412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Платон Головач » Виноватый » Текст книги (страница 1)
Виноватый
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:52

Текст книги "Виноватый"


Автор книги: Платон Головач



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Часть первая

Когда очередь дошла до Шавца, он подал в окошко свои документы, всунул, насколько возможно было, туда голову и приготовился что-то сказать. Но человек за окошком, не глядя на Шавца, неторопливо рассмотрел документы, глянул в алфавитную книжку, зевнул, широко разинув рот, и, не отрывая взгляда от бумаг, возвратил документы.

– Ждите...

Шавец хотел что-то объяснить человеку за окошком.

– Товарищ! Я у вас уже был на той неделе, вы говорили...

– Я говорю ждите. Я выясню...

Мужчина, стоявший в очереди за Шавцом, просунул руку в окошко и отодвинул Шавца.

Кто-то со стороны спросил:

– Ну, как у тебя?

– Ничего. Сказали почему-то обождать.

Шавец вышел из очереди, оглянулся на незнакомых людей, заметил свободное место, подошел, прислонился плечами к стене и так стоял.

Слева от его ног, у стены, на полу, сидят двое взрослых мужчин. У обоих большие русые бороды. Один, который ближе к Шавцу, втрое переломился сидя, ноги коленками к груди прижал, на колени положил обе руки и, наклонив голову, как будто дремлет. На нем грязная, некогда розовая рубашка. Ворот рубашки расстегнут, и под ней видны Шавцу черная от пыли и пота, обросшая волосами грудь и такой же черный от загара и пота затылок. Шавец переводит взгляд на другого. У того в руке толстая самокрутка. Он, глубоко вздыхая, затягивается дымом, потом так же задумчиво выпускает его клубочками через рот и двумя струйками через нос, после каждой затяжки откашливается и сквозь зубы плюет перед собою на пол. Пол загажен песком, заплеван, забросан окурками папирос. Под потолком в комнате плавает клубами беловатый дым и постепенно тает. С дымом плывет по комнате острый едкий запах преющих ног. Болит голова. Боль обостряется от беспрерывного говора, брани и криков в очереди. Все это утомляет Шавца, мешает сосредоточиться, нарушает последовательность мысли. Он все еще, вот уже вторую неделю, живет надеждой на работу. Ему вспоминаются далекий город и последние дни жизни в нем: голодные, бесквартирные. Там он зарабатывал кое-что по случаю и ночевал по очереди у знакомых, друзей, а то и в саду. Неприятно вспоминать: слишком обидно становится от воспоминаний. Шавец закрывает глаза и заставляет себя думать о другом, о том, как ехал сюда.

...Вагон медленно подрагивал, гремел колесами. Отплывал все дальше и дальше и скоро пропал в далеком густом тумане и сумраке город с огнями. Стало жаль города. Понял, что оставил его навсегда, и от этого прижался плотно горячей щекой к стеклу вагонного стекла, напрягал зрение и вглядывался туда, где пропал город. А к окну с другой стороны так же плотно прижалась темная ночь. Она не отстает от поезда. Тих-та-тах! Тих-та-тах! Бежит стремглав поезд, и рядом, махая полами черной одежды, сея удивительные шорохи, мчится ночь. Вдоль окон вагона навстречу летят маленькие огоньки, тьма испуганных, угасающих в холодной густоте ночи, искорок от паровоза. Паровоз теряет в поле клубы сизого дыма, дым стелется по земле, и кажется,– поезд дымом следы за собой заметает. Кажется, что поезд не по рельсам мчится, а в воздухе среди облаков и звезд. Тих-та-тах, тих-та-тах!.. Гур-р-р, гур-р-р!.. Шу-ш-ш-ш, шу-ш-ш-ш! В вагоне прохладно. Бежит стремглав поезд, а за ним наперегонки катится над лесами, над полями встающее солнце. Навстречу поезду у дороги мелькают непрерывными полосками краски: желтые, синие, белые и, переплетаясь с густой зеленой травой, ткут красивые цветастые белорусские пояса. Навстречу поезду выходят из-за холма молодые ольхи, дубы, сосны, мчатся сперва в одиночку, потом сходятся густой стеной, подходят близенько к поезду, заглядывают в окна, кивают ветками, провожают поезд звучным шорохом и пропадают позади за новыми холмами. За ними, навстречу поезду, стелятся полевые однообразные просторы, и на них всплывают соломенные крыши, серые стены хат и хлевов...

