355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Гнедич » Книга жизни. Воспоминания » Текст книги (страница 11)
Книга жизни. Воспоминания
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:27

Текст книги "Книга жизни. Воспоминания"


Автор книги: Петр Гнедич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Глава 20 Дононовские субботы" беллетристов

 «Дононовские субботы» беллетристов. Д.Л. Мордовцев. Рисунок «Не-тайная вечеря». Издание Пушкинского сборника. Поездка в Ясную Поляну с просьбой дать статью для сборника. Отказ Л.Н. Толстого. Отзыв Д.В. Григоровича о критиках Толстого.

В последние десять лет XIX века среди беллетристов, живших в Петербурге, завелись «дононовские субботы». В последнюю субботу каждого месяца решено было собираться в ресторане старого Донона у Певческого моста. Никакой определенной партийной окраски у собравшихся не было: сходились, чтоб повидаться друг с другом, покалякать, вспомнить старину, поделиться последними новостями, помянуть непременно цензуру – и разойтись не позднее одиннадцатого часа. Организатора последующего обеда выбирали иногда баллотировкой, а иногда вручали бразды правления на целый ряд обедов одному избранному и усердно его просили не отказываться и заняться рассылкою повесток, составлением меню и пр. Одно время эти обеды процветали. Собиралось от двадцати до сорока человек. Завелся «альбом обедающих». В альбом этот заносили краткий протокол собрания, подписанный всеми участвующими, а затем вписывались экспромты, шутки, рисовались карикатуры и пр. Один из таких уже заполненных альбомов был передан его хранителем Д.Л. Мордовцевым в Публичную библиотеку, где и находится по сие время. Что сталось со вторым альбомом, только начатым, – мне неизвестно.

Карикатуры в большинстве случаев рисовались под редакцией того же Мордовцева, или, как мы его называли, "дiда Смердивцева". Рисовались они акварелью во весь лист большого альбома даровитым художником-скульптором Стеллецким и иногда разнообразились рисунками членов обеденного союза. С наиболее интересных акварелей сняты были коллекции фотографических снимков и, по всей вероятности, еще у многих хранятся. Наиболее удачны композиции в стиле древней иконописи. На одной такой изображена "Нетайная вечеря", – где за длинным столом, в византийских одеждах, с золотыми нимбами вокруг голов восседают беллетристы; иные портреты удачно стилизованы. Хорошо было иконописное изображение в память избрания почетных академиков: они сделаны сидящими на облаках; внизу же, в адской геенне, изображены неизбранные, простирающие длани к небесам. Был как-то изображен Лев Толстой в виде известной скульптурной фигуры "Нила", причем маленькие фигурки человечков, копошащихся вокруг него, были портреты участников обедов.

Обеды были очень скромны и никогда не превышали с вином пяти рублей. Шампанское появлялось очень редко; и только иногда поздней весной, когда вместо разъехавшихся беллетристов собиралось всего четверо-пятеро по взаимному соглашению, хлопали пробки "Помери" и на закуску появлялась лангуста. Дам на этих обедах никогда не было, хотя Вас. Ив. Немирович-Данченко аккуратно каждый обед, со свойственным ему юмором, требовал приглашения на следующий раз дам, и когда вопрос проваливался, просил занести его отдельное мнение в протокол заседания. Это дало повод к появлению в альбоме такой карикатуры: среди озера изображена была круглая башня, из бойницы которой торчали отточенные перья. Дверь была заперта наглухо; наверху на площадке, между зубцов, пировали под знаменем "Донон" беллетристы, а на берегу горько плакали беллетристки и поэтессы, тщетно молящие о пропуске; но на башне значилось "для мужчин".

Политика была совершенно чужда этих собраний. Даже было условие не касаться общественных вопросов, а отдыхать за живой беседой. Памятником этих обедов остался "Пушкинский сборник", изданный к столетнему юбилею великого поэта.

Мысль об издании этого сборника была подана А.В. Амфитеатровым на одном из обедов осенью 1898 г. Тогда шел в журналистике разговор о том, чтобы устроить близ Свято-горского монастыря какое-нибудь благотворительное учреждение памяти поэта. В пять-десять минут вопрос издания был решен. Дело упростилось тем, что А.С. Суворин предложил безвозмездно исполнить всю типографскую работу. Нашлись и бумажные фабриканты, и переплетчики, доведшие цифру платежа до минимума. Мой старый академический товарищ, гравер В. В. Матэ, согласился бесплатно исполнить офорт с оригинала Кипренского, а Экспедиция заготовления государственных бумаг, по распоряжению С.Ю. Витте, бесплатно его напечатала. Словом, за дело взялись дружно.

