Текст книги "Четвертый Дюма"
Автор книги: Петр Незнакомов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Вот так, среди общего веселья, в непринужденной обстановке родился первый вариант ставшей потом очень известной картины профессора Ивана Мырквички, названной «Рученица», пополнившей сокровищницу нашей Национальной художественной галереи. На полотне я изображен добродушным дедком с трубкой во рту, который сидит справа внизу, на переднем плане.
Репродукция этого первого варианта картины была отпечатана в том же году в «Сборнике народной мудрости, науки и литературы», который только что начал выходить. Именно по этой репродукции накануне выборов в Обыкновенное Народное собрание шестого созыва, проходивших осенью 1890 года, софийская полиция арестовала антистамболовскую оппозицию в Драгалевцах. В том числе и меня: мою особу они распознали и под шопским «камуфляжем». Это служит еще одним подтверждением исключительного реализма искусства Мырквички.
Потом людей, конечно, отпустили (после соответствующей обработки палками). За исключением меня. Почти три месяца я находился под следствием: в полиции хотели узнать, почему на этой тайной сходке оппозиционеров, умело замаскированной под обычную сельскую вечеринку, я, самый что ни на есть русский агент, представился шопом. Не связано ли это с подлым заговором против Стамболова и Его высочества?
И хотя ничего не было доказано, я готов записать этот факт в свою биографию.
ЭТОТ МИР, ПОЛНЫЙ НЕОЖИДАННОСТЕЙ
Я всегда считал, что, если б мое детство и молодые годы не прошли в Бургасе, не случилось бы ничего из того, о чем я расскажу дальше.
В середине восьмидесятых годов прошлого века, когда я учился в единственной местной прогимназии «Отец Паисий», Бургас был небольшим городишком, тысяч на десять жителей, не больше, с четырьмя махаллами: греческой, расположенной рядом с портом, который в те времена представлял собой всего-навсего бревентчатый причал; еврейской – севернее греческой, между улицей Богориди и морским берегом; болгарской – к западу от них до самых Атанаскёйских виноградников, и турецкой – к югу от порта до Комлука, узкой косы между морем и Ваякёйским болотом. В каждой махалле была церковь, мечеть или синагога. После резни армян в Турции оформилась еще одна небольшая махалла – армянская – и тоже со своей церковью. Люди, населявшие эти махаллы, жили в добром согласии. Рыбаки, портовые грузчики, ремесленники, виноградари, рабочие Хаджипетровой мельницы, мелкие лавочники – все они под вечер собирались в многочисленных кофейнях, кабачках, трактирах и заливали горькую му́ку розовым анхиальским вином, которое продавалось по грошу ока, и как только удавалось забыться, начиналось веселье. А веселиться они умели, ах, как они умели веселиться!
Вот среди этих людей и проходило мое детство. Матери я не помню, потому что на второй же год после моего рождения она бросила меня и сбежала с каким-то итальянским моряком. Отца я тоже рано потерял, сгубила его малярия, страшная болезнь по тем временам в этих болотистых местах. Когда остался я сиротой, взял меня к себе сотоварищ отца, такой же как он рыбак и его побратим – грек Стилян Вангелис, по прозвищу Штилянито. Благодаря ему и его сыновьям я узнал море и так сжился с ним, что когда потом в моей жизни наступила резкая перемена и мне пришлось оставить родину и выбирать свой путь, я, конечно, стал моряком. Но об этом потом.
В те времена трудно жилось под чужой крышей, даже среди близких людей. Штилянито был добряком, жалостливым, честным человеком, но ему трудно было прокормить свою семью – жену, тетку Баласу, да многочисленных сыновей – крепких парней, им сколько ни дашь, все съедят. Были они башковитые, но из-за нужды рано бросили школу и начали работать в порту, грузить древесный уголь, тогда он пользовался большим спросом у стамбульских купцов, покупавших его для знаменитых стамбульских мангалов. И мне хотелось учиться, но до учебы ли тут, когда Штилянито и своим парням не дал образования, а я ведь чужой, сирота. Не мог же я как какой-то граф прохлаждаться в прогимназии, когда другие трудятся, отцу помогают. Пришлось и мне оставить учебу и пойти на причал. Тяжелая, грязная это была работа. Натаскаешься угля от темна до темна, после жрать ой-ей как хочется. Тут уж одними овощами да зеленью не насытишься – мяса или рыбы подавай. Штилянито каждую ночь выходил в море, старался человек, по выходным и мы с Костаки, самым младшим из его пацанов, ему помогали, только это дело везенья, один день густо, другой – пусто. Вот так, впроголодь, на двух тараньках да толстом ломте хлеба и жили мы целый день. И вместо того, чтобы расти тощими да хилыми, – бывают же чудеса на свете! – мы с Костаки вымахали как странджанские дубки, рослые и крепкие. В кулачном бою нам не было равных, да и ножиками мы научились орудовать – в бургасских кабаках нравы жестокие, пропадешь ни за грош. Надо всегда быть начеку, а как запахнет кровью, так и дай бог ноги. Скоро нам, особенно если встанем спиной к спине, никто не мог противостоять ни в греческой махалле, ни в Комлуке, где жили турки, а о еврейской и говорить не приходится, еврейчики все маменькины сыночки, хлюпики, их мы и в расчет не брали. В болгарской махалле среди переселенцев из Сливенского края и Турции тоже были удалые ребята, у них и пистолеты водились, потому что они провозили контрабанду через границу, которая тогда проходила чуть южнее Кюприя-Василико. Ахтополь же и Малко-Тырново были по другую сторону. Но мы и на них нагнали страху.
Так вот мы и росли – бедность, тяжелая работа, вместо развлечений – вино и потасовки. А как исполнилось мне семнадцать – переломный возраст! – в жизни моей появилось нечто новое, сладкая любовная истома, как говорится в стихах. Напротив лачуги Штилянито, где нас обитало общим счетом восемь человек, на улице Константина Фотинова жил богатый бургасский купец Анастас Милтиадов, собственник большого магазина деликатесов на главной улице города. Так вот этот самый бай Анастас был истинным франтом. Жил он на широкую ногу, деньги легко ему доставались, и он их не жалел. В мужских компаниях, что собирались в ресторане «Элит» и выпивали по бочке вина за вечер, все он раскошеливался. Он был завсегдатаем двух портовых борделей, и как появится у них новая венгерка, австрийка или левантийка, бай Анастас был первым ее клиентом. Ему кланялись, перед ним заискивали, во-первых, потому что он платил хорошо, а во-вторых, потому что привозил с собой на фаэтоне деликатесы из магазина. За его счет лакомились все в борделе. А фаэтон бай Анастаса заслуживает того, чтобы о нем сказать отдельно. Из самой Вены был выписан. Тут тебе и фонари, и зеркала, и выдвижные ступеньки – все честь по чести сделано, с явным расчетом на человека со вкусом. Упряжка тоже была отменная – два вороных коня, которыми правил один гагауз из Балчикского края, злой, одинокий человек, который жил в конюшне вместе с лошадьми, других живых существ он не признавал. Когда новый князь Фердинанд Сакс Кобург Готский впервые собирался в официальном порядке посетить Бургас и стали искать упряжку пороскошнее, не смогли найти ничего лучше бай Анастасового фаэтона. Облачили гагауза в какую-то пеструю ливрею, взятую напрокат в бродячем итальянском цирке, кое-как встретили Его величество, усадили на фаэтон, рядом примостился кмет и айда – в резиденцию. Все вроде бы шло хорошо, да вот беда: лошади-то всего один маршрут знают – к борделям. Они возьми да и остановись перед первым попавшимся на пути и… ни взад, ни вперед. Большой конфуз получился, но, как потом рассказывали бургасские шутники в кофейне Альберта, Его величество остался доволен.
Зато у себя дома, в семье, старый развратник бай Анастас, как это случается с такими людьми, ввел самые строгие порядки. Он следил, чтобы его единственная дочь, шестнадцатилетняя красавица Калиопа Милтиадова воспитывалась в почтении к религии, благочестии и благопристойности, подальше от всяких «гнусностей жизни», которых сам он, конечно же, не старался избегать. Прекрасная Калиопа была воспитанницей католического пансиона сестер-кармелиток, открытого в Бургасе еще до освобождения страны от османского ига. Православие, видимо, казалось бай Анастасу недостаточно строгой верой, и потому он пошел на неслыханный для грека шаг – обратил дочь в папскую веру. Рассказывали, будто ее собирались послать в Швейцарию на какие-то высшее католические курсы, чтобы она там изучала языки, потому что французского для нее, видите ли, было мало. В общем, готовили ее для «виссего обсесьтва», говорил бай Анастас, сюсюкая, как все греки. Хотя в Бургасе этим «высшим обществом» и не пахло. Для чего я все это рассказываю? Да потому, что по воле судьбы планам бай Анастаса не суждено было сбыться. Прекрасную Калиопу держали в полной изоляции, и по этой причине она была лишена общества молодых людей. Происхождение же у нее было как-никак средиземноморское, то есть она была девушкой с горячей кровью и богатым воображением. Не знаю, что она во мне нашла, но только как разденусь, бывало, до пояса и начну мыться у колонки, так она и появится у себя в окне, словно другого времени дышать свежим воздухом у нее не находилось. А вечером, как возьмет Костаки гитару, да как заведу я греческие любовные песни, которым выучился от него и его братьев, так прекрасная Калиопа тут как тут и возникнет у окна, вся обратившись в слух. Да и было из-за чего слушать. В то время у меня был хороший голос, особенно удавались мне высокие ноты, тонкие штучки, как говорили в Бургасе. Это потом уже я охрип от ветров и штормов, которым ежедневно подвергается моряк, но тогда… ах если бы тогда меня услыхал какой-нибудь импресарио, так, как это показывают сейчас в итальянских фильмах, я бы мог сделать блестящую карьеру. Но в недавно освобожденном моем отечестве даже слова-то такого «карьера» никто слыхом не слыхивал, а сколько талантов было загублено, страшно подумать. И не от высокой смертности, а от того, что не могли они расцвесть.
Импресарио не было, но зато слушатель, причем благодарный слушатель в лице прекрасной Калиопы, был, и потому наш двор каждый вечер ходуном ходил от музыки и песен, и если бы наш дом стоял не в греческой, а в какой-то другой махалле, не миновать нам неприятностей с соседями, потому что мы и в самом деле не давали людям спать. Но греки любят песни, и из-за песни они никогда скандалить не станут. Конечно, в чем другом они тоже хороши, и у них свои недостатки, но песни они любят, тут уж ничего не скажешь.
Начали мы с Калиопой обмениваться пламенными взглядами – и с песнями, и без песен. Теперь я уже подолгу застаивался перед осколком зеркала в кухне, и даже обзавелся гребенкой. Раньше меня ничуть не интересовало, какая на мне рубашка, а теперь я то и дело стоял у корыта и стирал. Правда, старался делать это по ночам, чтобы не увидела меня за этим занятием избранница моего сердца. А уж как станет искать бай Анастас работника мыть бочки и кадушки в подвале, грузить или разгружать товар – склад магазина размещался в глубине их двора, – я тут как тут. Крепкий я был, хорош собой, мускулы как у бычка, да и бородка пробилась. Боже мой, когда выросла эта щетина, стал я походить на самого сатану-искусителя. Работа у меня спорилась, и мне все равно было, как заплатит бай Анастас, лишь бы крутиться у него во дворе. Пойдет, бывало, прекрасная Калиопа с кувшином по воду, а надо сказать она то и дело ходила к колонке за водой, – надо же поливать цветы на веранде, – тут мы с нею обменяемся взглядами, да какими! Сегодня, завтра, так и бежали день за днем, пока однажды не случилось то, что должно было случиться. В тот знойный день бай Анастас поехал на фаэтоне в Месемврию поторговаться насчет одной редкой рыбы баночного посола, большим деликатесом считалась. Так что и гагауза тоже не было дома. Госпожа Хрисула, жена бай Анастаса, уже неделю как лечила на бургасских минеральных водах свой ревматизм. Старушка, под присмотром которой осталась Калиопа в отсутствие родителей, дремала внизу в прохладе полуподвального этажа, а я хозяйничал в погребе, отмывал кадушки, потому что близилась пора сбора винограда, обычно в Бургасе она приходится на сентябрь. Разделся я, значит, до пояса, работаю себе и вдруг каким-то шестым чувством ощущаю, что наверху кто-то тихонечко зовет: «Помогите, помогите!» А как раз над подвалом находилась комната Калиопы. Выбираюсь я, значит, из кадки, точнее вылетаю, словно у меня выросли крылья. Прислушиваюсь, а вдруг только послышалось? Минут пять стояла полная тишина, потом из открытого окна снова долетел тихий стон. И снова: «Помогите!» Двумя прыжками оказываюсь на веранде, позабыв и думать о старой ведьме бабке Коконице. Мой ангел зовет на помощь, и тут уж не до морали бай Анастаса и тетки Хрисулы и уж, конечно, не до того, что «скажут соседи». Наверху я слегка замешкался, потому что в горницах мне не приходилось бывать, бай Анастас со мной все внизу расплачивался, в цокольном этаже у него было нечто вроде конторы. Озираюсь по сторонам, множество дверей, какая из них в комнату Калиопы? Но тут снова долетел зов о помощи, теперь уже никак нельзя было спутать. Распахиваю дверь – и что же я вижу? Калиопа лежит без чувств на кровати в одной тонкой сорочке, видимо, ей стало дурно – жара стояла, наверное, и впрямь градусов под сорок. Подхожу на цыпочках, сажусь рядом, и тут меня такая оторопь взяла, что я точно одеревенел. Да и то, шутка ли сказать, я впервые был совсем рядом с женщиной, да не какой-нибудь, а с Калиопой, моей Калиопой, которой только в окне любовался. Протянул было руку, проверить, нет ли у нее жара, да так и не посмел прикоснуться ко лбу. Внизу в подвале стокилограммовыми бочками ворочаю, а здесь, смешно сказать, нет сил прикоснуться ко лбу девушки, упавшей в обморок. Наконец собрался с силами, положил ладонь на белый, нетронутый солнцем лоб, и тут на меня словно полыхнуло жаром. Калиопа открыла глаза и захихикала. Только что была в обмороке и вдруг обвила руками вокруг шеи, притянула к себе и начала страстно целовать. Надо сказать, что и я быстро опомнился. Показал ей, что значит молодая мужская сила. Боже, как выдержала тогда кровать, как не распалась на части! Честь и хвала тому мастеру, что ту кровать сработал. Только надо же было такому случиться, – может, потому что тогда нам это было впервой, да и жара стояла, как в пекле, – не заметили мы, как заснули. Часам к пяти бабка Коконица проснулась и поднялась наверх, поглядеть на свою питомицу, и застала нас в постели спящими в обнимку, как двое голубков. Первое, что ей пришло в голову, это бежать к соседям и привести их на место преступления. Потом ее греческая практичность взяла верх и она рассудила: «Ну приведу я цюзих людей, ну увидят они посор «аристократки», а потом бай Анастас сдерет с меня скуру, ся то что сяснула посредь бела дня и не уберегла птицьку. Луцсе сидеть тихо-мирно, будто и снать ницего не снаю, а то как бы не осьтаться без куска хлеба…»
Саданула она меня в бок, я вытаращился и обомлел, увидав над собой вместо милого личика Калиопы старую образину, ведьму Коконицу. Поворачиваюсь к Калиопе, а она еще спит, устала бедняжка. А бабка таращится, делает мне знаки немедленно убираться вон. Ладно, так и быть, но я, как говорится, без штанов. Наконец бабка поняла, в чем дело, отвернулась, я натянул штаны, прибрал все остальное и вышел на цыпочках. Калиопа так и не проснулась.
Что было дальше, я не знаю, но только после этого случая, как только хлопнет калитка и бай Анастас уйдет в магазин, бабка Коконица лично открывает мне дверь верхнего этажа и я, как кот, пробираюсь к Калиопе. Как я узнал потом, она не пожалела целой низки турецких золотых монет, заплатить бабке Коконице за молчание.
Так продолжалось до возвращения госпожи Хрисулы с бургасских минеральных вод. Словно райский сон остался в моей памяти тот август 1890 года, такого в моей жизни больше никогда не было.
Потом все застопорилось. Переглядываемся с Калиопой, готовы съесть друг друга глазами и только. Тетка Хрисула – это не бабка Коконица, она, как орлица, бдит над своим чадом. Однажды воскресным утром, роковым утром, отправилась тетка Хрисула на службу в греческую церковь, бай Анастас пошел в кофейню еврея Альберта. Воспользовавшись случаем, я тут же метнулся наверх. Калиопа только того и ждала. Впилась в меня, чуть не исцарапала мне шею ногтями. Только надо же было такому случиться, забыл бай Анастас дома портмоне. А такой уж он был человек, что любил угощать и щедро платить, не было у него привычки за чужой счет пробавляться. А сколько там от еврейской кофейни до дома! Вернулся он домой, ищет портмоне, нигде нет, заглянул и в комнату Калиопы. И что же видит: тот самый верзила, нищий из подвала, которого он и за человека-то не считал, расположился в постели его дочери… Бай Анастас был не дурак, понимал что к чему. А она видите ли, вместо того, чтобы кричать на всю округу, отбиваться от насильника, тоже с самым большим усердием участвует в этом греховном деле. И это его-то дочь, которую воспитывали в чести и благочестии кармелитки, черт бы их побрал с их сатанинской верой!
Естественно, после всего этого нам с Калиопой жизни не стало. На следующий же день отправили ее к родственникам в Пловдив, мне даже и краем глаза не удалось увидеть ее на прощанье. Ночью увезли на фаэтоне. Конец мечтам о Швейцарии, о высших католических курсах. Как я узнал позднее, ее вновь обратили в православную веру. Вероятно, чтоб побыстрее выдать за какого-нибудь богатого грека.
А мне было запрещено появляться на глаза бай Анастасу до второго пришествия. Богатый мерзавец имел большое влияние на управу местной общины, а это значило, что для меня нет места ни в Бургасе, ни в окрестных городках Месемврия, Анхиал или Созополь. Одним словом, мне грозила голодная смерть, потому что бай Анастас, если уж возненавидит кого-то, то бери ноги в руки и спасайся, пока цел! Думали мы, думали с моим верным другом и побратимом Костаки и однажды ночью, а было это в сентябре 1890 года, взяли и забрались, никому не говоря ни слова, на турецкое судно «Юскудар», которое грузилось зерном у причала. Не было у нас ни документов, ни денег, только штаны на заднице да по одной домотканой холщовой рубахе. Вот так мы и отправились в Стамбул. Отсюда перед нами открывался широкий мир. Сильные мы были, здоровые, любая работа нам была по плечу. Молодым – море по колено, вот мы и решили наняться на шаланду, добраться как-нибудь до Пиреи, а уж оттуда пароходом ли, клипером ли отправиться по морям и океанам. Морское бродяжничество лучше всего лечит любовную му́ку, это еще до меня доказал один морской скиталец, английский поэт лорд Байрон. Конечно, тогда я понятия не имел, что говорил лорд, но чувствовал, я всегда тонко чувствовал…
В Пирее мы некоторое время работали портовыми грузчиками, грузили бочки с маслинами и ящиками с лимонами на суда, отправлявшиеся в северные города Европы, и все расспрашивали на пароходах и парусниках, не нужны ли юнги или помощники кока. В таковых не было нужды, и потому нам пришлось взяться за самую скверную и самую тяжелую работу – помощниками кочегара на грязной пробитой итальянской посудине, которая бог знает почему величалась пароходом «Мадонна Джулия». На нем мы кое-как прошли Эгейское и Тирренское моря, чуть не потонули у берегов Калабрии, там постоянно штормит, дуют сильные ветры, а для нашей «Мадонны» буря в семь баллов была гибельной. Наконец добрались мы до Неаполя. Как говорится, посмотрев Неаполь, можно и умереть. Заплатили нам какие-то гроши, забрали мы свои немудреные пожитки с «Мадонны». Внизу, в кочегарке, нечем было дышать, и мы совсем стали похожи на чертей. Везде было грязно, но внизу, в кочегарке, особенно. На этот раз решили мы найти себе работенку почище, на паруснике, тогда они еще ходили наряду с пароходами. Однако нигде нас не брали. Ну и наголодались же мы тогда в Неаполе! Два месяца зимой ели только вареные креветки и мидии, но не сдавались, ждали подходящую посудину. Решили не соваться на первое попавшееся корыто. Подобрали нас две пожилые дамы, приютили на ночлег за известную плату… Это нам пришлось по душе. Однако к концу зимы наши дамы стали слишком взыскательны, да и то сказать, ведь мы на одних мидиях держались. Вроде бы говорят, что мидии в этом отношении хорошо действуют, стимулируют, так сказать, но уж март стоял на дворе, и мы совсем обессилели. Давай, говорю, Костаки, уходить в море, а то у нас здесь шеи совсем вытянутся. И надо же такому везенью, как раз в это время зашел в порт бриг «Фатерланд», гамбургской приписки. Юнга у них заболел постыдной болезнью, и они решили оставить его в портовом госпитале. Дожидаться же его выздоровления им было некогда. Явились мы к капитану, понравился ему Костаки на место прежнего юнги, но побратим упросил его взять и меня помощником в камбуз чистить картошку, мыть посуду, а по вечерам помогать стюарду разносить ужин начальству в кают-компании. На этом бриге провели мы восемь месяцев, экипаж оказался – всякий сброд, но выучили мы кое-как английский морской сленг. Слов пятьсот, не больше, но и их вполне достаточно, чтобы попросить поесть или с дамой столковаться. Да и что там было особенно говорить, к вечеру от усталости все болит, едва доберешься до кубрика, бросишься на койку и тут же захрапишь, потому что через четыре часа пробьют склянки – и снова целый день на ногах. Писем я не писал, Калиопа неизвестно где, отца с матерью у меня не было, Штилянито был неграмотный. Да и работы было невпроворот. Капитан герр Генрих Леверкузен, чертов немец, капризный и привередливый, вечно недовольный и бранчливый, обзывает балканской скотиной. Где уж тут мечтать о Калиопе. Только иногда мелькнет она в кратких сновидениях розовым видением.
На второй месяц капитан вышвырнул меня из кают-компании и послал матросом на правую вахту. Работа и в самом деле была намного тяжелее. На руках не заживали кровавые мозоли, а кроме того была опасность свалиться с реи и разбиться о палубу. Зато среди товарищей на душе легче. Никто не оскорбляет, не унижает. А я был гордым малым. Вот и решил, если еще хоть раз герр Генрих посмотрит на меня исподлобья своими мутно-голубыми немецкими глазами и обругает, ударю его прямо по лицу, на котором лихо торчали подкрученные кайзеровские усы. Я бы сделал это, черт побери, хоть и хорошо знал, что за оскорбление капитана действием в немецком торговом флоте по головке не гладят и, по всей вероятности, мне пришлось бы гнить где-нибудь в швабских застенках. Хорошо, что меня вовремя вышвырнули из кают-компании.
На правую вахту мы попали вместе с Костаки. С верным другом легче переносятся и холод, и голод. Хорошо, что здесь, под немецким строгим глазом, мы как следует научились карабкаться по мачтам, висеть на реях, скатывать паруса – сложная наука, которая постигается только практикой и то в молодые годы.
На «Фатерланде» мы дошли до самого Кейптауна, а перед тем заходили в Дакар, Абиджан, Аккру и Луанду. Разгружали разные немецкие побрякушки и гамбургское красное сукно, которое в больших количествах покупали, наверное на пелерины, местные негритянские вожди, у которых колонизаторы отняли всю власть, оставив им лишь право рядиться в пестрые тряпки. А грузили мы леопардовые шкуры, страусиные перья и еще много всякой всячины. В Германии и Франции, по всей Западной Европе распространилась мода на страусиные перья, которыми богатые дамы, миллионерши и куртизанки, содержанки разных толстосумов украшали свои шляпы. Без такого пера на пустой своей голове мадам все равно что не мадам – и ей позор, и тому, кто ей платит. Да и не только стервы сходили с ума, одно время не было генерала или адмирала, у которого на каске не развевались бы страусиные перья. А уж манто так непременно должно было быть леопардовым и ничуть не меньше. Бедные страусы и леопарды, сколько их было перебито из-за нелепых капризов разных ничтожеств!
Но не нам, простым морякам, рассуждать на эту тему. Наше дело грузить вонючие шкуры, поднимать и опускать якорь и ставить паруса. Хотя иногда, особенно жаркими тропическими ночами, когда мучает тебя бессонница, лежишь на матросской койке, и одолевают тебя тяжелые думы. У одних только и есть, что койка да деревянный чемодан с немудреными пожитками, а другие в страусиных перьях разгуливают по царским банкетам, приемам и аудиенциям. И все это вроде бы от бога. Попался бы мне этот господь бог, я бы его так отделал загрубевшими от фалов и марселей руками! Только нельзя. Раскрасить морду дозволяется только такому же, как ты сам, что рядом с тобою на рее или храпит на соседней койке с деревянным чемоданом в изголовье, чтобы не выкрали у него драгоценностей. Ну да ладно, не будем распространяться, а то в немецком флоте и мысли подслушиваются.
Как бы то ни было, после этого долгого и трудного рейда в Кейптаун мы с Костаки стали, можно сказать, профессиональными моряками. Могли уже наниматься куда угодно, нам уже не грозила самая черная работа. Поэтому в Гамбурге мы тут же ушли с «Фатерланда». Конечно, сперва подождали, чтобы герр Генрих расплатился, как полагается, после чего я обругал его по-нашему, а под конец обозвал немецкой скотиной. Не знаю, насколько он меня понял, но на душе у меня полегчало. Сполна отплатил ему, как говорим мы, болгары.
Неделю мы с Костаки не вылазили из гамбургских кабаков и борделей, пока не растратили все подчистую, да и не так уж это было трудно, потому что швабы не бог знает как щедры. И вот однажды с тяжелого похмелья нанялись мы на английский корабль «Дрейк», ливерпульской прописки, который направлялся в Австралию. Захотелось нам увидеть этот континент, а там и острова Океании. От своих собратьев моряков слыхали мы, что если и есть на земле рай без царей и патриархов, то это там, на тихоокеанских атоллах. Лежишь себе на пляже, заморские фрукты сами падают с пальмы тебе в рот, а вокруг полуобнаженные туземки играют на дикарских инструментах и через час-два услаждают тебе жизнь. Ребяческие мечты, но в этом нет ничего предосудительного, ведь нам с Костаки было тогда по девятнадцать лет. Да и что было взять с нас, молодых и зеленых, не закончивших даже семилетки?
«Дрейк» был первоклассным быстроходным трехмачтовым клипером. Чудесное романтическое корыто, последний конкурент пароходам. Командовал им мистер Уолтер Маккини, суровый бородатый шотландец, любивший заложить за воротник, но втихаря, и об этом мы узнали уже под конец. Он мог выпить кварту виски, встать на мостике, простоять там всю вахту и при этом никто даже не догадывался, что, если ткнуть его пальцем, он лопнет, так как до краев наполнен жидкостью. Так вот, этот Маккини не больно-то пускался в разговоры с нашим братом. Отдаст команду – это у него здорово получалось – и замолчит. От Лондона до Сиднея – 60 суток пути при благоприятном попутном ветре, и за это время от него мы услышали с десяток слов, не больше. Но все равно у него было приятнее служить, чем у шваба герра Генриха, у которого язык молол не переставая. Все же британец, как-никак. Верно, что он не давал спуску за малейшее провинение, особенно на вахте, но зато относился ко всем одинаково, на судне не было разделения на любимчиков и нелюбимых, которое особенно раздражает в море. Да и де это не раздражает? Я скажу напрямую, лично я предпочитаю людей строгих, суровых, беспристрастных, они гораздо лучше тех, кто интимничает с экипажем и делит людей на наших и ваших.
«Дрейк» вышел из Ливерпуля 11 февраля 1893 года чертовски туманным зимним утром, но как только мы выбрались в пролив Сен-Жоржа, туман рассеялся и подул попутный норд-вест, сопутствовавший нам до самых Канарских островов, – кажется, мы даже поставили рекорд. Старик Маккини был нами доволен и разрешил коку раздать по одной кварте рома каждому члену экипажа. Да и сам он, видимо, перебрал в этот день, потому что даже не высовывался из каюты. От Канарских островов мы спустились прямо вниз через Атлантику, прошли мимо Святой Елены, достигли «ревущих сороковых широт», и только тогда Маккини скомандовал «лево руля». Потом, уже никуда не заходя, мы направились в Сидней по знаменитому «шерстяному пути». Вся австралийская шерсть, из которой вяжутся прекрасные шотландские свитера, отправляется в метрополию по этому пути. Этот морской путь прошли и мы с Костаки. Для грека в этом нет ничего особенного, они известные мореходы, не раз бывали в этих южных широтах, а вот болгарин, пожалуй, побывал здесь впервые. Надо сказать, что держался я по-мужски, есть тому свидетели. В Сиднее наши с Костаки пути-дороги разошлись, он остался на «Дрейке», и правильно сделал, потому что попасть на такое судно – большое везенье, а я отправился к капитану Маккини. Плюнув сначала через левое плечо, я постучал в дверь капитанской каюты. «Так и так, – говорю, – сэр, я очень доволен рейсом и уроками морского дела, которые я у вас здесь получил, но вы должны понять меня. В моем лице болгарин впервые ступает на эту землю, и раз уж я добрался сюда, то хочу воспользоваться случаем и осмотреть здешние достопримечательности, а то когда еще доведется побывать в этих краях». Капитан Маккини сдвинул мохнатые брови, насупился. «Кто-кто, говоришь? Болгарин? А разве есть такой народ?» В те времена назваться болгарином все равно что папуасом. «Да, говорю, есть, сэр. И еще какой. Пятьсот лет жили под турком». «А-а-а, так ты так и скажи. Верно-верно, когда я был в твоем возрасте, Гладстон держал какую-то речь о них в парламенте. Но только Гладстон относился к вигам, а я к тори, и тогда я не очень-то обратил внимание на его слова…» Теперь уже я ничего не понимал, но это не имеет значения. «Ну, – говорит, – раз такое дело, не стану тебя отговаривать. Только не оставайся в здешних местах навсегда. Останешься – кончено с тобой. Цапнет тебя какая-нибудь островная королева, а ты, как я погляжу, крепкий малый, а королевам только таких и подавай. Вот я когда-то…» Тут он спохватился и махнул рукой. Говорю же, что капитан у нас был не из разговорчивых, итальяшка или кто другой на его месте болтал бы на эту тему до полуночи. «Нет, – говорю, – сэр. Погляжу, как живут люди, а потом вернусь домой и опишу, что повидал на белом свете (тогда не было еще такого выражения «путевые заметки», впервые его использовал Алеко Константинов). Пусть кое-кто поглядит, что недаром я потратил время, вышел из меня толк». Тут я, конечно, имел в виду Калиопу и проклятого бай Анастаса. Маккини посмотрел на часы, и я понял, что мне пора выметаться. И в самом деле, за все время, что мы провели на «Дрейке», я не слыхал от него столько слов. «Ну, – говорю, – прощайте, сэр!». – «Прощай, мой мальчик. И берегись островитян, иначе пропадешь!»