Текст книги "Мед и лед"
Автор книги: Поль Констан
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Поль Констан
Мед и лед
Посвящается Матильде
Большинство персонажей названо в честь ураганов.
Ураган «Деннис» опустошил Северную Калифорнию и Вирджинию.
~~~
И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших, ибо приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!»
Лука, XXIII, 27-29
1
Только я начала описывать женщину, которая красит перед зеркалом глаза, собираясь идти смотреть казнь, как судья Эдвард прервал меня:
– Да ведь это же Дама в черном!
Она прославилась на всю Вирджинию своим фанатичным любопытством к смертникам, своими бурными романами и умопомрачительными уловками, к которым она прибегала, чтобы попадать на казни.
– Увидал тень Дамы в черном – кровь заледенела в жилах, – с улыбкой произнес судья Эдвард. – Местная поговорка!
У героини моей книги пока нет имени. Она еще не одета. На ней лишь лифчик, а сверху – нейлоновая комбинашка. Она уже не делает макияж нагишом – не тот возраст! Занимаясь лицом, она не хочет видеть в зеркале свое раздавшееся тело. Она накладывает на веки тени кричащего, почти электрического синего цвета. Подводит глаза, готовясь поймать последний взгляд смертника. Взгляд, который угаснет в центре ее зрачка, посреди карей радужки, в глубине белка, под веком, густо накрашенным синими тенями.
– Интересуетесь смертной казнью? – спросил судья Эдвард.
Скорее, мне интересны глаза, которые подводит эта женщина перед тем, как отправиться смотреть казнь. Двадцать два ноль-ноль, парадный вход, при себе иметь приглашение и документы, удостоверяющие личность. Явиться желательно за час до начала. Вся моя задумка – пока всего лишь этот зрачок, это накрашенное лицо уже немолодой дамы, совершающей свой ритуал в комнатенке мотеля. Она достала платье из прозрачного пластикового чехла и расстелила на постели. Видимо, она наденет его в последний момент, чтобы не испачкать ворот пудрой.
Я спросила судью Эдварда, возможно ли, чтобы в самый последний момент, за мгновение до укола, женщина прижалась лицом к стеклу зрительного зала и смертник вдруг ее увидал. Судья считал, что вряд ли. Зал в тюрьме «Гринливз» оборудован непрозрачными стеклами, между зрителями и стеклом находится парапет, да и сиденья привинчены к полу.
А профессор Филипп добавил, мол, за полчаса, что длится казнь, зрители погружаются в такое оцепенение, что боятся шелохнуться.
– Их лица каменеют, хмурятся, напрягаются. Они как бы имитируют смерть. Зрители дышат так тихо, словно и не дышат вовсе. Большая часть закрывает глаза или, по крайней мере, опускает взгляд. Все молчат. Обычно «официальные свидетели» и те, кто на самом деле присутствует на казни – разные люди. Те, кто это увидел, молча смываются от греха подальше. Но бывает, кто-то кричит, плачет или молится.
Судья Эдвард сказал, что мне стоило бы это увидеть, и спросил, хочу ли я поприсутствовать на казни.
– По крайней мере, наведайтесь хотя бы в «Гринливз». Как же вы будете писать книгу, не увидав настоящей обстановки, реальных персонажей, не побеседовав с настоящим смертником? Вам нужно навестить Дэвида Денниса – его как раз собираются казнить в конце месяца. С ним вы узнаете о смертной казни больше, чем со всеми нами вместе взятыми и с целой библиотекой криминалистики впридачу.
Так я впервые услыхала о Дэвиде Деннисе, который уже девять лет ожидал казни в камере смертников в «Гринливзе». В тот раз, в доме судьи Эдварда, в разгар приема, организованного университетом Роузбада в честь моего вступления в должность преподавателя, мне описали его как преступника-обольстителя, любящего подискутировать о смертной казни и делающего это талантливо. Ему польстит, если к нему наведается писательница.
Дэвид Деннис вызывал здесь живой интерес. Очень скоро разговор переключился на него. Профессор Филипп и судья Эдвард, увлекшись этой темой, не отходили от меня ни на шаг. Трое или четверо гостей присоединились к нашей группе. Казалось, Дэвид Деннис для них – герой некоей грязной истории, касавшейся их непосредственно.
Я уже осознавала, что придуманный персонаж – женщина, красящая веки этой нелепой синей тушью – не имела никаких шансов в сравнении с этим исключительно реальным, хотя для меня пока и не очень, Дэвидом Деннисом. Гримирующаяся женщина блекла в моем воображении перед Дэвидом Деннисом, как слабый огонек меркнет в свете большого костра. И все мои попытки не интересоваться существованием Дэвида Денниса, мои тщетные намерения не задавать вопросов о природе его преступления терпели крах перед его очевидной реальностью. Этой четкой картине я могла противопоставить лишь схематический набросок женщины, которая еще не существовала и, возможно, стала бы для меня реальной лишь после завершения книги, когда кто-нибудь из читателей воскликнул бы: «Я ее знаю!»
Вокруг нас собралась толпа. Я узнала ректора университета, с которым уже встречалась в его офисе, и двух специалистов по уголовному праву – уполномоченных адвокатов университета Роузбада. Они спросили, с какой стати я интересуюсь смертной казнью. Судья Эдвард ответил за меня: мол, я пишу о ней роман.
– Но почему вы выбрали именно Америку? – спросил ректор.
Наверное, он хотел сказать: почему именно Роузбад? Думаю даже, он хотел предложить мне не затрагивать эту тему со студентками на занятиях, сконцентрироваться на более «легких» темах и («ну вы же понимаете!») не будить воспоминаний о кошмаре, который все здесь пытались забыть.
Я поторопилась с ответом, еще не осознав намеков, кроющихся в вопросе ректора. Это был даже не вопрос – скорее, предостережение. Но я с победоносным видом выпалила ответ, который держала наготове с тех пор, как приехала в США: мол, в мире не так много цивилизованных государств, где еще существует смертная казнь, поэтому выбор у меня был небольшой. Он потрясенно замолчал, а я разъяснила, что темой моей книги будет не столько смертная казнь, сколько судьбы женщин, близких смертникам – женщин с Голгофы. У меня перед глазами стояло лицо женщины, подводящей глаза перед тем, как идти смотреть смертную казнь, чтобы поймать последний взгляд осужденного.
Моя идея окружающим показалась странной, образ – тоже. Как я могла начинать не с истории, а с одного персонажа, даже нет – с детали персонажа?
– И что дальше? – спросил ректор.
– Не знаю.
В его глазах я прочла, что мой контракт пока не подписан, и он, чуть что, легко найдет завтра причину для его аннулирования.
Оба адвоката признали, что казни вызывают странный, часто нездоровый интерес. Нужно, мол, старательно отбирать зрителей, желающих попасть на казнь. Судья Эдвард сообщил им, что он уже рассказал мне о Даме в черном.
– Дама в черном! – весело воскликнули они.
И хором выпалили, обращаясь к ректору:
– Увидал тень Дамы в черном – кровь заледенела в жилах!
– В её жилах, – уточнил судья Эдвард.
Именно в этот момент я поняла, что потеряла женщину, подводящую глаза: ее уже чересчур измусолили, а я даже не успела придумать ей других черт, кроме этих синих теней (хотя их-то я видела отчетливо!). Так безымянная женщина уступила место Дэвиду Деннису за явным превосходством последнего – его имя, расплавленное, выкованное и отполированное частым упоминанием, звенело как колокол. Реальность неумолима, и я ничего не могла ей противопоставить. Или почти ничего.
2
Судья Эдвард понравился мне с первого взгляда. Он встретил нас, профессора Филиппа и меня, у въезда в Роузбад, чтобы провести к своему дивному стеклянному дому, где давал прием в мою честь. Он пришел за нами к воротам со своей молодой собакой-лабрадором на поводке. Этот эскорт позволил судье ознакомить меня с растительным многообразием штата Вирджиния, а также провести лишних пару минут с собакой в ответственный период дрессуры – поучить ее идти рядом, останавливаться, садиться. Мы тоже повиновались командам судьи и даже выучили их лучше, нежели собака, позволявшая себе некоторые вольности, тотчас же пресекаемые сухим щелчком по ошейнику.
Мы шли, останавливались, снова шли в такт коротким командам, а судья Эдвард представлял нам самое прекрасное, что есть в Америке – штат Вирджиния, Роузбад, стеклянный дом на лоне нетронутой природы, Юг во всей его красе. Он говорил нам названия растений, но не латинские, а те, что были даны им первыми поселенцами, движимыми энтузиазмом открытий, надеждами или воспоминаниями: имя любимой женщины, имя умершего ребенка – весь этот обычный и тем не менее странный словарь, который превращал Вирджинию в новый Эдем.
– Это наши произведения искусства, – говорил судья Эдвард с гордостью, подстегиваемой моим восхищением. – Эти деревья – настоящие памятники Америки. Вы говорите: «Это замок семнадцатого века». Мы говорим: «Этому дереву три тысячи лет». Вот это, например, растет здесь с незапамятных времен, оно – прародитель Роузбада, его корни пронизывают весь холм.
Именно здесь, в Роузбаде, он попросил руки Памелы. Памела Эдвард когда-то была студенткой этого женского университета. Она была свидетельницей золотых времен Роузбада, когда все, кто считался богатыми наследницами Юга, учились в его стенах. Судья обожал эти правила закрытого клуба. Во главу угла здесь ставилась природа, созерцание, что уже в те времена делало Роузбад уникальным местом. Он всю жизнь мечтал здесь жить, и вот совет университета разрешил ему построить дом его мечты в тени самых красивых и самых старых деревьев в округе, на склоне, спускавшемся к озеру.
Судья Эдвард объяснял, что прозрачные стены дома, его форма, которая словно скользила под деревья, огибала их, не доставая до крон, – все это не иначе как забота о лесе. Если однажды дом исчезнет – и от деревьев не останется никакого следа. В благодарность за оказанную им привилегию, они с Памелой тотчас же завещали дом Роузбаду.
– После нас здесь будет университетская школа орнитологии, а потом… потом дом исчезнет, но мы не сломаем ни одной ветки, не пораним ни одного деревца.
Впервые я увидала этот дом в разгар бабьего лета, под вечер, когда деревья отбрасывали свои зеленоватые тени на огромный застекленный фасад. Осень здесь, по словам судьи Эдварда, ослепляла пурпуром и золотом, а весна очаровывала влажно-серебристыми отблесками ольх и папоротников в ложбинах. Он ни слова не сказал о зиме, своей любимой поре года, когда всё очищается. Он пользовался наготой деревьев, чтобы делать с них карандашные наброски.
– У нас тут представители десяти домов в одном, – сказал он, раздвигая входную дверь, словно театральный занавес.
Высший свет Роузбада – ректор, профессура, ученые-исследователи, члены администрации, меценаты и художники – предстал перед моим взором, застывший, словно картина на стене. Казалось, они хотели понравиться мне с первого взгляда, но меня что-то смущало. Я никогда не встречала людей, настолько переполненных ощущением собственной значимости, гордящихся своим положением в обществе и демонстрировавших это с такой самоуверенностью. Каждый из них был не лишь бы кем, но поскольку их фамилии ничего не говорили мне, иностранке, то Филипп, чтобы я осознала их значимость, добавлял «известный», «знаменитый». Добавлял шепотом, и тот, с кем меня знакомили, неизменно встречал эти эпитеты легкой улыбкой.
Для них я, без сомнения, ничего из себя не представляла – ни как писательница, ни как француженка. Франция для них ассоциировалась с давно минувшими днями или с дальними странами, среди которых они выделяли восхитительную Италию. Если они и думали при виде меня о чем-то – что совершенно не доказано, – то, скорее, об Италии, Риме, о своей молодости, стажировке или свадебном путешествии в Венецию либо Флоренцию. Перед моим ослепленным взором разворачивался спектакль, который общество разыгрывало лишь для самого себя. Они любили слушать, как звучат их имена, и принимали за чистую монету восторги Филиппа, простого профессора литературы.
Судья Эдвард вносил в это представление нотку тепла и задушевности, что объяснялось его ролью хозяина, хотя и не только ею. От группы женщин, собравшихся в глубине салона, отделилась дама, которую я поначалу приняла за Памелу Эдвард и которая на поверку оказалась ее подругой. Она снисходительно приблизилась ко мне. К моему вящему удивлению, она обратилась ко мне по-французски. И тут же спросила, что я думаю о связи кино и литературы. Не дожидаясь ответа, который я более-менее связно пыталась сформулировать, она объяснила, что каждый год организует в Музее современного искусства в Ричмонде неделю французского кино.
Потом она спросила, что я сейчас пишу. Именно в тот момент, когда я описывала ей женщину, подводящую глаза, вмешался судья Эдвард. Он хотел, чтобы я непременно попробовала местных устриц. Он взял меня за руку и повел туда, где должна была бы находиться кухня, но в этом доме без перегородок она была, скорее, продолжением салона. Судья принялся открывать устриц с мужским обаянием, в лучах которого я растаяла. Словно в теплой дружеской компании любителей пива, я принялась рассказывать начатую для дамы из ричмондского музея историю с женщиной, которая красится перед зеркалом, прежде чем отправиться смотреть казнь. Судья слушал меня, моя посуду. Он поставил в шкафчик старый фарфор, ополоснул два или три стакана. Думаю, вся уборка заняла бы несколько часов, и, что удивительно, Эдвард сам взвалил ее на себя, в то время как Памела Эдвард в другом конце салона всем своим видом демонстрировала ледяное равнодушие. Стоя среди таких же беспечных женщин, она птичьим взором следила за мужчинами, которые спешили отнести судье грязную тарелку или прибор. И, довольная, кутала свои узенькие плечики в тонкую шелковую шаль.
3
Там же, на кухне, я задала судье Эдварду волновавший меня вопрос: что он думает о смертной казни. Он ответил, что несколько раз выносил такой приговор и после этого никогда не сомневался в правильности принятого решения. А поскольку я запротестовала, он завел разговор о жертвах и возмездии. Его поддержали другие гости, подносившие посуду или тайком потягивавшие на кухне пиво. Соглашаясь в общем и целом, они, однако, признавали, что смертный приговор нельзя выносить душевнобольным и несовершеннолетним. Они беседовали спокойно, составляя в раковину оставшиеся тарелки. Я спросила: а что если покарают невиновного?
Ах! Убийственный довод противников смертной казни! Какого невиновного? Вам кажется, что вы находитесь в стране дикарей, где любой шериф может вытащить дробовик и свершить правосудие по своему усмотрению, где мужланы вздергивают чернокожих на первом попавшемся суку? Оглянитесь вокруг!
Судья широким жестом обвел огромный стеклянный дом, прозрачные стены которого как бы подтверждали, что здесь ничего не скрывают.
– Вы думаете, что правосудие здесь хуже, чем в Европе? Не такое демократичное? Более запутанное? Вы думаете, что много остается якобы невиновных после всех расследований и судебных процессов? Видал я этих невиновных, которым самые лучшие адвокаты по десять-пятнадцать лет строчат апелляции, и всё, что они могут представить в качестве алиби – это какого-нибудь лжесвидетеля. Я слышал, как они трезвонят о своей невиновности вопреки всем уликам, вплоть до самого дня казни. Но достаточно ли называть себя невиновным, чтобы быть им на самом деле?
– Нет, но достаточно быть им на самом деле, чтобы называться невиновным!
– И где тогда, по-вашему, истина? Невиновность не провозглашают со страниц газет. Она доказывается в ходе расследования, лабораторных анализов, в ходе судебного процесса.
– Тогда зачем спрашивать мнения присяжных заседателей? Почему они принимают решение голосованием? И когда решение принимают с перевесом в один голос… это значит, что ты невиновен или виновен с перевесом в голос?
– Потому что вы полагаете, что присяжные, судьи, адвокаты разбираются в этом меньше, чем вы, ведут себя хуже, чем вы, менее уверены или меньше сомневаются, чем вы, что они кровожаднее, нежели вы!
– Достаточно лишь одного невиновного… – начала было я.
– Это был бы один невиновный, вот и всё. А вот что мне не безразлично, что меня гложет и не дает жить спокойно, так это она, – он кивнул головой в сторону женщин, – мать Кэндис, убитой девушки.
Он показывал мне какую-то женщину, но я ее не видела. Несмотря на псе усилия, я не могу сейчас вспомнить лицо матери Кэндис. Я увидала ее и забыла. Глянула украдкой, чтобы она не словила мой взгляд, и забыла – не будешь ведь долго рассматривать мать убитой девушки! Я пытаюсь вспомнить лица всех женщин, которых встретила тем вечером. Мать Кэндис может быть любой из них. Возможно, нас представили друг другу. Должно быть, она была обычной, но когда знаешь о трагедии, эта обычность становится необычной.
Должно быть, в глазах этого общества, предпочитавшего сохранять дистанцию и сдержанность тона, я слишком долго оставалась наедине с судьей Эдвардом. Наверное, они исчерпали все темы для разговоров, остроумные мысли, передовые суждения, одобрения, порицания и вообразили, что есть еще темы, которых они не касались за долгое время своего совместного существования. Поэтому они обернулись к нам – натянутые, холодные, похожие на манекены.
Я и не предполагала, что хозяйственная деятельность судьи Эдварда была любовной, почти эротической манифестацией по отношению к его жене Памеле, особенно когда та находилась в окружении профессорских жен. Предлагая свою помощь, настаивая на том, чтобы помыть часть посуды, я ломала тонкую игру. Я вела себя как простушка, которая флиртует с самым видным мужчиной, я откололась от группы порядочных женщин. Я не была в их команде. Мое поведение не только оскорбляло их – оно уязвляло их женское начало.
И судья Эдвард, неоднократно отклоняя мою помощь, давал мне это понять. Он пытался оправдаться перед Памелой, явно показывая, что делает всё возможное, чтобы избавиться от меня. Он и не предполагал, что из-за того, что не подпускает меня к раковине, загораживая ее всем своим телом, я в результате усядусь возле него в той вольной позе, которая шокировала всех вокруг и сделала меня естественным врагом присутствующих женщин. Теперь я ясно припоминаю, хотя в тот момент не отдавала себе отчета в происходящем, как они непроизвольно создали вокруг Памелы нечто вроде почетного караула, взяв ее в круговую оборону.
– Стоило бы потребовать, – говорил тем временем судья Эдвард, – чтобы каждый раз, когда в газетах печатают фото убийцы, рядом публиковали бы фото жертвы. Или даже фотографии трупа жертвы. Если бы вы видели тело Кэндис, ее лицо, вы бы никогда этого не забыли! И она – она его тоже не забудет. Мы не забудем.
Он вышел на террасу. И захлопнул стеклянную дверь прямо перед моим носом, словно приказывая не идти вслед за ним. Я увидала, как он растянулся на шезлонге, потом поманил свою красивую собаку, и она улеглась рядом с ним. Передо мной был спокойный и искренний человек, который любил звездные ночи, справедливость и собак. Он гладил светлый собачий живот, и сука благодарно положила ему голову на плечо. Ее глаза были зажмурены, а влажные черные уголки губ расползлись в улыбке. Тогда он взял ее голову в руки и страстно поцеловал в морду, прямо в тонкие губы и мелкие резцы.
4
Теперь я понимаю, что на том приеме у судьи Эдварда было много символичного. Из всех десяти домов – ректора, вдовы писателя, которого я заменила, профессора Филиппа, который был моим шефом, – короче, из всех возможных вариантов (я даже не исключаю вариант со студенческой библиотекой) общество Роузбада выбрало для знакомства со мной дом судьи Эдварда, судьи, увенчанного дворянским титулом, председателя судей штата Вирджиния. Дом судьи Эдварда, возвышающийся посреди двух тысяч гектаров Роузбада, прямо у озера, среди вековых деревьев, так глубоко ушедших корнями в землю, что даже последний ураган не нанес им ущерба – разве что забрал в жертву магнолию, ровесницу гражданской войны.
Все в Роузбаде поклонялись просторам и одиночеству. В рекламном проспекте Роузбада сообщалось, что это единственный университет в США, где каждой студентке гарантированы два гектара земли. На этих просторах образовалось изолированное общество, жизнь которого текла неспешно и тихо среди мягкого, неназойливого шума леса. Роузбад сквозь пальцы смотрел на преподавателей и обожествлял студенток, которые создавали ему высочайшую репутацию.
Царивший здесь вкус к тайне объяснял склонность этого общества к писательству, поэтому сюда постоянно приглашали преподавать иностранных писателей, писателей-резидентов, и они приезжали один за другим, чтобы облекать молчание в слова, извлекать, подобно акушерам, из дум и душ учениц художественные произведения.
Теперь, задним числом, я думаю, что это общество страдало от той формы меланхолии, которая присуща бывшим санаториям, переделанным в дома отдыха. По крайней мере, такой я сделала вывод из взвешенной речи профессора Филиппа, когда тот возил меня на электрокаре по кампусу, чтобы я могла оценить его красоты, прелесть озера, на берегу которого я заметила дикого лебедя, тяжело взлетавшего со статуи юной Роуз, расположенной на высоком мысе, лицом к величественному заливу Чизапик. Роузбад был назван в честь юной Роуз, пропавшей без вести в возрасте восемнадцати лет, в самый разгар войны Севера и Юга. Скульптор изобразил Роуз с развевающимися волосами, словно замершую с протянутыми руками на бегу к океану в попытке ухватить бесконечность. У ее ног – могилы преподавателей Роузбада. Я разглядывала имена, должности, даты. Они умерли молодыми.
– Рак, – сказал мне тогда профессор Филипп.
Он сообщил, что скоро собирается уйти на пенсию и переехать во Францию. Он говорил об этом как о спасении, сам не отваживаясь в это поверить. Ему оставалось продержаться еще два года, но за это время рак мог настигнуть и его, чтобы заключить в могилу под статуей юной Роуз, под защиту ее хрупких бронзовых ручонок, которым не страшны никакие штормы и ураганы, налетающие с океана.
Я до сих пор признательна этому профессору литературы, который приехал за мной в самое сердце Канзаса и предложил должность преподавателя в одном из престижнейших женских университетов – или колледжей, как их здесь называют. Он и разъяснил мне, что такое Роузбад. Этакий институт благородных девиц, расположенный на двух тысячах гектарах и предназначенный для богатых наследниц огромных свиноферм Северной Каролины и птицефабрик Вирджинии. Эти девицы приезжали сюда проветрить на океанском ветерке дурно пахнущие родительские деньги. От царящей здесь унылости их спасала необузданная сексуальность и негласные правила, следование которым заканчивалось изданием очередной книги, непременно занимавшей место среди произведений студенток Роузбада, посвященных Роузбаду, в библиотеке, предназначенной для студенток Роузбада.
Студентки валом валили на писательские занятия, и писательство становилось частью их жизни. Какая-нибудь студентка непременно вступала в любовную связь с писателем. Скандал, исключение, увольнение… В большинстве случаев писатель переходил в другой университет, хотя там ему, без сомнения, писать было труднее, так как Роузбад был источником вдохновения, и поэтому так трудно (я сама чувствую) говорить о Роузбаде, не находясь в нем. Иногда, правда, студентка сочеталась браком с писателем – со своими средствами она могла себе это позволить, – и пара запиралась в Роузбаде и в своей собственной истории, что в конце концов разрушало их жизнь. Теперь они больше не знали, то ли живут, то ли пишут, хотя, конечно, делали и то, и другое, соревнуясь между собой, охотясь за чувствами, впечатлениями, описывая избитые пейзажи, которых было полно в других романах, поэмах, новеллах.
В этой игре студентка, более молодая, более непосредственная и намного менее образованная, отправляла писателя в полный нокаут. И тот, считавший, что с первым поцелуем он вновь обрел творческое вдохновение, впадал в депрессию и становился годен лишь на то, чтобы проверять сочинения студенток. Последний писатель, мой предшественник, покончил жизнь самоубийством. На его надгробье пока ничего не написано – ни дат, ни должности, ни названий его книг, на чем он настаивал в предсмертной записке, больше полагаясь на камень, чем на библиотечные каталоги. Чтобы разорвать этот порочный круг, в Роузбад решили пригласить женщину. Я была призвана превратить этот почтенный женский университет в феминистский – по крайней мере, заложить первый камень в фундамент идеи.
Я заметила девушку и чуть не вскрикнула от такого же восхищения, как на озере при виде дикого лебедя. Так, вероятно, радуется охотник одинокой лани, предвкушая, что она приведет за собой целое стадо. С двумя гектарами на каждую ученицу в Роузбаде легче было повстречать не студентку, а лань, которыми изобиловали здешние угодья. В кафетерии, где я завтракала, не было ни одной студентки, хотя их ожидали столы с великолепными закусками. Персонал был готов накрывать, разогревать, варить и жарить все, что они попросят, и даже украшать мороженое (двадцать три вида на выбор) разноцветным кремом и обжаренной в сахаре миндальной крошкой. Возможно, я пришла слишком рано, или у них еще не возобновились занятия, или дело было накануне каникул, или после выходных – но их здесь не было.
– Тише! – шепнул Филипп. – Она творит.
Я замерла в изумлении перед таким способом творить. Мне казалось, что в Роузбаде вдохновение зависело от исправной работы кафетерия. Этой же девушке было достаточно озера и лебедей, тишины пляжа, домиков на опушке леса – этих храмов на лоне природы. Девушка творила, то есть она в одиночестве лежала на причале, устремив взгляд в бесконечность. У нее были рыжие волосы, она была очень молода и бесконечно красива. Вот что в Роузбаде называли творчеством – раствориться в пейзаже абсолютный красоты, красоты, не загнанной в какие-то рамки, как мы привыкли это делать из страха, что ее испортит что-нибудь безобразное; красоты на триста шестьдесят градусов вокруг, с вершинами деревьев, небом и птицами, красоты без плутовства. Выпустить на волю свои чувства и во всей красе рассказать о них! Подумать только, чтобы я вот так созерцала лебедей на зеленой глади озера в поисках единственной идеи, единственного образа – сама мысль об этом показалась мне дикой.
Меня больше привлекали беспорядочность, необычность, странность. Я даже не искала их – они жили во мне, периодически всплывая на поверхность. У меня было что рассказать своим студенткам. А эта красивая рыжая девушка, разлегшаяся на причале, возможно, представляла себе, что небо и озеро поменялись местами, и искала вверху его темный след. Она по-своему уходила от этого великолепия и погружалась в другое – бурное, неспокойное. Места чистой красоты, предназначенные для творения, невыносимы для творца. Писатели, преподававшие литературное мастерство, один за другим впадали в депрессию. Последний из них пустил себе пулю в лоб. Рак, столь распространенный в Роузбаде, доканывал их, и они завершали жизненный путь под статуей мисс Роуз, руки которой словно стремились объять весь мир.