Редакторами "Сборника" были баллотировкой выбраны К.К. Случевский, Д.Л. Мордовцев и пишущий эти строки, а секретарем редакции В.М. Грибовский. Более двадцати раз собирались мы для обсуждения полученного материала, – и к юбилею, менее чем через полгода после первой мысли об этом издании, появился внушительный том в 675 страниц, давший чистого дохода около семи тысяч. Деньги эти пошли не на благотворительное учреждение, а в фонд памятника Пушкину.

В число желательных сотрудников из писателей, не бывших на обедах, собрание в первую голову наметило Л.Н. Толстого и А.П. Чехова, и мне поручили вступить с ними в переговоры.

С Антоном Павловичем дело было очень просто: послал ему в Ялту заказное письмо и через десять дней получил нужный ответ. Но не так просто обстояло дело с Толстым.

– Откажется Лев Николаевич, – говорил я.

– Почему?

– Потому что он враг всякой помпы.

– Рискнем.

– Рискнуть можно, но ничего не выйдет.

– Ну и рискуйте.

Решили, что писать неудобно, а надо пригласить лично. Не могу сказать, чтоб миссия эта была мне по душе. Я хорошо знал, до чего одолевали Льва Николаевича посетители, и всегда уклонялся от беспричинных визитов к нему. Сколько раз П.А. Сергеенко звал меня:

– Поедемте в Ясную.

– Да ведь он там отдыхает, чего я ему буду мешать?

– Он будет рад. Мы еще недавно вспоминали про вас.

– Чего ему радоваться, – до меня ли ему?

– Поверьте, он любит внимание.

– Это не внимание, а назойливость.

Но теперь, являясь от целого кружка литераторов, я как будто имел причину беспокоить его, хотя не верил в благоприятный исход. Меня не обманули мои предположения.

Днем я послал записку с артельщиком, спрашивая Л. Н-ча, в котором часу он позволит зайти к нему. Артельщик пришел, сказав, что "вышли граф сами и сказали: в семь часов жду, скажи, очень рад".

Я чувствовал необъяснимую виноватость, когда переступал порог его дома в Хамовниках. Но встретил он меня в первой же комнате с той очаровательной, изысканной любезностью, которая так присуща была ему, когда он хотел быть очарователен. Расчесывая бороду и волосы гребнем, он сел в кресло у керосиновой лампы без абажура и весело улыбаясь, сказал:

– Знаю, зачем приехали.

– Мы надеемся, что вы не откажете, – безо всякой надежды в голосе сказал я.

Он зорко посмотрел на меня.

– Надеетесь? Будто? – спросил он.

Его улыбка заразила меня.

– Правду говоря, я не надеюсь.

– Ну вот так-то лучше.

– А чем мне объяснить ваш отказ?

Опять светлая и радостная улыбка озарила его.

– Скажите, выжил старик из ума.

– Не поверят.

– Ну так скажите вот что. Я ни минуты не умаляю значения Пушкина, – но против вашей иллюминации.

– Какой иллюминации?

– Да вот вздумали зажечь плошки по случаю столетия. Кому это надо? Ему? Вам? Уж меня от этого избавьте! Тоже суетиться с другими, бенгальский огонь жечь – увольте. Вот меня теперь духоборы тревожат… А с Пушкиным носитесь. Ни хуже, ни лучше он от их сборника не будет. Что вам за охота редактировать?

– Выбрали… отказаться нельзя.

– Да… Кому-нибудь надо. Все с себя спихнуть хотят чтение рукописей.

Он положил гребень на стол.

– Давайте лучше о вас говорить. Что вы пишете? Через четверть часа он перешел на духоборов. Тогда он исключительно занимался ими. По мере того как он говорил, лицо его все больше и больше одушевлялось… В глазах заблестели слезы, голос задрожал. Он вынул из кармана письмо.

– Вот я получил…

И он начал читать. Несколько раз он наскоро вытирал глаза, сверкавшие ярким светом из-под нависших бровей. Слезливые нотки все чаще прорывались у него. Потом он бросил письмо и сказал:

– Простите не могу… Волнует это меня!

Пришли еще двое. Он опять заговорил об отправлении парохода в Америку. Предо мной был юноша, юноша-утопист, который верил в обновление жизни и в райское житье среди прерий. Его речь лилась потоком. Он поочередно останавливал свой вдохновенный взор на каждом из нас, как бы вызывая сочувствие к тому, о чем говорил. Он держал руки за ременным поясом, и видно было, что ему нравится, как жмет кисти рук ремень и как эта боль успокаивает его от наплыва тех мыслей, что волновали его.

Опять звонок – и вошли светские молодые люди. Я поднялся прощаться.

– А ваших никого нет? – спрашивали они.

– Никого нет, подождите, они скоро будут… Стоял перед ними светский человек, одетый в блузу, но граф, представитель общества: старый граф Курагин – не какой-то прокурор Иван Ильич или профессор Круглосветов, – а старый, исконный русский аристократ.

– Вы что же? Уходите? – спросил он меня, потом посмотрел на других и прибавил:

– Ну зайдите как-нибудь еще…

Он вышел в прихожую и опять стал улыбаться.

– А иллюминации я все-таки зажигать не буду, – сказал он. – Заходите… Когда никого не будет…

Через день я зашел – и опять неудачно. У него сидели по делу духоборов. Он был у себя в кабинете, и штора была поднята "для полиции".

– Вы сегодня в Петербург? – спросил он. – Чехов в Крыму? Ну, Григоровичу кланяйтесь… Сереже Максимову. Жив еще?.. Не скоро вы в Москву? Ну, тогда в царствии небесном увидимся, потому что я в Петербург не собираюсь.

На прощанье я рассказал Л. Н-чу, как Григорович говорил о его критиках:

– Я бы заставил этих мерзавцев по воскресеньям приходить в Хамовники и целовать руку Толстого… Да не руку его, а руку его дворника. Лапу собаки дворника… Больше: след блохи собаки дворника, чтобы чувствовали, кто такой Лев…

И Лев Николаевич хохотал, как ребенок.


Глава 21 Лев Толстой

Беседа с Л.Н. Толстым о постановке его пьесы «Живой труп». Встреча с М.К. Заньковецкой и М.Л. Кропивницким в Ясной Поляне. Л.Н. Толстой и В.В. Стасов.

Но судьба судила иное.

Не в царствии небесном я встретил Льва Николаевича, а по желанию директора императорских театров.

В 1900 г. я получил должность управляющего. В это время некоторые газеты были полны изложением содержания его новой пьесы "Труп".

Я никак не думал, что "Труп" был фантазией репортеров. Что-нибудь да есть правды из всего говора, поднятого вокруг Толстого. И я поехал.

Также любезно, также радушно он принял меня и полушутя сказал:

– Вот охота вам итти в чиновники! Сидели бы, делали свое дело. А то теперь вы связаны по рукам и ногам.

Я сказал, что пока меня ничем не связывают, а в будущем, – если окажется кто прохвостом, с кем служить нельзя, – так и уйти можно.

– Ну, коли так, – сказал он, – тогда надо итти на компромисс.

Я заговорил о "Трупе".

– Вот и чиновники! – смеясь ответил он. – Сейчас уж, как рак, на труп и садятся – нельзя ли попользоваться.

Он не то приветливо, не то с сожалением посмотрел на меня.

– Скажите чиновникам, – заговорил он, – что нет у меня "Трупа", он не кончен. Я стар для того, чтобы написать большую вещь. Ни сил нет, ни времени. Да, я задумал пьесу, но никогда ее не кончу. Между тем, что на бумаге, и тем, что на сцене, – целая бездна… Надо определить перспективу, а мне это не под силу.

Он нервно погладил бороду.

– Я в "Плодах просвещения" был как автор на стороне мужиков, – а на сцене вдруг они оказались такими же мошенниками и плутами, как и Гроссман, и плутами сознательными. При этом я не мог упрекнуть актеров, – они хорошо играли, хотя мужики были из разных губерний, а не из одной деревни: уж очень говор их отличался друг от друга. Вот я и понял, что одно написать, другое дать пьесу; разница большая – текст и исполнение. Ну, словом, на "Труп" вы не рассчитывайте: скоро я его не напишу.

Он был в хорошем настроении и еще раз, смеясь, сказал:

– Ах, зачем вы в чиновники пошли! Тут у меня кто-то из конторы был. Старался притворяться, что понимает что-то. А роман ваш я еще не прочел. Мне его Чехов хвалил. Вы поверьте, настоящего нерва для драматического писателя у Чехова нет. Я знаю, вы любите его, а потому правду ему не скажете. Он писатель в небольших рамках повествования. Если утверждают, что он основал новую школу, так врут. И не надо ничего ему основывать. Пусть он самим собой будет.

Пришел лакей звать чай пить, сказал, что приехали М.К.Заньковецкая и Кропивницкий [51].

– Вы знакомы? – спросил Лев Николаевич. – Они искренние люди и, кажется, верят в то, чему служат.

В гостиной был накрыт длинный стол. Александра Львовна, едва вышедшая из подростков, сидела за хозяйку. Толстой, здороваясь с гостями, притворился, что очень рад им. Графиня Софья Андреевна села рядом со мной "занимать" литератора и стала присматриваться ко мне. А Толстой вел салонный разговор, и опять мне показалось, что передо мной старик Курагин, только модернизированный, спускающийся до актеров…

В разговоре как-то зашла речь о Владимире Стасове [52]. Вдруг Лев Николаевич круто обратился ко мне:

– А что, Владимир Васильевич в художественных кружках ценится как знаток искусства?

– Не знаю как среди художников, – ответил я, – но в писаниях своих он как критик очень слаб.

– Я так и думал… – задумчиво проговорил Лев Николаевич. – Он с нахрапу на все кидается и ни о чем не думает… Много он мог бы сказать хорошего, а ничего не сказал… Вот я собираюсь поговорить о живописи.

Он виновато улыбнулся.

– Я скажу то, что давно думаю, и что надо сказать, и чего не говорят. Я скажу, что выносил в себе, и то, что считаю верным.

– Вы с "характером" в искусстве Тэна не согласны? – спросил я. Он ответил:

– Не в характере дело, а в том, что больше характера. Что из того, что схватишь характер предмета, – а если он ни на что не нужен? Художник тот, кто заставит поверить в то, что изображаемое им нужно. Я терпеть не могу Шекспира. Но он заставляет в себя верить. Он берет за шиворот и ведет к далекой цели, не позволяя смотреть по сторонам.

Графиня слушала рассеянно этого маленького старичка в блузе. Она обратилась как любезная хозяйка к гостям и стала их занимать. А Толстой, как будто не желавший продолжать разговора, внезапно обратился ко мне с предложением:

– А как вы насчет шахматов?

Как всегда, учтиво провожая, он спросил:

– А вы за границу?

– Да. Нужно в Париж и Лондон.

– Вы можете заехать к Черткову в Эссекс?

– С удовольствием.

– Мне надо кое-что послать ему. Я пришлю в Петербург.

– Все что хотите. Я прямо из Петербурга в Лондон.

– Хорошо. Вы получите от меня посылку. В Петербурге я получил от него письмо:

"Очень вам благодарен, любезный П. П., за вашу готовность повидать Черткова. Пожалуйста, сделайте это; адрес его: Christe– Church Rents, Владимиру Григорьевичу Черткову… Еще просьба к вам. Не можете ли передать прилагаемое письмо Суворину, передав ему мой привет и прося его напечатать его в "Новом Временив. Желаю вам полезной [Я ехал по поручению директора театров т. С.М. Волконского.] и приятной поездки".

Л. Толстой.

Затем ко мне в театр явилось одно лицо от имени Л. Н. и просило послать по почте прилагаемый конверт; конечно, и это я обещал исполнить с удовольствием.

Но, к сожалению, я не мог исполнить обещания Толстому; в Лондон приехал я, как оказалось, на Страстной неделе, и к четвергу там было все закрыто; а театр "Liceum" совсем не функционировал. Мне пришлось сидеть несколько дней бесцельно, ожидая открытия театров, – и после двух дней пребывания я решился покинуть город, тем более что он уже был мне известен. О Черткове нечего было и думать, – и я ограничился письмом к нему и посылкой.

В Париже я застал полный развал: там в Страстную субботу в "Moulin Rouge", – тогда еще существовал этот притон, – было что-то вроде "встречи весны", на которой, впрочем, я не был. Оттуда я написал Толстому, что не мог в точности исполнить его поручения относительно Эссекса.

Слава Толстого уже в то время была крупной. На улице Ришелье в небольшом книжном магазине усердно торговали произведениями Толстого. Там я купил полный экземпляр "Воскресения", за которое, в сущности, и был Толстой отлучен от церкви, не столько за оскорбление таинства евхаристии, сколько за описание визита Нехлюдова к Победоносцеву. Этого не мог переварить глава синода – и граф оказался отлученным.

Во французских карикатурных журналах Толстой был изображен с нимбом вокруг головы, в позе святого. Деканонизация" обращена была в шутку – и от деканонизированного Толстого шли лучи. Я вырезал карикатуру и послал Л. Н., – не знаю, получил ли он.

Не знаю также, получен ли им рисунок из немецкого "Jugend". Там изображен Толстой, извлекаемый из храма. Фигура громадная. Приходится распилить пополам здание, чтобы извлечь его…

Так иностранцы относились к великому философу. Я уже говорил о Стасове, но теперь снова вернусь к нему. Толстой сказал, что он "кидается с нахрапу и ничего не видит".

Это удивительно верно. Тридцать лет, если не больше, Стасов состоял присяжным критиком. Он трубил на перекрестках, кричал – что важно, что плохо, превозносил, унижал, развенчивал, увенчивал, все делал искренно и думал, что он неопровержим. Он увлекался всем, до кинематографа включительно; то он превозносил Моллера, считая его равным Брюллову, и плохую картину "Иоанн на Патмосе" равнял с "Последним днем Помпеи". То он уверял, что Перов выше Кнауса и Менцеля, то, что Владимир Маковский на верной дороге, что только его "обличительный жанр" и имеет значение. То он превозносил И.Е. Репина выше облака ходячего – и превозносил именно за слабые его стороны. Он погубил много художников своей необузданной похвалою и хулою, в том числе тормозил деятельность Репина. Художник с огромным своеобразным талантом, он поддавался влиянию критика и невольно, по молодости лет веря в него и его критерий, шел по ложной дороге. Иногда он стряхивал с себя гипноз Стасова и тогда давал искренние, сильные произведения. Но влияние на него Стасова – самый жестокий, самый печальный период в живописном творчестве художника.

Репин изумительно талантлив в портретах. Он сохранил нам Толстого живым, полным тех сил, той мощи, которая ему была присуща. Только к Толстому Репин не подошел с тем сарказмом южанина, который замечается во всех остальных его портретах. Быть может, этот сарказм помимо самого художника сквозит в его произведениях – сарказм скрытый, еле замечаемый, даже совершенно не замечаемый Стасовым.

Разве не глубокой сатирой дышит портрет Победоносцева в картине "Государственный совет"? Эти сложенные пальцы, этот взгляд глубокого государственного человека, эта фарисейская поза – разве это не глубочайший сарказм? А Плеве? Этот докладывающий чиновник – разве он не передает целиком весь характер почтенного министра? А портрет Григория Петрова с крестом, вынутым из-за пазухи, – это ли не глубочайшая сатира, повторяю, быть может, вылившаяся помимо воли творца.

Раз только, в самом неудачном портрете, Репин вздумал изобразить жестокую аллегорию на Толстого, представив его босиком. Мне графиня Софья Андреевна жаловалась на этот портрет, тоже конечно не поняв его сущности.

– Позвольте! Во-первых, Лев Николаевич никогда босиком не ходит. Во-вторых, разве это его ноги? Уж кому как не мне знать, какие ноги у Льва Николаевича! Ничего подобного. Это Репин от себя выдумал…

– Не может быть, графиня, такой реалист, как Репин…

– Уверяю вас, он от себя выдумал, – нервно закончила Софья Андреевна, – никогда у него таких ног не было.

Стасов – как археолог и знаток старины – стоит очень немногого. Может быть, он и знаток в полотенцах, коньках и древних пряниках, но очень плохой специалист в действительной московской старине. Увлекаясь всем, что было пред его глазами, он упускает из вида всегда главное и всегда говорит "по поводу".

Толстой в одном из своих писем пишет ему:

"…Я пришел в ужас. Ради нашей дружбы бросьте это дело и избавьте меня от этих фонографов и кинематографов. Мне это ужасно неприятно, и я решительно не соглашаюсь позировать и говорить.

…Пожалуйста, простите меня за то, что наделал вам хлопот, сначала согласившись, а потом отказавшись от всяких фонокинематографов. Я сперва согласился, когда жена спросила меня, но потом, когда в ее отсутствие прочитал ваше письмо, то ужаснулся тому, что сделал…"

Стасов не понимал, что Толстому не нужен ни кинематограф, ни граммофон, и не стесняясь приставал к нему через Софью Андреевну с рыночными завываньями. Наконец у бедного Льва Николаевича вырывается вопль наболевшего сердца по адресу Стасова.

Лев Николаевич смеялся над яркими рубахами и шароварами Стасова, какие он любил заказывать себе для летнего времени.

В одном из портретов убеленного сединами критика И.Е. Репин изобразил его в таких какофонических тонах, что меня отбросило, когда я подошел к холсту. Портрет точно шрапнелью окатывал зрителя: "На, мол, каков я, что скажешь!" И насколько Лев Николаевич был скромен и изящно красив в своих небеленых блузах, настолько Стасов был слащав и безвкусен в тонах придворного кучера доброго старого времени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю