слово я изобрела сама, я называю так мужчину, которого вручаю молодым девушкам, дабы они получили возможность заострить свои зубки и коготки, изведать свое сердце, испытать на ком-то свои глупости и отточить свой стиль. Чтобы они, исписавшие столько страниц, смогли наконец услыхать, что говорят мужчины о предмете, в котором они весьма немногословны.
Эмили-Габриель – таковы были правила игры – совершенно не подозревала о тетиной затее. Но она, считавшая себя до сих пор весьма счастливой, стала ощущать себя счастливей во сто крат с тех пор, как господин де Танкред принялся следовать за нею по пятам. Но, будучи столь счастливой, она не осознавала, что раньше была счастлива в меньшей степени. Она принимала все как есть, подобно тому, как по утрам мы восхищаемся зарождающимся днем, нисколько не упрекая ночь за то, что та была слишком темна.
Аббатиса наблюдала, как они бесконечно прогуливаются по аллеям туда и обратно, подобно людям, которым есть о чем поговорить. Эмили-Габриель шагала резво, внезапно останавливалась, вновь пускалась в путь, сделав полуоборот, вдруг застывала прямо напротив господина де Танкреда, затем, неожиданно повернувшись, оказывалась у него за спиной, и он вынужден был повернуться тоже. Они продолжали путь вместе, так доходили до конца аллеи, тут же поворачивали назад и расслабленно вышагивали в обратном направлении.
– Что она ему говорит? – гадала Аббатиса.
Господин де Танкред все время прыгал, сначала через бордюры газонов, потом через изгороди, это был подвиг, который не повторялся со времен тети Розамунды; он прыгал через все, что только можно было перепрыгнуть, но больше всего он прыгал там, где не было никаких препятствий. Он прыгал, соединив ноги и отбросив их вправо, он прыгал, отбросив их влево, прыгал прямо вверх, прыгал, вытянув руки над головой, прыгал, что называется, штопором, а также расставив ноги колесом.
– Что может он ей говорить? – спрашивала себя Аббатиса.
– Тетя, Тетя, – доверчиво шептала ей Эмили-Габриель, – я просто очарована господином де Танкредом.
– Он делает вам красивые комплименты? Рассказывает прекрасные истории?
– Нет, ничего такого, Тетя, – отвечала Эмили-Габриель, еще немножко запыхавшаяся.
– Он признается вам в любви?
– Нет, тетя, он вообще ничего не говорит. Я думаю даже, что он вовсе не умеет говорить. Он прыгает.
– Это я видела.
– Я пытаюсь делать, как он. Мы делаем с ним упражнения, к которым я, по правде сказать, совсем не была готова.
– Как? Вы целыми днями бегаете?
– Да, мы бегаем, Тетя, бегаем друг за другом, бегаем рядом, бегаем и вдоль, и поперек. Он всегда выигрывает.
– И вам нравится это, Дочь моя?
– Мне нравится это больше всего на свете, и если позволите, Тетя, ведь еще не совсем стемнело, мне бы хотелось побегать еще!
Утром Аббатиса увидела их в большой библиотеке, где Эмили-Габриель имела обыкновение заниматься. На столе лежала груда книг, которые господин де Танкред раскрывал и перелистывал с видом знатока. Так-так, подумала Аббатиса, вот и сильная сторона нашего прыгуна. Потом она повстречала их в картинной галерее, где господин де Танкред, проходя вдоль стен, с серьезным лицом поворачивал голову направо, налево, чуть отступал, подходил поближе. Прекрасно, сделала вывод Аббатиса, это еще и любитель искусства, и она удалилась на цыпочках, в ожидании, когда Эмили-Габриель придет к ней делиться впечатлениями.
– Вы даже не представляете, Мать моя, как сильно я люблю господина де Танкреда.
– Очевидно, вы обнаружили, что он очень много знает и разбирается в живописи, вероятно, он обратил ваше внимание на какую-нибудь картину, которую вы прежде не замечали, или перевел вам некий трудный пассаж, которого вы не знали?
– Да нет же, Тетя, нет, ничего такого не было. В том-то и дело, он необыкновенный, я таких прежде не встречала, он не умеет ни говорить, ни читать, он не умеет смотреть. Что может быть чудеснее? Он вообще ничего не умеет.
– Так вы желаете стать его наставницей, обучить его всему, что знаете сами? Вам нравится иметь подле себя мужчину, неумелого, как ребенок?
– Вовсе нет, Тетя! Разве можно научить черепаху ползать или бабочку – порхать с цветка на цветок! Господин де Танкред принадлежит к той категории людей, которых философы называют Человеком Естественным. Он как добрый дикарь. Все мужчины, с которыми мне доводилось беседовать прежде, разговаривают, философствуют, цитируют книги, анализируют картины. А он чист, как только что родившийся агнец, до которого страшно даже дотронуться, чтобы не повредить белоснежной шкурки, он как Адам до падения, еще не помышляющий о фиговом листке, как мужчины с островов Фортуны, одетые лишь в свою улыбку.
– Так вы занимаетесь философией, вы представляете себя путешественницей, вы изучаете его нравы?
– Ну да, Тетя, он мой учитель. Он учит меня, как перелистывать книгу, не читая, как смотреть на картину, не видя ее. У меня уже хорошо это получается, Тетя. Но я должна оставить вас, господин де Танкред обещал показать мне, как можно играть на музыкальном инструменте, не извлекая звуков!
Она просто издевается! – не могла сдержать гнев Аббатиса, – я воспитывала ее на великом и возвышенном, а она радуется рядом с этим ничтожеством!
Эмили-Габриель вовсе не издевалась, она действительно считала господина де Танкреда личностью выдающейся. Когда, увлекши ее к дереву, он нацарапал на коре сердце, пронзенное стрелой, она убедилась, что любовь ее не осталась без взаимности. Какой очаровательный способ признания, и какой оригинальный к тому же! Аббатиса предостерегала ее против лживых речей, вычурных комплиментов, предложений, высказанных на языке змея-искусителя, каким мужчины обычно пользуются, чтобы соблазнять женщин… а тут господин де Танкред просто нарисовал сердечко, причем таким способом, какого раньше она никогда не встречала, нарисовал при помощи инструмента, не похожего ни на кисть художника, ни на перо писателя, господин де Танкред специально изобрел его ради нее, да и нарисовал он его там, где даже представить себя было нельзя, в секретном местечке, на дереве, которое будет расти, становиться шире, взращивая меж ветвей нежную тайну, которая тоже будет расти и набираться сил вместе с деревом.
И вот теперь господин де Танкред присаживается на корточки на аллее, посыпанной песком, и чертит такое же сердце. Затем стирает его, чуть отступает назад, чертит новое, снова стирает, пока Эмили-Габриель, отведя его руку, не обводит рисунок каемкой белого песка, а то, первое, – веночком из маргариток. Она присоединяется к нему и рисует свое первое сердце, оно меньше, чем то, что нарисовал господин де Танкред, и рука слегка дрожит, она хочет его переделать, но он не дает и обводит сердце, словно крепость – насыпью, маленькими камешками. Стоя рядом, они по очереди рисуют сердечки, и вот они уже повсюду на аллее, до самых деревьев-фигур, где песок мельче.
Что же они делают? – спрашивает себя Аббатиса, – неужели играют в чехарду, как на острове Бурбон[3]3
Остров Бурбон – прежнее название острова Реюньон.
[Закрыть]?
– Тетя, Тетя, – восклицает Эмили-Габриель, встретившись с ней вечером. – Мне кажется, господин де Танкред любит меня.
– Так в чем же проблемы?
– Дело в том, что в моем положении я не знаю, вправе ли принять его любовь, ведь я обещана Богу, а не мужчине.
– Но я не вижу здесь противоречия: почему, будучи предназначены Богу, вы должны отказывать господину де Танкреду?
– Но говорят, Мадам, Бог совсем не любит так делиться.
– И кто же это говорит? Какая-нибудь унылая, никчемная монахиня? Или ревнивый проповедник, который запугивает девушек, чтобы ему было легче уследить за ними? Эмили-Габриель, я вас этому вовсе не учила. Если же подобные идеи вы почерпнули из книг, то это опасные книги. Вспомните, когда, будучи совсем еще ребенком, вы хотели спасти улитку, разве Бог рассердился на эту улитку?
– Нет, Тетя, но ведь я ее так и не спасла; а что, если Бог сам спас бы ее, если бы я не вмешалась? Меня мучает совесть из-за этой улитки, а еще из-за той козочки, которой мы позолотили рожки и которая умерла… а еще из-за ежика, которому мы посеребрили иголки, и той птички, которую покрасили в синий цвет.
– Угрызения совести! Вы говорите на весьма странном языке, и я обвинила бы господина де Танкреда в том, что он сообщил его вам, не будь я убеждена, что он не говорит вообще ни на каком. Вы любите землянику, Эмили-Габриель? Разве Бога это волнует?
– Бога не волнует, зато волнует вас, тетя, вы всегда хотите уменьшить мою порцию.
– Эмили-Габриель, а разве не я угощала вас фиником из Пальмиры[4]4
Пальмира – древний город, оазис в Сирийской пустыни, центр караванной торговли и ремесел.
[Закрыть], инжиром из Флоренции, который специально очистила для вас? Разве не я первая вложила вам в рот кусочек венгерской груши?
– Конечно, Тетя, ведь именно так мы изучали с вами географию, кусочек за кусочком, в которых было много косточек, семечек, я все их посадила, но они не взошли. Но больше всего мне понравился персик, который я попробовала весь целиком.
– Вот и прекрасно, а теперь представьте себе, что господин де Танкред, раз уж он приятен вам, как тот персик, нисколько не опаснее его. Что же до того, как именно вы станете его есть, прямо с дерева или с тарелки, меня это не касается нисколько.
Эмили-Габриель вернулась к господину де Танкреду, чтобы проводить его в сад, по пути она напевала: господин де Танкред – земляничка в сиропе, это груша с корицей, это персик медовый, господин де Танкред – бархатистый абрикос, горсть миндальных орехов. Когда они возвращались назад, она тоже пела: господин де Танкред – это косточка вишни, виноградные зерна, мы их в землю посадим, пусть они вырастают.