Текст книги "Книга жизни. Воспоминания"
Автор книги: Петр Гнедич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Глава 40
Поездка к И.Е. Репину. «Блины» у «мецената» Ю.С. Нечаева-Мальцева. Его отношение к Обществу поощрения художеств. Старческий состав совета Общества.
Весной перед поездкой в Париж я ездил с Гр. Гр. Ге в Куоккала к Репину, куда он приглашал меня неоднократно. Там я познакомился с владелицей «Пенатов», где жил Репин, Наталией Борисовной Нордман [77]. Ге читал свою пьесу, Репин рисовал с меня портрет в свой альбом. В только что отстроенной мастерской он показывал свои картины. Нордман сняла нашу группу – и весьма удачно: Репин бросил курить, Ге его соблазнял папиросами; я стою между ними и испытующе смотрю на И.Е. Репина. Впоследствии, когда отпечаток был готов, говорили:
– Прекрасный этюд для картины "Фарисеи, подкупающие Иуду".
К обеду приехал Л.Л. Толстой [78]. Он, не стесняясь, за обедом осуждал своего отца, говоря, что старик выжил из ума и все его вегетарианство – притворство, что он (когда никто не видит и не узнает) готов есть мясо. Он говорил с таким ожесточением, точно отец мешал ему идти к славе, – имена их совпадали, как два равных треугольника.
Репин – на морском берегу – показывал то место, где стояла его будка и откуда он писал этюды для своей колоссальной картины "Какой простор!" Он продал ее всего за три тысячи. Но она написана не для обыкновенной квартиры, а для галереи.
Я уже несколько лет состоял членом комитета в Обществе поощрения художников. На обычный годовой конкурс для присуждения премии выбирали состав жюри, в который всегда попадал я. Когда конкурс кончался, председатель общества – принцесса Евгения Максимилиановна Ольденбургская – давала для жюри завтрак у себя во дворце. После того как она заболела, товарищ председателя Ю.С. Нечаев-Мальцев [79] считал своим долгом устраивать "блины" у себя в особняке на Сергиевской.
Особняк этот был устроен довольно безвкусно, и те художественные "сокровища", которые он с гордостью показывал гостям, были сомнительного достоинства.
Лучшей вещью был плафон Семирадского в потолке залы – "Аполлон". Огромный концертный рояль имел исподнюю сторону крышки, всю расписанную Липгартом, Константином Маковским, Клевером и К®. В одном из простенков Айвазовский написал колокольню Ивана Великого при лунном свете.
– Правда, как это оригинально? – спросил хозяин П.П. Чистякова.
П. П., подвыпивший за завтраком, долго с изумлением смотрел на колокольню, потом перекрестился три раза и сказал:
– Господи помилуй!
На камине стояла у Нечаева группа амуров, сделанная по его заказу в 1870 году молодым скульптором за 50 рублей.
– И знаете, кто это был молодой скульптор? – торжественно спрашивал он. – Антокольский! Да, Антокольский!. И он самодовольно жевал своими челюстями.
– Правда, на него нисколько не похоже? – спрашивал он.
– Я бы какой хотите ставил заклад, что это не Антокольский, – подтверждал М.П. Боткин.
– Потому и не похоже на Антокольского, – говорил мне тихо Чижов, – что лепил эту группу я. Мне Антокольский дал 25 рублей, – сам он не умел лепить амуров.
– Скажите же это Нечаеву, откройте секрет, – советовал я.
– С какой стати! Пусть думает, что это Антокольский! Во всей обстановке дома лучшая была оранжерея, где находились тысячелетние папоротники и какая-то пальма, которая упрямо толкалась, подрастая, в стеклянный потолок и его два раза приходилось поднимать, что стоило по словам Ю. С. около двадцати тысяч. В теплице были проложены усыпанные песком дорожки, и посередине бил высокий фонтан, так направлявший в сторону свои брызги, что по дорожкам расползались целые лужи и потому его никогда не пускали. Нечаев много раз накупал канареек и райских птиц жить среди деревьев, – но они вскоре погибали, – вероятно, тепличный воздух был им вреден. Маленький рабочий кабинет, помещавшийся во втором этаже дома, выходил венецианским окном в этот "зимний сад".
– И когда в январе 25 градусов мороза, – с наслаждением говорил хозяин, – я работаю с окном, отворенным в тропический сад, и вдыхаю аромат распустившихся цветов. Солнце пронизывает насквозь лучами листву. Очаровательно.
Один его родственник советовал ему устроить двойное освещение: солнечное и лунное, чтобы освещать по мере надобности сад. А Чистяков ехидно советовал напустить сюда мартышек и индюшек, за которыми хозяин иногда мог бы охотиться, стреляя из монтекристо.
После его смерти дом долго стоял пустым. Потом в зале открылась какая-то швальня. После революционного периода сад был упразднен, и там, кажется, помещался павильон для снятия кинематографических лент.
Нечаев-Мальцев был очень скуп. Он знал, что Общество поощрения художеств очень нуждается в средствах. Очень редко он приходил на помощь больным художникам для поездки их на юг. Но помощь его не превышала тысячи рублей. Когда он умер, думали, что он завещал что-нибудь учреждению, где был столько времени товарищем председателя. Но он не оставил ничего.
Библиотека Общества не получала художественных изданий, дорогих увражей не было. Шкапы не запирались, правильного каталога не только на карточках, но хотя бы просто алфавитного не было, не существовало даже коллекций изданий самого Общества, все это было растащено и неизвестно куда пропало. Заниматься ученики школы могли с большим трудом. Столов и освещения, приспособленных к занятиям, не было. Была рухлядь и скудные лампы.
Весною 1906 года Нечаев давал банкетный завтрак по случаю ухода профессора Сабанеева из директоров школы и назначения на эту должность секретаря общества – Рериха. Было бы полезнее для Общества, если бы деньги, затраченные на завтрак, пошли на устройство новых шкапов, или хотя бы на оборудование замков к старым шкалам. В музее не было зеркальных вертящихся витрин для работ копий тех предметов, на которые обращали внимание учеников преподаватели.
А было время, когда Общество поощрения играло крупную роль, когда изданные им литографии представляли большую художественную ценность, когда пенсионерами Общества были такие художники, как Брюллов, Александр Иванов. Но все измельчало – измельчали и задачи Общества.
Обыкновенно принято говорить, что Общество очень многим обязано Д.В. Григоровичу, особенно собранием его стараниями музея, который он подарил Обществу. Но он и не думал его дарить. Вещи, что собирал он, собирал не для себя, а для музея Общества – иначе ему бы их не дарили, или не "приносили в дар", как это принято говорить. Я Григоровича очень любил, был с ним близок, он и обедал у меня, и частенько заезжал по воскресеньям, но не могу же я не сознаться, что заслуги его по формированию музея – преувеличены. Он составлен далеко не научно. Это какая-то археологическая лавочка, где свален всякий хлам. При помощи вел. кн. Марии Николаевны и гр. Строганова он собрал коллекцию совершенно случайных, на две трети никуда ненужных вещей. Принимал участие в этом и М.П. Балашев, наследник миллионов Паскевича.
Каталог музея, составленный и изданный в 1904 году М.П. Боткиным, верх неряшества и безграмотности. Хорошо отпечатанный у Вильборга и Голике, снабженный автотипиями, он представляет собою макулатуру, совершенно негодную для обращения в публике. На множестве предметов в каталоге не обозначено главного: какого века его производство.
Самое помещение Общества (дом, выходящий одним фасадом на Б. Морскую, другим – на Мойку) перестроен из дома обер-полицеймейстера и очень плохо приспособлен к требованиям музея и школы.
Перестройка здания из полицейского помещения в художественное совершалась вне всяких пожарных правил. Никакими пожарными предохранительными предметами музей обеспечен не был. Единственная лестница, которая вела в верхний этаж, где находились выставочные залы и где нередко собиралось несколько сот человек, была деревянная и в случае пожара представляла смертоносную западню. Вентиляция была самая примитивная, и на аукционах публика задыхалась в душной зале. Течь с крыш портила предметы и в музее, и в выставочной зале.
Процветание всякого дела зависит от человека, стоящего во главе его. Пока во главе рисовальной школы Общества стоял Яковлев, она процветала. В этой школе получали подготовку для поступления в Академию художники, составившие потом всемирную известность. Когда директором школы стал Сабанеев, она утратила свое значение.
В 1905 году вступил в должность директора Рерих и оживил это дело, особенно те мастерские, что помещались в Демидовом переулке в помещении бывшей пересыльной тюрьмы.
Долгие годы был секретарем Общества Н.П. Собко, издававший иллюстрированные каталоги выставок, журнал "Искусство и Промышленность", словарь русских художников. Он всю жизнь суетился, торопился, что-то устраивал и бегал. Он и кончил жизнь под колесами поезда, кажется, собираясь в него вскочить на ходу.
Вялое и беспорядочное существование Общества обусловливалось вот какими причинами. Во главе Общества стояла принцесса Ольденбургская, женщина, преисполненная самыми благими намерениями, но старая и болезненная. Помощник ее, Нечаев-Мальцев, был старец, которого семь раз постигали апоплексические удары, – от восьмого он и умер на восьмом десятке лет. М.П. Боткину шел тоже восьмой десяток, при этом у него было до двенадцати должностей, и он весь век торопился из заседанья в заседанье. Балашов и Рейтерн – тоже были почтенные старцы и притом Балашов был совершенно глух, – а Рейтерн несколько слышал, но в последнее время был едва ли нормален. Из художников-живописцев было двое: Лагорио и Куинджи, оба вскоре умершие. Представителем скульптуры был Чижов, тоже, как и два предыдущих, человек более чем преклонного возраста и думавший более о смерти, чем о жизни. При таком составе едва ли могло процветать Общество. Французская кровь Григоровича подбавляла несколько жара, но когда он умер, все окончательно застыло.
Глава 41
«Смерть Иоанна Грозного» на сцене Александрийского театра. Ультиматум Савиной. Улажение конфликта. Пьеса Найденова – «Стены». Критический отзыв о ней вел. кн. Владимира Александровича.
«Семь свобод», данных конституцией, мало повлияли и на жизнь нашу вообще, и на жизнь театров в частности. 30 августа исполнилось стопятидесятилетие императорских театров, то есть это была дата, когда расходы на содержание правительственных театров вошли в роспись государственных расходов. Я поместил по этому поводу статью в «Ежегоднике» и решил отметить полуторастолетие постановкой на сцене отрывков из пьес, характеризующих репертуар за первый век существования театров. Я решил поставить последнее действие из «Дмитрия Самозванца» Сумарокова; комедию Екатерины II «Госпожа Вестникова с семьей»; две картины из трагедии Озерова «Дмитрий Донской»; комедию Шаховского – «Нелюбо – не слушай, а лгать не мешай» и водевиль с пением Хмельницкого – «Карантин». Вся обстановка по возможности отвечала своему времени. Для пьесы Сумарокова точную копию декораций половины XVIII столетия написал Ламбин, фантастические наряды бояр были воспроизведены по современным рисункам. Для «Карантина» Янов написал условную декорацию первой половины XIX века. Новейший период – последнее пятидесятилетие – было мною исключено из программы как знакомое публике.
Наконец тщательная постановка "Смерти Иоанна Грозного" была осуществлена. Разрешено было написать для нее шесть новых декораций. Четыре из них писал Ламбин и по одной – Иванов и Янов. Старая палата работы Шишкова была заново переписана Ивановым.
Санин тщательно начал репетировать пьесу. Но пререкания его с начальником монтировочной части Крупенским и то, что дирекция отказала ему в Фокине, хотевшем поставить пляску скоморохов в последнем действии, довели его до того, что он подал в отставку.
Постановка "Грозного" осложнилась еще историей с Савиной.
Примадонна заболела, и с начала ноября надо было обходиться без нее. Выздоровела она только к 8 декабря, – когда репетиции "Смерти Иоанна" подошли уже к монтировочным и генеральным.
Она заявила, что желает сейчас же, в начале декабря, играть "Мама-Колибри" – переводную французскую пьесу, которую она облюбовала. Помимо меня, она поехала к директору и заявила, что если не остановят репетиций "Смерти" и не будут ставить "Колибри", – то она подает в отставку.
Вечером в моем кабинете сошлись обеспокоенные директор и Санин – последний тоже должен был режиссировать "Колибри". Оба они склонялись к тому, что надо удовлетворить требование Савиной. Но я настаивал, что это невозможно: огромная пьеса слажена. Народные сцены обошлись дирекции очень дорого, так как каждую репетицию платили статистам. И вдруг, по капризу Савиной, вся работа декабря и ноября идет насмарку – это невозможно!
У меня в кармане лежала отставка. Была минута, когда я ее хотел отдать директору. Но последнее средство мелькнуло у меня в голове:
– Я все беру на себя. Позвольте мне действовать самостоятельно. Я напишу Савиной письмо. Дайте мне отсрочку до одиннадцати часов вечера.
– Хорошо, – согласился директор. – Но обе пьесы должны пройти до 4 января.
С этим мы разошлись. Я написал Савиной следующее письмо [Вероятно оно сохранилось в ее архиве, среди других моих писем.].
"Многоуважаемая М. Г.
Неужели я хотя одну минуту хочу ставить какие-нибудь преграды вам, чудесной артистке, которую я уважаю и люблю за ее талант, что доказал всей своей деятельностью, – кроме восторгов по вашему адресу ничего не высказывая. Но взгляните на это дело просто. Болезнь ваша на четыре недели заставила вас уйти со сцены. Репертуар пришлось переломать. Теперь вы здоровы. Я прошу вас – отложить "Колибри" только на две недели. Мы сыграем "Колибри" непременно в декабре или 2–3 января. На репертуаре тяжело отозвалась ваша болезнь, но когда мы наладили прорухи вашего отсутствия, – ваше выздоровление должно помочь делу, а не разрушать все нами сделанное. Прошу вас отложить до конца декабря "Колибри". Выздоравливайте и играйте. Ведь надо же нам действовать заодно, во имя дела, а не личных интересов. Я никогда не хотел, чтобы между нами были недоразуменья. Станьте на мое место, вы то же сделали бы, что и я; – сезон идет хорошо, помогите его продолжить. Каждый наш шаг – достояние истории. Пусть не укоряют нас в личностях, пристрастиях и пр. Пусть будущие историки скажут, что мы служили только делу. М. Г., голубушка, – помогите! Ей-Богу, это будет хорошо. Пока сыграйте "Месяц в деревне", "Измену", "Сердце не камень" – теперь все это сделает сборы, а на Рождество мы сыграем "Колибри".
Искренно уважающий вас П. Г."
Через час посланный курьер принес мне ответ: "Вы правы. Поступайте как хотите".
Я назначил назавтра репетицию "Грозного", а "Колибри" прошла 3-го января. До самой смерти М. Г. мы были с нею в самых лучших отношениях.
"Смерть Иоанна Грозного" сделала 15 сборов. Далматов играл царя гораздо хуже, чем прежде в театре Суворина. Последнюю сцену, вопреки настоянию многих, я не сокращал, а напротив, внимательно ее репетировал. Залитая огнем палата, темная ночь за окнами, гул отдаленной толпы и погребальный перезвон всей Москвы давали прекрасный фон. Грозный играл в шахматы на помосте, куда ставили его кресло. Когда он опрокидывал стол с шашечницей и падал на пол, ставили на помост длинную скамью. На нее клали Тело царя и покрывали парчой как покровом. Четыре больших церковных подсвечника из числа тех, которыми освещалась палата, ставились в головах, ногах и с боков тела. Сын и жена, припав к мертвому, рыдали. Борис открывал окно, когда говорил с народом, – и оно оставалось все время открытым.
В числе новых пьес, поставленных в этот сезон, была посредственная пьеса Найденова "Стены". Кажется, на одно из представлений приехал великий князь Владимир, аккуратнее всех других князей посещавший драматический театр. Теляковский в этот день должен был быть в Мариинском театре (чуть ли не на бенефисе Шаляпина) и предложил мне остаться до конца спектакля, на случай если Владимир захочет меня видеть. Но дело ограничилось разговором его с полицеймейстером театра, полковником Клечковским, который провожал его от ложи до подъезда. Клечковский пришел ко мне смущенный и заявил:
– Его высочество то просил меня передать директору, чего я не решаюсь… Он при великой княгине так выразился…
– Скажите мне, – завтра утром я передам директору, когда у него буду, – предложил я.
– Он сказал: передайте Теляковскому, что я много… видел в жизни, а такого еще не видал…
Такой жестокий отзыв был за те ультрареальные краски, которые наложены автором на пьесу. Впрочем, кажется, и сам Найденов был невысокого мнения о своем детище.
Глава 42 Отставка
Моя отставка и ее «тайна». Гнусная сплетня. Действительные причины, делавшие работу невозможной. И тут чиновник!
В заключение об отставке. Мне понадобилось на текущие расходы тысяч пять-шесть. Я не считал зазорным занимать деньги. Но я всегда предпочитал платить проценты, а не одолжаться у друзей. Беспроцентная ссуда ведет всегда за собой известные осложнения. Это все равно что связь с женщиной из общества: всегда обходится дороже, чем содержанка-француженка. Я сказал об этом одному из артистов. Тот вдруг в восторге воскликнул:
– Знаете, у меня есть такой человек. Он с радостью даст вам… и без процентов.
– Без процентов я не возьму.
– Ну, вздорные проценты. Это театрал граф***. Он будет счастлив услужить вам.
На следующий день добровольный посредник сказал мне:
– Ну, приезжайте ко мне в назначенное время, и он приедет, я вас познакомлю – и кончено дело.
Я не только познакомился с графом, но и получил немедля от него деньги. На другой день я разменял те бумаги, что он мне дал, послал ему два векселя: один на два года, другой на три, – и приписал к должной сумме проценты, – те, что давали владельцу бумаги. Написал я графу благодарственное письмо.
Летом совершенно неожиданно, в июне месяце, говорит мне наш посредник:
– Граф написал пьесу. Прекрасная пьеса. Он просит позволения прочитать ее вам.
Я поморщился, но сказал, что очень рад.
Приехал граф ко мне, прочел пьесу. Пьеса как пьеса. Бывает хуже, бывает лучше. Я посоветовал ему передать ее директору.
Слышу, что он осенью передал ее директору. Тот читал. Еще читал кто-то.
– А на вас жалуются, – сказал мне раз директор.
– Плохо было бы, если бы не жаловались, значит, я ничего не делаю, – пошутил я.
– Вы с графа*** взяли деньги, а пьесу его не поставили. Я сначала даже не понял.
– То есть как это взял деньги? – спросил я. – На вексель под проценты. Причем же тут пьеса?
– Все-таки. Вам он сделал одолжение. А вы отказываете ему в постановке.
– Какое же это одолжение, когда я плачу проценты? А постановке пьесы не я препятствую, – пусть идет. Вообще я считаю наш разговор более чем странным.
– Да… но об этом говорят даже в Государственной Думе. Я засмеялся.
– Вам солгали. В Думе есть вопросы поважнее, чем векселя. Я решил, что продолжать службу более в дирекции нельзя. Я съездил по частному делу в Москву.
31 октября 1908 года я подал в отставку. Газеты затрубили. Стали писать о какой-то "тайне". Из-под полы стали распространять слухи, что я брал с авторов взятки. Тогда в "Новом Времени" появилось письмо, подписанное всеми наличными авторами, которые заявляли, что никаких "условий" постановок их пьес я не предлагал, слухи об этом одинаково оскорбительны и для меня и для них [80].
В одной газете появилась карикатура. Я изображен был улетающим из театра, на крыше которого стоит дирекция. Под карикатурой подпись «Гнедич убрался, остались только Холопы».
* * *
После моего ухода никто из администрации, начиная с директора, не заметил ряда нелепостей: от крупнейших до мелочей и деталей [81].
На сцене Александрийского театра иногда светили две луны. Урна с прахом Кассандры представляла собой громадный горшок, и Савина, опустив туда руку по локоть, оповещала, что пепел пророчицы бархатист. В этом сосуде мог бы поместиться прах от лошадей целого эскадрона. В пьесах Островского ультрареальные ворота жилого дома запирались замком со стороны улицы. Говорили о звездах, а звезд не было ни одной. В "Сарданапале" Байрона луна выходила из того места, куда только что закатилось солнце. Когда о последнем "трюке" я сказал Александру Николаевичу Бенуа, сидевшему рядом со мной в креслах, он заметил:
– Это возмутительно для нас с вами, – а остальным до этого нет дела: они считают это мелочью!
Я не против того, чтобы делались талантливые ошибки. Но когда они обличают безграмотность и невежество, – они невыносимы.
Вспоминая по старой памяти классическое обучение, я, как древле Цицерон, могу воскликнуть:
– Tempus est facere finem: vitae satis feci. [Время кончать: за свою жизнь я сделал достаточно (лат.)]. И прибавлю по выражению Вергилия:
– Satis superque.[Более чем достаточно (лат.).]