Тих-та-тах, тих-та-тах... С грохотом и лязгом мчится поезд, и уже нету в памяти далекого города с огнями...

От дыма, смрада и шума болит голова. Ноют ноги. Глаза не хотят раскрываться. Поташнивает от жары и оттого, что не позавтракал. Ноги подгибаются, дрожат, а плечи все плотней и плотней прижимаются к стене. Шавцу хочется медленно, не раскрывая глаз, осунуться вниз и сесть па пол, пусть на грязный, заплеванный, забросанный окурками. И когда голова невольно стала склоняться на грудь, кто-то подошел и тихонько тронул за плечо. Шавец поднял голову, глянул и сразу узнал старую хозяйку, у которой жил на квартире.

– На вот, прочитай, наверное, казенное что-то, потому штамп на пакете,– сказала хозяйка, протягивая белый конверт.

Шавец взял у хозяйки конверт и торопливо начал разрывать его. Пальцы дрожали, и порванный уголок конверта все ускользал, и пальцы долго не могли поймать его. Из конверта вынул небольшой, сложенный вдвое, клочок бумаги, и, рассматривая, никак не мог прочесть того, что было напечатано на бумажке густым синим шрифтом машинки. Перед глазами прыгали большие отчетливые буквы слов, напечатанных сверху. Выписка... ЦКК... Они то отдалялись, то вырастали, становились громадными и заслоняли все дальнейшее. А глаза стремились скорее туда, дальше, хотели сразу схватить колонку густых, тусклых синих букв и увидеть, что скрыто в их словесном сплетении.

Волновался. От волнения дрожали руки и часто, и звучно билось сердце, что-то угадывая. Вглядываясь в напечатанное, Шавец вышел из биржи на улицу. На тротуаре остановился, дочитывая. Кто-то, проходя мимо, толкпул Шавца локтем, и из его руки выпал конверт. Ветер подхватил его, сбросил с тротуара на мостовую и погнал потихоньку по улице. Шавец посмотрел вслед конверту и сошел на мостовую. Радостно-взволнованным взглядом смотрел он в лица людей, шедших по тротуару, хотел, чтобы они угадали его радость, а сам шел по мостовой,-вслед за конвертом, держа в руке полученную с пакетом бумажку.

«Значит, правильно, правильно... я недаром надеялся...»

Улица звенела трамвайными звонками. Гудели авто. Кто-то сзади кричал:

– Берегись!

Шавец остановился, оглянулся на извозчика и опять шагнул на тротуар. По тротуару шли торопясь люди. Они обходили Шавца, задевали его локтями, просили прощения и уходили, а он шел молча и радостно-взволнованным взглядом скользил по их лицам.

По мостовой ветер гнал вместе с пылью белый конверт. Где-то на стройке перерубали рельс; стучала сталь о сталь, и рельс звучно звенел.

* * *

Денис Смачный, тридцати семи лет мужчина, служит в одном центральном учреждении. Он каждый вечер точно в половине двенадцатого ложится спать, обязательно перечитывая последнюю страницу местной газеты, и за чаем беседует с женой о последних новостях, о дневных событиях в городе и в своем учреждении. Утром в восьмом часу он встает, пьет чай с домашним (изделие жены) печеньем и идет в учреждение, в котором служит. В пять минут десятого он уже в своем кабинете.

Чином Смачный не то чтобы велик, но все же служит в центральном учреждении и имеет свой собственный кабинет. А в кабинете стол из лесбеловского магазина, за сто сорок рублей, четыре венских стула оттуда же, два простых, вешалка в углу, справа от двери, и его кресло широкое, сделанное так, что можно положить руки на подлокотники, когда отдыхаешь.

В кабинете Смачный просматривает какие-то бумаги и бумажечки, время от времени принимает посетителей, а в минуты между бумажками и людьми кое-что думает. Мало ли в человеческой голове мыслей?

17 марта 192... года Смачный был здоров и потому, как всегда, когда был здоров, пришел в учреждение. В коридоре, недалеко от двери его кабинета, стоял старик, лет шестидесяти, крестьянин. Он поклонился Смачному и отошел к стене.

Когда Смачный разделся и, отхаркавшись над плевательницей, сел за стол, крестьянин оглянулся вокруг в коридоре, подошел ближе к двери, погладил еще раз бороду, постоял минуту, переступая с ноги на ногу, потом решительно снял с головы шапку, взялся за ручку и осторожно, чтобы не стукнуть дверью, открыл ее и вошел в кабинет Смачного. Поклонился еще раз и подошел ближе к столу.

– Вырос ты как! А я ж тебя, Дениска, еще совсем маленьким помню, совсем еще маленьким...

Смачный всматривается в лицо старика, в его седую бороду, лысину пожелтевшую, морщинистую и не узнает, никак не может припомнить, кто это такой.

– Садитесь. Да, да, я был маленьким дома, совсем маленьким. Садитесь...

– Мы привыкши, благодарим... К тебе я, Дениска, с делом одним, с большим делом одним, с большим делом...

– С каким?

– Мне дома посоветовали. Езжай, говорят, к Денису, он все может, так я прямо к тебе, как к своему...

– Ага...

– А было это... ехал я в позапрошлом году к дочке Арине, что в Липовичах замужем. На вокзале, пока ожидал поезда, захотел есть. Ну, зима, так я в рукавицах был, где ж оно без рукавиц зимою. Я, это, снял рукавицы, чтоб они сгорели, можно б их и под мышки взять, и положил их на стол, где чай продают. Вынул это я хлеб, чтоб отломать ломтик, а меня и заштрафовали на три рубля: зачем, говорят, рукавицы положил на стол?.. Спросили, кто я, ну, я сказал, а адреса не назвал своего, а на Любаничи показал, не думал, что так будет. А в этом году меня нашли и еще за обман оштрафовали, да пени, и всего па 10 рублей и 43 копейки... А где же их взять? Разве я заработаю? А сыновья не хотят платить... Я думал, может, люди шутят, потому что рукавицы того стола не съели, аж они еще и за обман... Так помоги уж, что мне делать?..

– А ты откуда, дядька?

– Из Саёнич я, мы с твоим отцом, бывало, в делянках лес валили... Отец Арины...

– Ага...

– Так что же мне делать?..

Старика беспокоил штраф. Из-за него старик прошел пешком семьдесят километров в город к своему человеку в надежде, что это поможет. И теперь он ждал ответа, стоял перед столом Смачного, моргал глазами, пытливо смотрел ему в лицо. Смачному стало смешно от рассказа старика.

– Ха-ха-ха! Штраф за рукавицы! Ха-ха-ха!..

– Неужто за другое,– за рукавицы...

– Ха-ха-ха!.. Хорошо. Хоть меня и не касается это дело, но я уже сам возьмусь, не стоит вас посылать в соответствующие учреждения, будете ходить, ходить и ничего не выходите... В наших учреждениях, дедушка, трудно добиться чего-нибудь... Я сам возьмусь, дело это интересное. Факт типичного бюрократизма. Штраф за рукавицы!.. Ха-ха-ха!..

– Конечно... За рукавицы...

Старик с некоторым удивлением смотрел на Смачного и не знал, смеяться и ему или нет. А Смачный тем временем сменил выражение лица на серьезное, взял ручку и начал записывать что-то себе в блокнот.

– Хорошо... Будьте здоровы!.. Всего доброго... Я сам возьмусь. Я запишу вашу фамилию... Та-ак... Всего доброго!

– Будь здоровенек! Вот благодарю тебя, Дениска! Хорошо, что люди посоветовали...

Крестьянин тихонько, боком, держась спиною к стене, отошел к двери и осторожно, но плотно прикрыв их за собой, исчез неслышно. Смачный прошелся по кабинету в угол возле двери, где стоит плевательница, прицелился и плюнул в самую середину ее, потом вытер платочком губы и опять сел за стол.

Было желание думать, отдаться размышлениям:

«Странно! Не понимаю!.. Как можно дойти до такой степени самодурства, чтобы штрафовать крестьянина только за то, что он положил на буфет свои рукавицы? Ох, этот наш транспорт!.. Этот факт заставляет думать. Об этом надо кричать, чтобы слышала вся общественность! Это типичное, образцовое, если можно так сказать, проявление бюрократизма на нашем железнодорожном транспорте!..»

И потом, когда в кабинет вошел беспартийный деловод, худой, сутулый мужчина, Смачный с возмущением подробно передал ему историю с рукавицами крестьянина. Свой рассказ он закончил нарочито подчеркнутыми, высказанными с некоторой иронией словами.

– Это может быть только у нас! Только у нас, в России... Такой смешной и возмутительный, позорный факт!

Деловод смотрел на него, склонял голову в знак согласия, улыбался. Потом положил перед Смачным стопку бумаг и вышел.

В половине одиннадцатого Смачный просматривал свою почту. Он перебирал присланные пакеты и личные письма, перечитывал адреса, всматривался в штамп или печать на конверте и откладывал пакеты, пока не читая. На одном из конвертов узнал знакомый почерк.

«Опять что-нибудь?..» – подумал он.

Оторвал полоску от конверта и на узком листочке бумаги, густо исписанном, прочитал свое имя.

«Денис!»

Так начиналось письмо. Смачного это непрочитанное письмо почему-то беспокоило.

«Ну, что он еще хочет?.. Пишет... Одни лишь неприятности...»

При этих словах Смачный скривился и поднялся с кресла. Но читал письмо дальше.

«Я в недоумении, почему ты за все время не ответил мне ни на одно письмо? Я спрашивал знакомых, думал, может, ты в отъезде. Я послал тебе четыре письма, а от тебя ни слова. А мне сейчас так хотелось услышать хоть одно слово от тебя, близкого друга, старшего товарища. В таком положении, как мое, твое слово особенно ценно. Ты же коммунист! А может, мои письма неприятны для тебя? Может, и ты, как некоторые другие из моих бывших друзей, считаешь меня чужим, примазавшимся? Это неправда! Конечно, ты так не можешь думать, ты ж меня знаешь с самого детства, как комсомольца и как партийца. Я в одном письме просил тебя сходить и поговорить по моему делу, так ты не ходи, потому что, наверное, нехорошо тебе идти и говорить... Мне все почему-то думается, что ЦКК уже решила мой вопрос и подтвердила то решение. Неужели так? Это страшно. Я ничего не понимаю. Это дико, дико! Я оказался чужим, изгнанным, а за что? Я спрашиваю тебя: за что? Неужели надо признать и оправдать мотивы педсовета, апелляционной комиссии? Я посылаю тебе выписки, скажи, неужели это правильно? Это равносильно тому, что оправдать голый, ничем не оправдываемый формализм... Я еще не знаю, что со мной будет, но я совсем не жалею, что всегда, начиная с ученической скамьи, интересовался и участвовал в активной общественной работе, что много читал, что не жалел своих сил и здоровья для этой работы. Ты ж помнишь, как мы работали, наверно, помнишь, как я в одной рубашке, босой ходил с отрядом по лесу в засады на бандитов? Я много и преданно работал и последние три года. И вот после всего этого, ты понимаешь, как это дико,– меня так легко обозвали чужим, карьеристом, примазавшимся и, когда был решен мой вопрос в ячейке, некоторые говорили: ага, его карьера кончена! И это после того, как, ты же знаешь, Денис, я отдавал работе все, все силы, способности... Меня назвали пролазой, от меня отвернулись некоторые из тех, кто ходил в лучших друзьях, когда я был в профкоме. Они сторонятся меня, боятся меня. Почему так? Неужели это надо? Неужели это правильно? Что ж мне еще сделать? Знаю, меня от партии и от союза никто не оторвет, никогда, но как же это? Вот почему я, очутившись без квартиры, без куска хлеба, бросил все и уехал, куда глаза глядят...»

Смачный дочитал письмо, свернул его и сунул в карман.

«Эта история вредит моим нервам. Что он от меня хочет? Должен же понимать, что вступиться за него я не могу, я коммунист, партиец, а он оказался социально чужим... Не могу я. Я партиец».

Посидел немного так, рассуждая, может или не может чем-нибудь помочь своему бывшему другу. Друга своего Смачный хорошо знал, и потому на миг у него появлялось желание вступиться за друга, но на смену этому чувству шли холодные рациональные рассуждения, и Смачный приходил к совершенно обратному выводу. Рассуждая так, Смачный просматривал бумаги, перечитывал их и позабыл о письме.

Быстро летит время. В коридоре часы прозвонили три раза. Смачный посидел еще немного, сложил бумаги в ящик стола, оделся и пошел домой. На улице Смачный ловко обходил людей, идущих впереди, ловко расходился со встречными. Оттого, что скоро будет дома, у него было приподнятое, радостное настроение. Но, перейдя улицу, он твердо ступил с мостовой на тротуар. Плитка на тротуаре под ногой осела, и из-под нее струей брызнула на колошину брюк холодная вода. От этого сразу изменилось настроение. Всплыло в памяти и неприятное письмо.

«Беда и только от таких друзей. Черт его знает, привязался и... Оно немного и жаль, но ведь партийный долг...»

После этого рассуждения с самим собой у Смачного опять появилась удовлетворенность, что он, коммунист Смачный, мог поставить звание партийца, революционера выше отношений дружеских, пусть самых близких.

Ожидая обеда, Смачный достал из кармана письмо и показал жене.

– Вот, опять! Что он от меня хочет, я не понимаю. Я член партии, я не могу.

Жена сидела напротив, подперла щеку рукою, поднялась со стула.

– А может, ты... Жаль его очень, молод еще...

– Ты не понимаешь. Я не могу. Я не могу пойти против своей партийной совести... У меня прежде всего чувства общественные, партийные, а потом все другие.

– Нет, я ж не упрекаю тебя, не...

Смачный вытер платочком рот и замолчал. Он считал, что убедил жену в правильности своих рассуждений, и чувствовал себя поэтому совсем оправданным за то, что не вступается за друга. Письмо друга он порвал и бросил клочки в печурку.

* * *

За окном тихо шептала последними листьями старая липа. Она выросла совсем близко у окна и заслонила его густыми ветвями.

Никита пишет домой письмо. Он то и дело смачивает кончик карандаша кончиком языка и выводит на бумаге ровными буквами ряды слов. Слова строчками друг за другом, с каждой новой строкой ползут вверх наискосок по бумаге. Никита устал, он останавливается на минуту, думает, что же писать дальше, перечитывает написанное и продолжает:

«Ты пишешь, дорогая жена, что отелилась лысая корова. Я думаю так, чтоб не продавали вы теленка, а чтобы растили его для себя, потому лысая хорошая корова, много молока дает, а теленок, как ты пишешь, в нее пошел. Пусть лучше растет...»

Опять остановился, отложил в сторону карандаш и начал перечитывать еще раз письмо жены. В письме, в первых его строках, писала жена о том, что дома все, слава богу, живы и здоровы, чего и ему желают. Дальше жена передавала поклоны от отца, сестер, всей родни и знакомых. За поклонами сообщала, что в то воскресенье, когда ехал отец из города, кобыла на гвоздь копыт пробила и хромает, и никак нельзя на ней ездить из-за этого. А затем было написано, что в среду отелилась лысая корова. Вышла замуж за Таренту Агапа Прузынина.

И письмо, и липа за окном, и узоры, написанные солнцем и тенью ветвей липовых на полу, напомнили родную хату. От написанных кривыми буквами слов пахло свежим сваренным молозивом лысой коровы, пахло старым унавоженным хлевом. Забыл о ссорах дома с отцом и иногда с женой, представлялась тихая мирная жизнь в хате. Почему-то видел всю семью у стола за ужином и на коминке свет от смолистой лучины.

Чем дальше друг от друга люди, тем лучше они друг о друге думают, забывается зло, и люди больше друг друга любят.

Никита сидел и думал о доме. В это время к нему пришел вестовой от ротного.

– Их благородие приказали сейчас же прийти.

Вестовой козырнул, повернулся и ушел.

Никита за хорошую службу был произведен в ефрейторы. Служил он уже давно, скоро домой возвращаться, но Никита еще не решил для себя, пойдет ли домой или останется на сверхсрочной службе. Он вложил письмо в конверт, надел шинель, затянул ремень, поправил складки шинели сзади, оттянул ее потуже на груди и, поправив шапку так, чтобы она была больше на правом боку, пошел за вестовым. В комнату к ротному он зашел, постучав в дверь. У двери взял под козырек и остановился.

– Приказали явиться, ваше благородие?

– Да... Хочу я поговорить с тобой... Ты скоро отслужишь?

– Так точно, ваше благородие!

– Ну и куда думаешь после службы?

– Не знаю еще, ваше благородие.

– Домой хочешь или послужишь еще? А?

– Оно нечего и домой ехать.

Так, не думая, неожиданно для себя решил Никита, что домой не поедет.

– Правильно. Семья твоя, наверное, голодает дома, работников там без тебя, наверное, хватает и ртов, чтобы поесть, тоже полно. Я хочу помочь тебе за хорошую службу. Хочу пристроить тебя куда-нибудь.

– Благодарю, ваше благородие! Никогда не забуду...

Ротный переложил левую ногу на правую, стряс с папиросы пепел, оторвал зубами кусочек папиросы и выплюнул его на пол под ноги Никите. Никите стало неловко. Он переступил с ноги на ногу, глянул на выплюнутый ему под ноги кончик папиросы, потом опять перевел взгляд на ротного и молча ждал, что он скажет еще. Ротный глянул на окно, ловко метнул пальцами окурок папиросы в сторону окна, и окурок упал в горшок с цветами. Никита перевел взгляд на горшок и вежливо улыбнулся ротному, одобряя его ловкость. От непогашенной папиросы медленно поднимался беловатый дымок и обволакивал листья и веточки цветов. Ротный продолжал.

– Служил ты добросовестно, ничего с тобой такого не было... Такие люди из народа и нужны родине... Если ты согласен, я спишусь с одним знакомым, он начальник секретной канцелярии полиции в В. Подумай об этом, а потом скажешь мне... Можешь идти...

– Я буду рад, ваше благородие... Благодарить век буду, Дома наша жизнь какая? Темная, немытая...

– Ну, так я напишу...

– Рад стараться, ваше благородие.

Никита взял под козырек, ловко повернулся кругом и вышел.

* * *

В очередном своем донесении от 27-го июля 190... года «Его Превосходительству Г. Директору Департамента Полиции» полковник Всесвятский, начальник В... охранного отделения писал:

«Как я имел честь сообщить Вам, город В. изобилует евреями, мастеровыми и социалистами, в результате чего здесь часто происходят нарушения порядка. Вчера к помещению Дворянского Собрания подошла вооруженная толпа числом более сотни рабочих. Мною немедленно были приняты надлежащие меры для ареста руководителей, но толпа скрыла их, и когда полиция во главе с надзирателем стала добиваться выдачи главных злоумышленников, из толпы открыли огонь по полиции. Из чинов полиции злоумышленниками, сумевшими скрыться, ранены пулевыми ранениями постовой городовой Аржевский в ногу и околоточный Пятницкий в ляжку. Кроме этого, стрелял в писаря штаба Н-ского полка Усевича из револьвера заготовщик Абрам Гуранц, задержанный на месте преступления.

После этого мною были вызваны солдаты Н-ского Драгунского полка, быстро рассеявшие толпу. В итоге ранено семеро штатских. По выяснению всех обстоятельств мною, для прекращения в будущем таких беспорядков, осуществлены следующие мероприятия: 1) отдано распоряжение об аресте и заточении в тюрьму 12 назначенных из толпы; 2) отдано распоряжение об отправлении в тюремную больницу раненых и, кроме этого, приняты меры для раскрытия и ликвидации существующей в городе тайной, преступного характера, организации...»

Когда полковник Всесвятский писал это донесение, ему сказали, что к нему желает зайти какой-то ефрейтор с личным письмом. Полковник приказал впустить.

– Пусть зайдет.

Чиновник, сообщивший о ефрейторе, вышел, и в дверь вошел Никита. Он по привычке остановился посреди кабинета и взял под козырек. Потом подал полковнику пакет.

– Поручение от ротного командира, ваше благородие!

