355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Констан » Большой Гапаль » Текст книги (страница 3)
Большой Гапаль
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:16

Текст книги "Большой Гапаль"


Автор книги: Поль Констан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

5
ГАЛЕРЕЯ ЛЬВИЦ

Выходя из часовни, где Эмили-Габриель в объятиях тети, под ее накидкой и в ее юбках только что прослушала самую прекрасную в своей жизни мессу, Аббатиса сказала ей:

– Теперь нужно представить вас всем вашим тетушкам, которые правили здесь с незапамятных времен.

Они направились к павильону Венеры и вошли в галерею, в которой висели портреты аббатис С. Будучи все похожи одна на другую, они также напоминали Софию-Викторию и в то же время обладали чертами Эмили-Габриель, а главной их особенностью было то, что все они являлись блондинками, как утверждали поэты, и рыжеволосыми, как свидетельствовали живописцы. Одна от другой отличались лишь оттенками цвета, но, как нетрудно было догадаться, причиной оказывались вовсе не природные отличия, но разные количества красителя, что клали художники на свою палитру. Можно было легко отличить робких колористов, что словно присыпали ослепительные шевелюры слоем тончайшего пепла, от других, сильных натур, которые еще больше подчеркивали их смесью яичного желтка и золотого порошка, так что их аббатисы, затерянные в сумерках истории, останавливали взгляд больше, чем остальные.

Эмили-Габриель шла мимо портретов, словно прогуливаясь по парку, где ее разглядывали десятки львиц, притаившихся в ветвях деревьев, уснувших на своих подстилках, уже прирученных или задремавших, не закрывая глаз. Аббатиса обратила ее внимание на Большой Гапаль, изображенный на их одинаковых черных одеяниях.

– Взгляните, – сказала София-Виктория, – на этой он прозрачен, но пуст, как стекло. А зато на этой сверкает, словно бриллиант.

– А на вас, моя Мать, кажется, он из молока, отливающего всеми цветами радуги, как будто лунный камень.

– Вот видишь, он никогда не бывает одинаковым, он подчеркивает нашу природу, он соответствует нашему характеру, но настоящим его видит только та, что его носит, и то только один-единственный раз, когда он открывает свою тайную надпись.

– А вы ее видели? Что там?

– Ее можно увидеть только лишь в момент смерти, когда глаза и губы закрыты, когда он возвещает о нашей святости.

– Я могу попробовать?

– Не думаю, что это возможно.

– Месье, – спросила София-Виктория, обращаясь к Панегиристу, который следовал за ними повсюду – эдакое незаметное, бесплотное следование, почти не-присутствие, к которому следовало привыкнуть, – что сказано на этот счет?

– Что аббатиса, которая носит его, не должна расставаться с ним ни ночью, ни днем, ни в постели, ни в купальне, ни зимой, ни летом, иначе он не озарится для нее и навсегда потеряет свою силу. Аминь, – заключил Панегирист.

Эмили-Габриель, которой Большой Гапаль всегда представлялся лишь знаком величия, семейной драгоценностью, была потрясена, узнав о его роковой сущности: она должна была отказаться от него, пока жива тетя.

Аббатисы на портретах различались лишь по возрасту, в каком были изображены, каждая незадолго до своей смерти. Взгляд восхищался ослепительной юностью шестнадцатилетней аббатисы, взгляд ужасался, остановившись на плоском лице, изборожденном морщинами, собравшимся вокруг глаз, круглых, словно желтые пуговицы, и откуда исчезло всякое выражение. В своем чудовищном долголетии Гекторина видела знак неба.

– Ну и что это за знак, – воскликнула Аббатиса, – он обезображивает и кромсает ваше лицо!

Но Гекторина верила, что никогда не умрет, и потеря красоты казалась ей не такой уж большой ценой за бессмертие. Она прожила сто двадцать пять лет и, к своему огромному удивлению, поскольку и думать забыла о смерти, все-таки угасла, причем в один день со своей двоюродной пра-пра-правнучкой, которая тем не менее свое тоже пожила. «Дело в том, – сказала она в своей прощальной речи, которую каждая аббатиса произносила великолепно, находя особую гордость в том, чтобы отыскать лучшие слова, – что Господь, который не забыл меня там, оставил меня здесь. Человек приговорил меня, Бог спасает».

– Здесь старость вызывает ужас, – сказала Аббатиса.

– А есть совсем маленькие? – спросила Эмили-Габриель, которая подумала о себе самой, соотнося с ними со всеми свою первую победу.

София-Виктория подвела ее к портрету Марии-Розалии де С., которая стала аббатисой в три года и которую постарались представить постарше в день посвящения, поставив этого ребенка на ходули, так что, появившись в часовне, она произвела на всех сильное впечатление, особенно на папского нунция, замещавшего в тот день папу. Он обратил внимание на ее руки, которые остались такими же маленькими, это были руки трехлетнего ребенка. Вокруг шептали, что она такой и родилась и что у нее росли только ноги. И когда несколько месяцев спустя она умерла от молочной лихорадки, нунций, явившийся на похороны, был удивлен еще больше размером гробика, совсем крошечного, потому что ходули туда на положили. Но внимание его оказалось отвлечено впорхнувшим в церковь щеглом, который, немного покружив под сводами, опустился на гроб аббатисы да там и застыл.

Художник, делавший ее портрет, был так привязан к воспоминаниям о ней, что совершенно позабыл нарядить ее в черное, повесить на грудь Большой Гапаль и дать в руки книгу. На ней было надето что-то вроде детского нагрудничка, а в кулачке она держала щегла, расправленное крыло которого было обшито сутажом, желтым, как и ее волосы. И посреди всех прочих она казалась не столько младенцем-аббатисой, сколько младенцем аббатисы, каким-то чудом зачатым в неистовом желании.

Ибо хищные глаза аббатис, сияющие на их бледных лицах, выражали не смирение Создателя, но безмятежность зверя, не славу Божию, но господство над миром, не небесную отраду, но алчность, не упование вечности, но страстное стремление произвести на свет ребенка. И по мере того, как Эмили-Габриель шествовала среди портретов, в ней зарождалась и росла безудержная ярость, как если бы упругость плоти, нежность кожи, свежесть тела пробудили в ней жгучий голод, утолить который могла лишь трехлетняя аббатиса Мария-Розалия своим крошечным портретом. И во всех лицах этих женщин светилось страстное желание материнства.

– Идемте, – сказала София-Виктория Эмили-Габриель, увлекая ее за собой, – здесь прямо хоть нос затыкай. Столько рыжих заперты вместе уже столько веков!

Они пересекли галерею, в которой аббатисы разместили свою коллекцию живописи: это были картины всех эпох, на все вкусы, от самых религиозных до самых непристойных. Эмили-Габриель узнавала золотистые холсты с изображением Рождества, на которых ангелы-музыканты простерли свои голубые крылья; именно по таким картинам давали ей первые уроки религии. Еще она называла Софии-Виктории имена всех персонажей, изображенных на них, и названия животных, и названия растений, ибо на всех этих полотнах были нарисованы лилия и аквилегия.

– А на этой, – поинтересовалась София-Виктория, – тут вы тоже все знаете?

На ней было изображено сплетение множества обнаженных тел, прильнувших к белой корове, увенчанной венцом, нарисованной столь искусно, что она казалась благоухающей.

– Я вижу красивую корову, – ответила Эмили-Габриель.

– Она могла бы лежать в яслях?

– Не думаю, Тетя, потому что быки, которые там обычно нарисованы, они все коричневые, тощие и грустные, а эта такая белая, толстая и радостная. И потом, – добавила она, сама только что заметив, – они все нарисованы в глубине картины, а эта прямо впереди, крупно.

– А что вам нравится больше? – поинтересовалась Аббатиса.

– Корова, – ответила Эмили-Габриель.

– Дочь моя, ставлю вам отличную отметку, вы только что избрали сладострастие.

Эмили-Габриель, обрадованная подобным поощрением, стала искать на картинах то, что символизировало сладострастие как лучшее из того, что могли они показать, и лучшее из того, что было в ней самой. Порой она ошибалась, выбирала порок, а на одной из картин даже предпочла сладострастию добродетель, которую художник изобразил с чертами столь милыми, очаровательными, столь беспечными, что нельзя было не влюбиться. Так Эмили-Габриель, полагавшая, будто понимает в живописи все, вынуждена была признать, что не знает ничего и одно-единственное верное суждение еще ничего не значит.

– Утешьтесь, Ласточка моя, я предоставлю всю галерею в ваше распоряжение, так что вы, шагая вдоль левой стены, сможете изучить древнюю историю, а возвращаясь вдоль правой – историю современную. Так, всего лишь прогуливаясь здесь, вы узнаете то, что известно немногим ученым. Что же касается искусства живописи, вы будете делать то же самое, только обучение займет несколько больше времени, ибо я хочу, чтобы вы с позиции художника оценивали каждое зрелище, что предстоит вам увидеть, каждую сцену, свидетельницей которой станете. Научившись видеть мир подобно им, вы лучше поймете их картины и ваша собственная жизнь станет прекраснее. И самое главное, я желаю, чтобы вы, в отличие от всех прочих, воспринимали обстоятельства не через их очертания, что сужают разум, но через краски, что раскрывают глаза.

– О, моя Мать, – воскликнула Эмили-Габриель, – пока что я не различаю ни того, ни другого, я узнаю лишь персонажей.

– А если вы их не знаете?

– Тогда я их не вижу.

– Это большое счастье, Эмили-Габриель, ибо то, что вы их не узнаете, послужит тому, чтобы вы стали их видеть.

Они достигли огромной библиотеки аббатства, которая в ту пору насчитывала более тридцати семи тысяч томов; это было подтверждено историками, считавшими эту библиотеку одной из самых больших и богатых в мире.

– Сколько книг! – воскликнула Эмили-Габриель подобно тому римскому генералу, что при виде паводка на Тибре вскричал: «Сколько воды!» (Самые простые слова лучше всего передают величие.) – Книги! – раскрыв рот, повторяла Эмили-Габриель.

Можно сказать, что в огромной библиотеке, находившейся как раз напротив галереи львиц, от которой ее отделяла картинная галерея, царила та же атмосфера – спокойная и напряженная, погребальная и живительная. Те же золотистые сумерки переплетов, тот же хищный запах кожи, ибо понадобились недра золотых рудников для золочения гербов, шкуры тысяч зверей для обтягивания переплетов и миллионы деревьев для изготовления страниц. Здесь витали ароматы Индии, Африки и Америки, где роют шахты; были различимы цвета баобабов, дающие страницам розоватый оттенок, кедров, что придают им голубизну; чувствовалась мягкость кожи нарвалов, несущих на своем лбу клинок цвета слоновой кости, поражало великолепие жирафьих шкур с виднеющимися на просвет пятнами, полосатых шкур зебр. Была там еще чудная птичья кожа, полупрозрачная, как у розовых фламинго, и ярко окрашенная, как у попугаев. Имелась там даже книга, покрытая тончайшим шелком колибри, был и переплет из человечьей кожи, богато украшенной синей татуировкой…

– Я люблю читать, – сказала Эмили-Габриель. Потянувшись, она широко зевнула, демонстрируя мимику, которая пришлась бы по вкусу львицам.

– Вы все прочтете, Племянница. Вы прочтете все романы, какие только захотите, я поставлю их так, чтобы вы смогли дотянуться. Но Любовь моя, поскольку жизнь столь же щедро одаривает вас сокровищами, сколь обильно заваливает отбросами, следует как можно тщательнее отбирать меню, лучше всего отвечающее вашему складу характера; подобно тому, как вы не в состоянии посещать всех без исключения людей или не можете оказаться во многих местах одновременно, вам следует брать из книг лишь то, что может послужить вам, и оставить в стороне остальное, что автор предназначил для других. Усвойте одно-единственное правило: присутствуйте лишь на триумфах и оставьте поражения тем, кто их ждет. Я посоветую вам начать с «Искусства любви» и «Метаморфоз».

– Тетя, я думала, «Искусство любви» не дозволено девочкам, господин Исповедник рекомендовал мне «Наставления» господина де Боссюэ.

– Еще чего! – воскликнула Аббатиса, – читать этого толстого самодовольного буржуа, который тешит свое самолюбие, повергая в ужас благородных людей неблагородными описаниями тела Господа нашего, покрытого тяжкими ранами, каковые описания призваны вызывать жалость, между тем как следует всегда обожать его, особенно его прекрасное тело.

И, перекрестившись, она поцеловала Большой Гапаль.

– Еще я хочу писать, Тетя, я уже начала мемуары.

– Вы будете писать, Племянница, хотя, если желаете выслушать мой совет, это не совсем то занятие, что приличествует нашему полу. Но так уж мы устроены: едва лишь в состоянии мы завладеть пером, вместо того чтобы вставить его в волосы, мы принимаемся писать. И вот результат, – сказала она, указывая Эмили-Габриель на стену до самого потолка, высотой в пять ярусов, – здесь собраны все сочинения наших аббатис. Они сочиняли романы, стихи, трагедии, но особое пристрастие питали к мемуарам; каждая считала своим долгом оставить собственное свидетельство, но все они схожи в одном: желая говорить о себе, они начинали с других, и вместо Я всегда писали Мы. Начинали они все так…

– Я знаю, Тетя, – произнесла Эмили-Габриель и продолжила: – Дом С., один из первых во Франции и во всей Европе…

– Вы еще скромны, Дочь моя, ибо в большинстве случаев они начинали еще величественнее: Дом С. – самый знаменитый в Мире, во Вселенной и на Небесах.

ВЕСНА

6
ДУХ ИЗЫСКАНИЯ

В течение первых лет в монастыре С. Эмили-Габриель только и делала, что читала и купалась, что привело в конечном итоге к смягчению ее характера, вспыльчивого и несдержанного, к обузданию горячей и жестокой натуры. Усовершенствование ее достигло такой степени, что она оставила в покое Кормилицу, для которой заказала намордник. В маске из кожи и железа, с недоступным уже ртом, Кормилица следовала за Эмили-Габриель подобно тени, до слез сожалея о том времени, когда ее избивали, то есть о том, когда в ней нуждались.

Поскольку держать Эмили-Габриель на руках было уже нельзя, София-Виктория заказала ей скамеечку для молитв, точную копию своей собственной, к которой и прикрепила золотой цепочкой, чтобы во время молитв они находились рядом. Что же до постели Аббатисы, она была такой широкой, что могла бы вмещать их обеих до конца жизни. Постепенно тело Эмили-Габриель, словно идеальная копия, обретала очертания, изгибы, округлости теткиного тела – вот одно из последствий совместного сна и одна из причин, объясняющих, почему в постели к юным девушкам следует класть одних только красавиц, способных послужить им моделью и примером для подражания.

К своим двенадцати годам Эмили-Габриель весьма преуспела на пути к мудрости и красоте; именно в этот год мать ее скончалась от слишком сильной дозы, получившей с той поры среди аптекарей – когда следовало обозначить смертельную дозу – название «порция герцогини». Этот уход в мир иной взволновал Эмили-Габриель не больше, чем очередной отъезд на войну ее отца. Она даже не сочла за труд задуматься о том, что мать наконец оказалась там, где мечтала, и что она преуспела в смерти, как большинство смертных мечтает преуспеть в жизни. Она больше не помнила ее лица, которое путала с лицом Демуазель де Пари, оставшемся в ее памяти, а ее руки – с руками Сюзанны, коей предстояло теперь завершить труд, заказанный Герцогиней. Столько утрат делало сердце пустым и легким.

Когда они не молились в часовне, когда не отдыхали в купальне, когда они не сравнивали свои запахи, подвергая критике запахи других, когда не беседовали в картинной галерее, тетя и племянница трудились бок о бок в огромной библиотеке под взглядами Кормилицы и Панегириста, которым не дозволялось раскрывать рта.

– Взгляните на них, – сказала София-Виктория, подняв глаза от ученого сочинения о Троице, в котором существование последней оспаривалось как не соответствующее гармонии чисел, – разве можно замыслить создания более несходные, чем эти: ваша толстая красная Кормилица и мой длинный желтый Панегирист – вот эффект контраста, они притягивают друг друга и отталкивают нас…

– Они как две плохих картины, которые вместе составляют одну великолепную, следовало бы их поженить и посмотреть, какие будут у них дети.

– Увы, моя Прелесть, природа всегда выбирает худшую из возможностей. Я наблюдала однажды, что вышло при скрещивании дога с таксой: получилось тело дога на лапах таксы, хозяину приходилось катить собаку, как тележку, держа ее за задние лапы… Ну, хватит шутить, эта парочка со своими постными физиономиями и грустными глазами не дает нам продвинуться в нашем романе, он напоминает призывающий меня мой конец, а она – ваше начало, которое вас держит. Стоит подумать, как от них избавиться.

– О смилуйтесь, Госпожа, – взмолился Панегирист, бросившись к ногам Аббатисы, – я лишь в самом начале, я отмечаю, как продвигается наша воспитанница.

Кормилица при этих словах только и могла, что глотать слезы под своей маской.

– Они просто несносны, – раздраженно произнесла Аббатиса, – все принимают всерьез, можно подумать, от наших насмешек зависит их жизнь! Давайте продолжать чтение.

Вместе с Телемахом Эмили-Габриель пустилась в плавание на корабле Улисса. Ей казалось, путешествие не кончится никогда, она попросила, чтобы ее высадили на берег вместе с бунтовщиками, – для столь юной особы решение столь смелое, сколь и безрассудное. Она куда меньше опасалась дикарей, чем угодливых мудрствований Ментора. Аббатиса одобрила ее, ибо это затянувшееся ввиду отсутствия ветра плавание, увековеченное в рыхлой и цветистой прозе, подходило как раз для того, чтобы истощить силы принца и возвести его на трон каким-то извращенцем, состарившимся и изношенным до срока. Лебедю из Камбре[2]2
  Так называли Фенелона (1651–1715), автора романа «Телемах».


[Закрыть]
она ставила в вину, что он, используя знаменитую канву, наносил словеса, как стежки в вышивке. Она утверждала, что читатель рискует заблудиться во фразах, как Телемах в морях. Он опасался разбиться о скалы, она больше всего на свете боялась утонуть в прилагательных. Отметьте это, господин Панегирист, для нашего Трактата о риторике.

– Оставьте это, – сказала она Эмили-Габриель, – чтобы совершенствовать свой стиль, прочтите лучше письма этой португальской монахини.

Эмили-Габриель уже их прочла, потому что они стояли как раз на нижней полке.

– И что вы вынесли отсюда?

– Отвращение к мужчинам, презрение к женщинам и ненависть к страстям.

София-Виктория, восхищенная таким умом, спросила ее мнение о романе, который произвел благоприятное впечатление, поскольку был напечатан крупными буквами, что облегчало чтение, каковое обстоятельство гораздо чаще, чем принято об этом говорить, способствует успеху книги у публики. Кроме того, он был коротким, это было в новинку. Всем известно, с какой благосклонностью встречают новшества в кругах, формирующих мнение.

Эмили-Габриель бесконечно восхищалась характером принцессы Клевской, которую находила достойной их монастыря.

– Она приехала сюда, – сказала Аббатиса. – Она изъявила желание примкнуть к нашей общине, здесь она и умерла, я покажу вам могилу.

– А что она здесь делала?

– Много читала, как и вы, читала все, что ей прежде запрещено было читать и что могло бы помешать ей попасть в расставленные ловушки. Представьте, она выковала себе здесь оружие, которого ей так там не хватало; она поняла после то, что ей следовало знать прежде. Она в совершенстве познала человеческое сердце, проявив тонкость и проницательность, много превосходящие те, что были ею явлены, когда она, исказив эпоху, написала роман под псевдонимом. В конце жизни она просто ходила взад-вперед большими шагами и громко повторяла возражения, которые уничтожили господина де Немура.

– Я заучу их наизусть, – ответила Эмили-Габриель, – похоже, они понадобятся нам для защиты. Боже мой, Тетя, – серьезно добавила она, – неужели все мужчины настолько бессердечны, что сердятся за наше благочестие, нашу осторожность и нашу добродетель?

– Так утверждают женщины, они сравнивают их с коршунами, львами и тиграми, чтобы затем, даже до того, как те об этом попросят, сделаться их добычей. Возьмем, к примеру, поцелуй. Видите, они своими руками образуют кольцо вокруг вашей шеи, сдавливают вам голову, чтобы приблизить ее к своему лицу. Вы страдаете от этих тисков, словно на вас надевают недоуздок. Вы в ловушке, отбиваетесь. Они полагают, будто вы сопротивляетесь, потому что хотите убежать. Вы пытаетесь ускользнуть, спина изогнута, голова запрокинута, весьма неудобное положение. Я изобрела кресло для поцелуев, где нам было бы очень удобно сидеть, поясница не искривлена, шея не вывернута, и они, видя, что мы им предлагаем, подходят и нежно забирают то, что мы готовы им отдать.

– Вы хотите сказать, что женщина, если она не будет ни дичью, ни жертвой, сможет им сопротивляться?

– Не только сопротивляться, Дочь моя, но и побеждать их. Чем мы здесь и занимаемся у себя. Должна сказать, нам всегда это удавалось. Разумеется, не хочу сказать, что мы оставляем им шанс, наш натиск силен и быстр, не скажу также, что нам не случается их убивать, но от этого мы только сильнее любим их.

– Но, Мать моя, – возразила Эмили-Габриель, – в тот самый момент, когда из охотника они превращаются в дичь, разве сами они не пытаются ускользнуть от нас, и не получится ли так, что мы станем править в королевстве, из которого постепенно исчезнут все мужчины, они, из страха перед нами, уйдут жить на свободу в самые отдаленные края?

– А если и так, велика потеря! – рассмеялась Аббатиса. – Но вы можете утешиться, мы всегда сумеем заставить их вернуться. Стоит лишь проявить немного хитрости: превратиться в привязанного к колышку козленка, чтобы выманить тигра. Неужели мы менее ловки, чем какая-нибудь куропатка, которая притворяется раненой, чтобы увести охотников подальше от гнезда? Мы всегда сможем изобразить жертву, чтобы заманить их в свои постели, где, как вы сами убедитесь, они весьма хороши.

Хотя, впрочем, нет, Эмили-Габриель, – поправилась она, – я говорю вам неправду, они отнюдь не всегда хороши, как я только что вам сказала, они хороши лишь тогда, когда их умело готовят к этому. Это весьма деликатное дело, нужно быть одновременно и птицей, и птицеловом; подобно птицелову, следует излучать силу, что внушает робость, страсть, что внушает страх, пыл, что внушает ужас; подобно птице – слегка дрожать, много щебетать, бить крыльями, дабы показать испуг. Вам следует видеть все трудности, все увертки, все, на что следует обратить внимание.

– Вы не любите женщин, Тетя, но вы не любите и мужчин тоже? А ведь любой человек – это либо одно, либо другое.

– Я полагаю, что не люблю человечество вообще, потому что оно состоит, как вы верно заметили, из мужчин и женщин, представленных в частях столь равных, что, прилаживая одних к другим, мир полностью отгораживается от меня. Мне нравятся лишь существа, что ускользают из него, которых настолько невозможно приладить к другим, что я прилаживаю их к себе самой, они мои прилагательные. Замечу вам попутно, что повторы, по поводу которых ограниченные умы испытывают ужас, будучи намеренными, делают высказывание более утонченным. Отметьте это, господин Панегирист, для нашего Трактата о риторике.

Знаете, Любовь моя, – продолжала она, – я никогда не искала свою половинку апельсина, но только лишь дольки то там, то здесь, из них я пытаюсь составить себя, прилаживаю, меняю местами, и всегда какой-нибудь не хватает, чтобы я смогла себя завершить. Я словно венец Девы Марии – тысячи огней ради тысячи удовольствий.

– Так значит, это и есть любовь к трем апельсинам! Свой я хотела бы съесть немедленно.

– В ваши юные годы вы еще к этому не готовы. Как я завидую вашему нынешнему возрасту, когда вы живете, нисколько не беспокоясь о мужчинах. Вам следует развлекаться, Племянница, проводить дни в веселье и радости. Надо много танцевать, это полезная гимнастика, надо много петь, чтобы ваш голос взмывал над остальными. Вы же не знаете, сколько еще осталось вам играть, прыгать, танцевать, смеяться и улыбаться. Та, которая в вашем возрасте не наигралась вволю, становится дурной аббатисой; если она не умела заливисто хохотать – то становится злобной женщиной; если не умела танцевать до потери сознания – будет ходить, словно с путами на ногах; не умела прыгать через скакалку – останется жесткой и одеревенелой; не качалась на качелях до головокружения – не сможет забыться в любви. В радостях мы укрепляем свои силы!

– И все-таки, Тетя, а вдруг, как и для нашей дорогой принцессы Клевской, силы, закалившие нас в борьбе против мужчин и против женщин, послужат нам для того лишь, чтобы говорить с самими собой? Что, если, наткнувшись лишь на стены, которые возвратят нам их обратно, как эхо возвращает голоса, наши силы атакуют нас самих, что сможем мы назвать победой?

– Но, Дочь моя, вы разве забыли, где находитесь?

– В монастыре, Тетя.

– Да, Дочь моя, вы здесь на службе у Бога.

– Бог! За всеми этими делами, Тетя, я совершенно об этом забыла.

– Бог, Дочь моя, ради которого мы все это и совершаем, ибо Он единственный, с кем можем мы разговаривать. Вы узнаете, как Он взыскателен! Он поразит вас своими познаниями, по сравнению с которыми ваши – даже усвой вы содержимое всех до единой книг в этой библиотеке – покажутся лишь жалкой каплей в океане. Вы будете удручены Его несправедливостью, ибо в своей любви Он не делает никаких отличий между совершенным умом и тупостью, а ваша красота, будь вы первой красавицей в мире, в глазах Его будет равноценна красоте какой-нибудь улитки или паучихи, с которой Он вас спутает. И обладай вы наивысшей добродетелью, Он предпочтет вам какую-нибудь травинку американских степей, которая окутает Его своим ароматом.

– Что вы такое говорите, Мать моя! Я ведь уже с давних пор верила, что все уже предопределено, договор подписан, и свадьба, милостью Большого Гапаля, не подлежит сомнению! Вы заставляете меня колебаться. Чтобы я потеряла надежду его завоевать?

– Вот именно, потеряла надежду. В Своей Милости Он говорит порой, что мы касаемся его, и тогда Он делает нас святыми или мученицами.

– Так что же взамен той любви, в которой нам отказано и которую вы заставили меня так страстно желать?

– Ничего, насколько мне известно, и все же это единственное, что у нас есть.

– Мать моя, мне нужен только Он, я желаю Его всеми силами, видите мои слезы.

– Дочь моя, вы обладаете даром, вы только что сами догадались, что есть единственное средство соединиться с Ним: когда мы протягиваем шею, чтобы Он перерезал ее, как мученику.

– Мать моя, я мечтаю умереть от Его клинка.

– Увы, каждый мечтает об этом, как и вы, и, не в силах дождаться мгновения, когда умрет, принесенный в жертву, бесконечно призывает Его, страстно желая пожертвовать собой.

Но осушите слезы. В первый день весны монахини устраивают для вас праздник. Они хотят сделать вам сюрприз и готовят его уже многие месяцы. Они все оденутся в белое, для них это настоящая революция, как если бы они поменяли орден. Образовались уже две стороны: первые жалеют о прежнем одеянии, как будто уже покинули его, другие предпочитают новое, как если бы должны были его принять. Они перебрасываются именами святых. Это, я полагаю, стычка между святым Бенуа, которому подчинены мы, и святым Бернаром, который покровительствует другим. Они прожужжали мне все уши, и, если будут продолжать в том же духе, я заставлю их идти к мессе обнаженными. Специально для вас они сыграют «Эсфирь», эта трагедия очарует вас красотой характеров и чистотой нравов, а еще тем, что она, воспевая величие Бога, говорит о конечной победе женщин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю