Текст книги "Книга жизни. Воспоминания"
Автор книги: Петр Гнедич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
В конце ноября или в декабре появились первые объявления.
Подписка – нельзя сказать, чтобы шла бойко: подписчика три-четыре в день. Объявления стоили гораздо дороже того, сколько поступало прихода. Есипов принимал все время подписку сам, сам ездил на почту за пакетами, сам их вскрывал и разносил по книгам. Нумера на квитанциях он выставлял довольно смелые, так что по ним цифра подписчиков перевалила уже за две тысячи, хотя, в сущности, он до Нового года не мог набрать и двухсот.
Публика встретила "Шута" с недоумением. Громадные простыни, несмотря на оригинальность, никому не понравились – и журнал обругали. Но больше всех ругался сам Есипов. Он бил себя, как Лир, кулаком по лбу и восклицал:
– Надо быть идиотом, чтоб решиться издавать сатирический журнал в России! Я банкрот со второго нумера!
Но, в сущности, первые номера "Шута" были совсем не так плохи, как это многим казалось. Они были самобытны и оригинальны, а уж одно это достоинство стоит многих.
Нашлись такие подписчики, что прислали благодарность издателю – и в шутку или серьезно, трудно сказать, – но заявляли, что журнал "превзошел все их ожидания".
К Пасхе образовалось подписчиков человек четыреста, да поднялась несколько розничная продажа. Есипов тем не менее все дело продолжал вести сам. Он даже сам разбирал журнал по трактам, для отправки в почтамт. Для этого из конторы выносились столы, покрытые зеленым сукном, и вся комната покрывалась кучками журналов. Иногда за этим полезным гимнастическим занятием проходило часов пять, и пришедшие в гости знакомые помогали хозяину в сортировке.
Раскраска, или как Есипов громко называл "иллюминование", значительно подняла розничную продажу. Но не всем эта раскраска пришлась по душе. В редакцию явился один суровый подписчик и потребовал обратно деньги. Тщетно издатель уверял его, что экземпляры в красках стоят гораздо дороже. Упрямый консерватор стоял на своем:
– Я подписался на черный журнал и не желаю получать раскрашенного.
– Да ведь раскрашенный лучше!
– Желаю черный. Издатель догадался.
– Если вы желаете, я вам буду специально высылать черный экземпляр. Единственный нераскрашенный экземпляр вы будете получать.
И тот получал до конца года экземпляр без красок. Это было тем легче сделать, что он был "бездоставочный" подписчик.
К лету редакция нового журнала перебралась на угол Невского и Николаевской. Это было очень тяжело для Есипова, но он говорил:
– Для бу-бу-будущего года это нужно.
И перебрался. Квартирка была в 4-м этаже и неважная. Но главное – в центре и недалеко от литографии, где печатался журнал.
Летом Есипов жался, насколько мог. Он обрезал себя со всех сторон, тратил гроши на обед, не позволял себе ничего, заручился, где мог, кредитом и все рисовал и рисовал дни и ночи.
Если в истории нашей журналистики будущий историк когда-нибудь коснется истории издания Есипова, он укажет на один очень редкий, исключительный и знаменательный факт: живший впроголодь издатель, по-видимому лишавшийся всякой надежды на будущее, должный всюду – и в типографию, и в лавочку, и чуть ли не прислуге – до копейки рассчитывался со своими сотрудниками, людьми тоже полуголодными.
Я видел сам, я могу это засвидетельствовать, как он в расчетный день, в субботу, когда выходил его нумер, выдвигал из-под постели какой-то деревянный сундучок, открывал его и вынимал оттуда горстями двугривенные, пятиалтынные и гривенники. У него не было других денег. Это было то, что газетчики принесли ему в течение недели за розничную продажу. Он копил эти двугривенники и пятиалтынные для сотрудников, а сам питался колбасой, сыром и чаем. При нем состоял какой-то белесоватый прыщеватый секретарь, – кажется, тоже по неделям не видевший горячей пищи. Но молодость все выносила: издатель упорно перекалькировывал французские карикатуры, бегал к цензору, просил в типографии о кредите, умолял сотрудников быть поостроумнее, ел скверную колбасу и пил жидкий чай, иногда задумываясь, опускать ли в него третий кусок сахара и не повлияет ли это на его финансовую систему.
Из-за чего так бился Есипов? Вопрос совершенно неразрешимый. Он мог как пейзажист заработать довольно много, особенно при той сравнительной обеспеченности, что давало ему получение небольшого наследства. Но он бросил искусство, в котором, быть может, был способен сделать гораздо больше многих своих сотоварищей, составивших себе на пейзаже имя. Он погиб для искусства навсегда. Когда несколько лет спустя он вернулся к живописи, в нем не оказалось прежней впечатлительности, – и работы его вышли манерны, скучны и слащавы.
К концу первого года издания "Шута" Есипова ожидал успех.
Подписка действительно "превзошла ожидания". Он снова переехал – уже на самый Невский и завел огромную вывеску.
Но с этих пор начинается другой период его деятельности – гораздо менее симпатичный: журнал дает доход. Появляется новая атласная обстановка, появляется карета на резинах. Художник погиб, издатель растет. Но успех пьянит его. Полная непрактичность доводит его до краха. Широко задуманное дело с собственной типографией – рушится. Журнал переходит в другие руки. Развивается хроническая болезнь на нервной почве. В результате – больница, страдание, нужда, смерть…
Не могу не упомянуть, что Есипов чуть не на коленях умолял меня помочь в составлении первых номеров. Его отчаяние действительно не знало пределов. Он увозил меня на целые ночи в редакцию и в отчаянии говорил:
– Вы хотите моей гибели? Я застрелюсь!
Я писал (конечно под псевдонимом) стихи, заметки, рисовал на камне. Помню, в течение двух дней пришлось нарисовать копию с картины Макарта "Виндзорские проказницы", выданной в первом году "Шута" премией годовым подписчикам. Не знаю, найдется ли где-нибудь хотя один оттиск этой литографии. Под стихами и статьями я подписывал: Калхас, Жёлудь, Старый Колпак, Viola tricolor – и еще какими-то псевдонимами. Часто от Есипова я уезжал после зимней ночи, когда уже светало. Горячка эта относилась только к началу первого года издания. Потом, по привычке и по просьбам – я давал несколько лет подряд материал в "Шут". И наконец прекратил свое сотрудничество окончательно. Лейкин очень подзывал меня в "Осколки" и все ссылался на Чехова, но я ему говорил, что Чехов на четыре года меня моложе, а через четыре года и он не будет у него участвовать. Так и случилось: мое пророчество было вещим. Чехов в своих письмах отзывается о Лейкине весьма неодобрительно: и его, и издателя "Петербургской газеты" Худекова он считает "эксплоататорами", а не лицами, лелеющими молодое дарование.
Глава 06 Первый рассказ
Первый рассказ. Редактор – «Нивы» Дм. Ив. Стахеев. Рассказ «Во тьме». В гостях у Стахеева. Знакомство со Страховым. Историческая повесть «Призрачный царек».
Период с 1876 года по 1885-й рисуется в моем впечатлении как годы усиленной работы для окончания моего образования. Попав в кружок литераторов, я понял, до чего скудны были мои знания. Еще русскую литературу я туда-сюда знал, но об испанской, английской, немецкой и французской имел самые смутные представления. – Я принялся за изучение английского языка, за упорное чтение европейских классиков. А учиться было негде, учиться надо было самому. Я удивлялся, как мои товарищи по гимназии могли интересоваться государственным правом, судебной медициной, санскритским языком, химией. Все это интересно, до некоторой степени важно, но только до некоторой степени. В сущности, важно совсем другое, и этого другого нет ни на одном факультете.
Я не мог смотреть на литературу как на средство к жизни и думал, что если я посвящу себя ей всецело, то в запасе у меня, пока я установлюсь прочно, остается искусство живописи, которым я буду поддерживать себя до поры до времени. Расчет этот оказался верным.
Я решил именно поэтому остановиться на "Ниве", думая войти туда как литератор, а "прирабатывать" как рисовальщик. "Отечественные Записки" и "Вестник Европы" были пока для меня слишком высоки – ведь было мне всего двадцать лет, – и я решил начать даже не под своей фамилией, а под псевдонимом.
В гимназическом нашем журнале был мой рассказ "Сосредоточилась", который, по моим воззрениям, был не хуже многого, что печаталось в той же "Ниве". Я его переписал, отдал посыльному и велел снести в редакцию. К рукописи я приложил письмо, где заявлял "господину редактору", что явлюсь за ответом через две недели. Это было в мае 1876 года.
Ровно через две недели я пришел в контору и спросил о судьбе рукописи. Мне ее возвратили тотчас. Я вышел на лестницу и, спустившись на площадку этажом ниже, почему-то открыл тетрадку. Под заголовком синим карандашом было написано: "Редактор желал бы переговорить с автором".
Тогда сердце мое забилось в каком-то предчувствии. Я воротился в контору и сказал, что должен повидаться с редактором на основании его пометки. Меня ввели за решетку в контору, провели крохотной проходной комнатой, где втиснут был стол издателя и занимался сам Маркс, – и впустили в большую редакционную комнату без доклада.
Навстречу мне поднялся лысый человек лет сорока, с красным лицом и большой бородой, смотря на меня вопросительно и несколько испуганно. Я объяснил ему, почему я его беспокою. Лицо его вдруг распустилось в улыбку; он показал мне пальцем на буковый стул, сам сел в буковое кресло и заметил:
– Э, да вы еще совсем молоды!
Он посмотрел на меня внимательно и прибавил окая, как попы:
– Я так и думал. Прочел я, отец, ваш рассказ – прочел. Ну кто же печатает летом великопостные рассказы? Теперь вон жара, а вы про мартовский дождик. Пришлите будущим постом – я напечатаю.
– Так вы… вы, что же скажете о самом рассказе?
– Сократить надо.
– Что именно?
– А не знаю. Вы автор, вам виднее. Не читайте его до будущего января. В январе перечтете – и сами увидите. Перепишите и принесите.
Я встал.
– А теперь дайте что-нибудь другое! – прибавил он. Сердце мое забилось. Дыханье сперлось в горле. Я вышел и спросил в конторе, как зовут редактора.
– Дмитрий Иванович Стахеев [29], – отвечали мне. Я шел домой по Невскому (редакция помещалась на углу Невского и большой Морской) и все спрашивал себя:
– Что же, приняли меня или отказали?
Продумал я все лето, всю осень. Завет Стахеева я хранил свято: рукопись спрятал и не перечитывал, решившись ее переписать только в январе. Темы для нового рассказа все мною браковались. Я начал два рассказа: "Часы" и "Бржестинский", и все мне казалось плохо. – Только на Рождество я решился писать и написал рассказ под названием "Поздно". Я его опять отослал с посыльным. Через день пришло по почте письмо. Стахеев звал меня в редакцию, извещая, что рукопись моя уже в типографии. Я полетел к нему на извозчике.
– Что же, отец, пропали? – строго заговорил он. – Где же ваш великопостный рассказик? Теперь время. Давайте. Не переписали еще? Перепишите и сократите. Я его не читая пошлю в набор. А тот новый – нужно в нем переменить заглавие. Да я уж переменил.
– Ну, как он вам показался?
– Тоже сократить надо. Вот вы увидите в наборе, что я почеркал. А прежний рассказик, отец, сами сократите.
Он принял меня стоя, с корректурами в руках, озабоченный и торопившийся. Но таким и должен быть редактор.
Не знаю, как несли меня ноги домой. Я писатель! Меня печатают! Мне двадцать один год!
Дома я никому не сказал ни слова. Я не хотел, чтобы знали, что я начал писать. Я скажу, что получаю в редакции деньги за работу. Но что это мое – я не скажу.
Я лихорадочно ждал корректуру. Наконец ее принесли. Я дал последние сорок копеек рассыльному и просил подождать – "я сейчас, сейчас прочту".
Первое, что меня поразило – это заглавие. Вместо "Поздно" стояло "Во тьме". Потом был подзаголовок "Петербургская быль" – этой "были" у меня в рукописи не было. Стал я читать текст. Боже мой, сколько пропусков! Куда девалась та музыкальность, та гармония изложения, которой я так гордился перед собою? Фразы, целые периоды были безжалостно вычеркнуты… Я выправил кое-что неразобранное наборщиком и уныло сел у окна. Это было первое мое литературное горе.
На другой день я привез Стахееву переписанную рукопись "Сосредоточилась". Он в самом деле, не читая, сделал пометку "корпус" (что, я потом уже узнал, обозначало – крупный шрифт) и N 10 и сказал:
– На первой странице, отец, в N 10 будет новое стихотворение Якова Петровича "Мировая ткань". А рядом ваш рассказик. Видите, какая вам честь!
– А кто это Яков Петрович? – спросил я.
– Не знаете? Полонский. Длинный, на костылях. Чудесные стихотворения. А вот вы, отец, не знаете, что такое корректура. Как вы свою выправили? Смотрите, я вас научу.
И он показал мне, как надо ставить крючки, кружки и палочки.
– А почему, Дмитрий Иванович, вы изменили заглавие?
– Да потому, что у меня как раз есть один дамский рассказ с заглавием "Поздно". Тот уже так и по книгам конторским прошел.
– Я бы хотел, чтоб фамилии моей не ставить, а первые буквы псевдонима.
Стахеев и рот разинул:
– Отец! Да почему же?
– У меня есть, Дмитрий Иванович, причины.
– Иные хотят свое имя увидеть в печати, а вы… Такая почтенная у вас фамилия… Вы не родственник переводчику "Илиады"?
– Дядя мой… Он за много лет до моего рождения еще умер. [Семейное предание говорит, что родной дядя, Николай Иванович Гнедич, был очень милый и добрый человек, хотя как "хохол" себе на уме. Поэт он был плохой – и, в сущности, только "Илиада" и составляет большую ценность в нашей литературе. Он был крив на один глаз – его изуродовала оспа, и Пушкин недаром сказал про него:
Крив был Гнедич, поэт-пролагатель слепого Гомера:
Боком одним с образцом схож и его перевод. Но это не мешало И. И. франтить и завивать свои рыжеватые волосы в кольца. Он читал с необычайным пафосом. Аксаков в своих "Воспоминаниях" не без комизма рассказывает о чтении "Илиады". Он проходил роли с актрисой Семеновой, вышедшей замуж за князя Татарина. Об эту "Гагаринскую набережную", как ее звали знакомые, разбивались все поползновения ухаживателей. Тот пафос, что был присущ Н. И., конечно, передавался и Семеновой. Напыщенность его переводов сказывалась и в приподнятой декламации. Он все видел в каком-то преувеличенном архимелодраматическом масштабе. Сравнив "Танкреда" в подлиннике Вольтера и в передаче Н. И., вы увидите, до чего неверно основное настроение, которое передал по-своему переводчик для пересадки оригинала на русский язык. В семье нашей хранился его портрет, писанный, по преданию, Кипренским. Я дал его на ту выставку портретов, которую устраивал в Таврическом дворце в 1902 году С.П. Дягилев. Там эксперты подтвердили подлинность живописи Кипренского. Потом я его пожертвовал в Пушкинский Дом].
– Ну вот видите, отец, а вы не хотите.
Но я настоял на своем. Я бы не настаивал, если бы "Поздно" не было так искажено сокращениями. "Сосредоточилась" я сам сокращал. Его многие знают по гимназическому журналу. А тут – нет, не буду!
И я настоял, чтобы под текстом значилось Г-ъ С-ский, т. е., Гнедич-Смоленский, – последняя фамилия была фамилией моего деда со стороны матери. Впоследствии появился в журналистике другой Смоленский – А.А. Измайлов. Его псевдоним происходил оттого, что его отец был священником на Смоленском кладбище. Но к тому времени я уже совершенно оставил псевдоним и печатался под своим именем.
Когда 11 февраля я увидел "Во тьме" на второй странице 7-го номера "Нивы", мною овладело какое-то непонятное чувство трепета. Я прочел несколько раз подряд текст, и опять горечь охватила меня: мне казалось, что рассказ вконец испорчен сокращениями. Я так был опечален, что не решался даже показаться в редакции и получить следуемый гонорар. До сих пор о гонораре не было говорено ни слова.
Корректура "Сосредоточилась" примирила меня со Стахеевым. Там осталось все нетронутым, только в самом конце он прибавил отвратительные два слова. У меня было: "сказала она", а он поставил "сказала она, качая головой". Будь я немного старше и опытнее, я бы вычеркнул эту вставку. Но я благоговел перед редактором и даже ему ничего не сказал про мое огорчение.
Стихотворение Полонского было действительно превосходно. Потом, впоследствии, мне бросилось сходство между ним и песней Парок из "Фауста". Но в 1877 году мне оно казалось удивительным, и я, как и предсказывал Стахеев, гордился таким соседством.
Мне заплатили за оба рассказа 80 рублей. Как теперь по-. мню, я заказал внизу у Корпуса, где всегда заказывал себе отец, новое платье. Взяли с меня за него 50 рублей, и я с гордостью носил его: это были первые заработанные мною трудовые деньги.
Кое-кому из моих товарищей по гимназии, и первым делом Р***, я сообщил мою тайну. Да и нельзя было скрывать ее. Рассказывалось одно самоубийство, свидетелями которого мы оба были год назад. Но все перипетии рассказа были мною измышлены. Любовь не играла никакой роли в действительном самоубийстве – тут были и провал на экзамене, и прокученные деньги, и уязвленное товарищами самолюбие. Но так ли – иначе, я сделался литератором, хотя некоторые стали уверять, что я разбрасываюсь, думая, что я непременно буду художником.
Я твердо решил вести намеченную линию. Следующей вещью для "Нивы" должны быть путевые записки с рисунками. Я уговорился с Матэ ехать вместе на Иматру. У меня тщательно сохранялись 25 рублей на эту поездку. Ему нетрудно было тоже собрать такую же сумму из своего журнального заработка, и в начале июля мы поехали.
Нас захватила Финляндия. Тихие спокойные заводи и бурные пороги, запах ландышей, смолистый запах сосен, которым тогда была переполнена новая иматровская гостиница, – все это оставило на нас, молодых, полных сил, стоявших на рубеже будущей деятельности, – неизгладимое впечатление. Потом прошли двадцать и тридцать лет, и мы с упоением вспоминали это наше студенческое путешествие, – как бродили мы по лесам и берегам Вуокси, как радостно приветствовала нас душистая северная весна. Как наслаждались мы природой, как полно дышали с нею одной общей грудью!
По приезде я сделал на бумаге набросок из своего путевого альбома и понес его Марксу. Описание поездки на Иматру появилось на этот раз целиком.
Стахеев позвал меня к себе на квартиру, таинственно сообщив, что имеет ко мне важное дело.
– Я вас познакомлю с моей женой, – прибавил он. – Она с ума сходила, психиатры ее лечили. Ведь мы с ней на Амуре жили. Разливом реки унесло колыбель нашего ребенка. Его уже шестью верстами ниже изловили казаки. А прежде того, когда еще она беременна была, нас несли лошади с горы в реку… Ну, она и тронулась…
Жил он у Мариинского театра, в шестом этаже, вместе с Н.Н. Страховым, серьезным, вдумчивым философом. Квартира у него была светленькая, вся оклеена белыми обоями. По стенам висели большие копии, сделанные его женой в Кушелевской галерее – и сделанные очень талантливо. В гостиной висела картина Шишкина, рожь и дубы, прекрасно написанная. Шишкин и Стахеев были оба из Елабуги – чуть ли не однолетки и большие приятели. Лампа у Стахеева горела без абажура и нестерпимо резала глаза огнем. Уже год спустя завел он бумажный и говорил гостям, указывая на него:
– Колпачишку купил – по требованью публики. Принял он меня радушно, обнял, повел в задние комнаты, говоря:
– Ну вот я вас познакомлю с моей старухой. "Старуха" оказалась женщиной лет 35, которую я не раз видел в Кушелевской галерее Академии за копиями. Она была рыженькая, с короткими завитыми, а может быть вьющимися от природы волосами. Она сидела поджав ноги на диване, при рекомендации мужа: "Моя старуха!" – только протянула мне руку.
"Тайна", ради которой он меня звал, оказалась в следующем.
– Вы знакомы с Всеволодом Соловьевым? – сказал он. – Нет? Ну и не надо. Он сын историка. Знаете великого нашего историка? И потому он решил, что может писать исторические повестушки. Дал он нам нынче "Юного императора", – скоро начнем печатать. – Обещал и на будущий год повесть. Вот я и думаю: отчего бы вам не написать тоже что-нибудь историческое, отец? А?
Я смутился.
– Да почему же?
– Я только начинаю…
– И чудесно. Хотите, мы фамилию не подпишем целиком. Ведь не боги горшки обжигают! Ведь исторические-то повестушки легче писать, чем современное. Подумай, а?
Я стал было отказываться. Он настаивал.
– Слушайте, отец. Вам надо учиться еще, как писать. Перечитайте "Войну и мир", перечитайте "Казаков", почитайте "Барнеби Редж" Диккенса и принимайтесь за работу. И деньгу от немца получите, и сами оботретесь. Немец вам по пятаку за строчку платит, – а вы этого и не знали? А вы теперь потребуйте с него гривенник. Чего его жалеть? Нынче у него двадцать две тысячи подписчиков. Вот что война сделала! А в будущем году будет тридцать.
– Может, сорок! – сказала жена и захохотала. К чаю пришел Страхов [30], Стахеев меня познакомил с ним и заметил:
– Видели вы на лестнице книги, – и на площадке, и вниз они тянутся? И в прихожей у нас, и в коридоре? И у него три комнаты ими сплошь завалены. Тысяч шестьдесят. Так, Николай Николаевич?
Страхов виновато улыбнулся:
– Не считал. Думаю, тысяч двадцать.
– Книжный человек! – Каждый день тащит домой то три, то шесть книг. И, думаете, читает? Нет, так неразрезанные и ставит на полки.
– Времени нет, потом… – оправдывался Страхов и все конфузился – передо мной, едва оперившимся цыпленком.
– Книги его едят, – продолжал свое Стахеев. – Они вытеснили его из его же квартиры. Их выперло в коридор, потом в прихожую, на лестницу. Кончится тем, что он будет продавать их с пуда.
– Я завещаю библиотеку Академии Наук, – сказал Страхов.
– Николая Николаевича очень Толстой любит, – всё они переписываются, – хвастался Стахеев. – И всё спорят, спорят – и конца краю их спору нет… Хороший человек наш сожитель Николай Николаевич! Хороший!
Страхов опять сконфузился и сам начал наливать себе чай, вынимая из мешка, что принес с собой, какие-то крендельки.
Я продумал целую неделю над предложением Стахеева. И наконец, придя к нему в редакцию, принес программу повести из эпохи смутного времени под названием «Лихолетие земли русской».
– И великолепно! – сказал он. – Позовем немца и обсудим дело окончательно.
Пришел Маркс. В пять минут все было покончено. Если бы я был опытнее, то взял бы рублей двести аванса. А мы только договорились о том, что в повести будет около девяти листов и что гонорар мне – десять копеек со строки. Маркс сейчас же на это согласился. И я вышел из конторы Ротшильдом, предчувствуя, что через полгода за одну повесть я получу около тысячи.
Академия отошла на задний план. Я зарылся в исторические материалы и начал читать первым делом Соловьева и Костомарова, чтобы поймать общий дух эпохи. Заодно уж я взялся и за Карамзина, и с сентября начал писать повесть – "повестушку", как называл ее Стахеев. Решили мы назвать ее "Лихолетие".
Перед выходом в свет последнего в году номера "Нивы" оказалось, что на будущий год в микешинской "Пчеле" будет печататься роман Д.Л. Мордовцева – "Лихолетие". Такое совпадение названия было Марксу неприятно, и Стахеев назвал мою "повестушку" – "Призрачный царек". Так под этим заглавием она и начала печататься с первого номера. Но с одной из глав случилось недоразумение: оказалось, что описание самборского пира удивительно схоже у обоих авторов: одни и те же краски, общие обороты. К счастью для меня, мое описание вышло неделей раньше, так что меня никак нельзя было упрекнуть в заимствовании.
Оказалось, что оба автора черпали свои описательные подробности из одного и того же источника…
1878 год был для меня знаменателен. Не только мои беллетристические вещи стали печататься под полной фамилией, [В декабре 1877 года в журнале Клюшникова "Кругозор" в NN 50, 52 был напечатан мой рассказ "Из старого альбома" за полной фамилией. В сущности, это моя первая полная подпись под беллетристическим произведением.] но 8 апреля Академия Художеств дала мне серебряную медаль за композицию. Это был мой кульминационный пункт в академических занятиях. Все ожидали, что теперь-то я и двинусь вперед. А я остановился и смутно почувствовал в душе колебания: далее идти по художественной дороге я не мог.