Всесвятский взял пакет, разорвал конверт и начал читать. Никита, не двигаясь, стоял и следил за взглядом полковника. Его пугала роскошь убранства кабинета, он боялся, что принес сюда с сапогами грязь и запачкает пол. Стоял, как вкопанный, чтоб не шевельнуть ногой, чтоб не обсыпать с сапог на пол подсохшую грязь. Полковник прочитал письмо, глянул на Никиту и указательным пальцем левой руки легонько нажал на столе белую пуговичку. За плечами Никиты появился какой-то чиновник. Полковник, не обращая на него внимания, заговорил с Никитой.

– Из роты Солнцева?.. Молодец, молодец! Работать будешь у нас, мы тебя зачислим сегодня же...

Потом сказал вошедшему:

– Сделайте надлежащее распоряжение от моего имени.

Полковник склонился над бумагами. Никита взял под козырек, повернулся кругом и пошел вслед за чиновником. В соседней комнате тот вызвал к себе другого чиновника и указал на Никиту:

– Начальником предложено зачислить на службу. На первое время дайте мелкие задания по канцелярии и прикрепите его к Зубковичу, как более опытному.

Новый знакомый Никиты повел его в канцелярию, взял документы, что-то выписал из них, занес в книжку и отдал Никите вместе с его документами еще один новый. К нему предложил завтра же принести две фотографии. Показал и столик, за которым должен был сидеть Никита в канцелярии. Тут же сидели еще двое: в углу молодой, курносый, с вьющимися волосами, помощник и в мундире, со сверкающими медными пуговицами, пожилой уже начальник канцелярии. Никита получил документы, осмотрел комнату канцелярии и пошел в город.

Утром на следующий день с ним долго беседовал начальник канцелярии. Объяснил внутренний распорядок службы в отделении, как вести себя в городе, а потом дал Никите синюю картонную папку с делом Михаля Шклянки, мещанина из города Борисова, и показал, что оттуда выписать. Никита этим начал службу свою в охранном отделении. Он внимательно перечитывал подчеркнутые синим карандашом места на пожелтевших страницах дела мещанина из Борисова и переписывал их на белую свежую бумагу. Этим начиналось новое дело мещанина Шклянки и новая жизнь ефрейтора Никиты.

Через час Никиту вызвал к себе тот самый чиновник, который привел его вчера в канцелярию, и познакомил с молодым красивым бритым мужчиной.

– Знакомьтесь. Тебе, Зубкович, поручается ввести его в курс работы и привлечь к исполнению непосредственных заданий.

– Приспособить, значит, надо? Добро, добро, постараемся! Если господин ефрейтор будет послушным и старательным, мы приспособим быстро...

Он смерил Никиту взглядом, скривился и захохотал.

– Почему это господин из ефрейторов да в жандармы? Что, не было надежд в офицеры выйти? У нас, господин ефрейтор, не легче, чинов не наберешь...

Это не понравилось Никите. Тон нового знакомого обижал его. А тот не умолкал.

– Можно приспособить, любого можно. А я вижу, что он кое-что кумекает. Сделаем, одним словом, из него человека.

– Ты где жить будешь? – обратился он к Никите.

– Пока в гостинице в номере.

– В номере нашему брату не совсем удобно. Живи у меня, комната – на пятерых.

Никиту немного пугало это приглашение Зубковича, но отказаться он не посмел, чтобы не обидеть его.

Жил Зубкович на окраине города у «старого кладбища». Когда они шли с Никитой на квартиру, Зубкович словно переменился, говорил уже по-другому.

– Ну, вот и будем жить. Веселей и мне будет, лучше вместе. А то я все один, брат. Понравился ты мне, правду говорю. Ты из каких мест?

– Из-под Минска.

– А я минский. Отец лавку небольшую держит там. Подучил он меня грамоте и приспособил, я еще в Минске служил в охранке, а сам салом занимается. Ты из мужиков?

– Из мужиков.

– А много этой самой земли дома?

– Так, малость... На одиннадцать душ четвертина.

– За хлеб пошел служить?

– Мне лишь бы куда пойти было, а ротный сюда посоветовал, написал письмо начальнику, рекомендацию дал...

– Что ж, хорошо. Будем служить.

Шли по тротуару. Зубкович впереди немного, Никита слева. Зубкович повеселел, он нашел хорошего слушателя, нового, неопытного, который ничему не перечит, всему удивляется. И Зубкович давал своему ученику первую лекцию.

– Оно так: поступил – значит, будешь служить. Я уже шестой год служу, на многих операциях побывал. Ого! Служба наша, брат, нелегкая и хитрая очень... Были и дела, уга! Ловкость нужна прежде всего, и хитрость, голова, чтобы, делая что-нибудь, самому не влипнуть... Тяжело. В людях такое пошло, что не любят нас. Приходилось. Хитрость нужна и чтобы без души ты был, когда на это идешь. В нашей службе без души надо. Ты из солдат, вымуштрован, насмотрелся, а когда кто свеженький приходит, да если жалостливый он, потом ночи не спит... Без души надо. Если жалостлив и человека жалеть будешь, так и не сделаешь ничего, а у нас не за это деньги платят. Жалостливое сердце – девкам надо, у нас его не уважают. У нас надо, чтобы не верить человеку. Видишь человека, кажется, что хороший он, а ты не верь, не верь... И со мной это случилось. Ходишь по улице, и много людей на ней. Все они, старые или малые, хорошо смотрят на тебя, у каждого из них то ли веселье в глазах, если хорошо человеку, то ли злость, если неудача какая, и ничего не увидишь ты, думает ли человек что-нибудь такое недозволенное. А надо видеть, надо прочитать это в глазах у него. Прочитать в глазах у человека, кто он такой. Я уж, брат, научился этому... Идет человек по улице, как и другие, идет, не торопится, не то чтобы медленно и будто ничего у него от других людей не скрыто, а ты угадать должен, что у него. И я могу. Я отличу его от других. Я прочитаю. Один такой момент бывает. Идет он и вспомнит, что на нечистое дело идет, недозволенное думает и, бывает, как-нибудь мигнет или без всякой причины голову в сторону повернет так, глянет, я и угадываю, и за ним, и за ним, и смотришь, оно так и есть, найду кое-что. Потом сам думаешь и удивляешься, такое иногда откроется. Вот, брат!

Никита внимательно слушал и ни единым словом не перечил. Зубкович заинтересовал его. Только, когда Зубкович замолчал, Никита спросил:

– И много их ловят?

– Бывает! И ловят, и ссылают, и вешают, а они все есть... Если бы их не было,– пофилософствовал он,– и нас бы не было, ни к чему бы мы тогда...

* * *

Спустя двенадцать дней в канцелярию к Никите пришел Зубкович и позвал его с собой. Одет Зубкович был нарядно, по-праздничному.

На улице они зашли в харчевню, и там, когда на столе появились две бутылки с пивом, Зубкович сказал:

– Сейчас на вокзал поедем, первая наука тебе на практике.

Никита прислушался.

– Приезжает сюда одна панночка из их компании. Чего? Неизвестно, но на примете она уже давно, и нам поручено проследить. Может, у тебя рука счастливая, тогда бы здорово вышло.

Выпили пива, наняли извозчика и поехали на вокзал. По пути Зубкович вынул из портмоне карточку девушки и подал Никите.

– Это – она.

Никита видел на карточке девушку в шапочке, пальто, чем-то озабоченную. Смотрела она куда-то в сторону. Никита догадался, что сфотографировали девушку без ее согласия.

– Она? Чего ж такая?.. Молодая...

– У них бывают такие, все больше молодые. Иногда добрые...

– Из каких она?

– Дочь одного местного доктора или ученого какого-то.

Карточку Зубкович опять спрятал в портмоне. На перроне, куда пришли Зубкович и Никита, людей было еще мало. Никите стало неловко. Ему почему-то показалось, что все на перроне подозрительно присматриваются к нему и Зубковичу и догадываются, кто они такие и зачем пришли. Никита нервничал, не знал, как себя держать. Он ходил по перрону вслед за Зубковичем, сбивался с ноги, не знал, о чем говорить. А на перроне тем временем появлялись новые люди, и Никите все казалось, что каждый из них прежде всего оглядывает его и Зубковича. Появилось желание удрать отсюда, скрыться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю