355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Незнакомов » Четвертый Дюма » Текст книги (страница 1)
Четвертый Дюма
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 15:00

Текст книги "Четвертый Дюма"


Автор книги: Петр Незнакомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Четвертый Дюма

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЮМА

МОИ ПАРИЖСКИЕ ВСТРЕЧИ

I

II

Я И ДВОЕ СЛАВЕЙКОВЫХ

ШОПЫ И МЫРКВИЧКА ИЛИ КАК РОДИЛСЯ ОДИН ШЕДЕВР

ЭТОТ МИР, ПОЛНЫЙ НЕОЖИДАННОСТЕЙ

ЖРЕЦЫ ТАЛИИ

I

II

ВСТРЕЧА, ОПРЕДЕЛИВШАЯ СУДЬБУ

МОЯ ПЕРЕПИСКА С НИКОЛАЕМ ЛИЛИЕВЫМ

АНГЕЛ МОЕЙ МОЛОДОСТИ

ЖЕНЩИНЫ И ВИНО! ВИНО И ЖЕНЩИНЫ!

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

Четвертый Дюма


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Я жил долго. Прожил бурную, интересную и в известном смысле поучительную жизнь. На протяжении почти двух столетий имел возможность встречаться и общаться чуть ли не со всеми выдающимися личностями нашей политической и духовной жизни, и не только нашей. С иными из них меня связывала большая человеческая близость, с другими – такая же, вполне человеческая ненависть. В беседах с некоторыми я проводил целые дни, что называется, с утра до ночи, с другими встречался лишь на короткие мгновения, но благодаря феноменальной памяти и патологически острой интуиции сумел запечатлеть в своем сознании их образы в самых точных измерениях и самых ярких красках.

Пришла пора поделиться с читателем накопленными впечатлениями, воспоминаниями, размышлениями по поводу пережитого. Потому что Смерть, этот неумолимый судья, уже на подходе, а такое огромное богатство не должно пропасть втуне.

ПЕТР НЕЗНАКОМОВ

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЮМА

Прежде, чем рассказать о знакомстве, многолетней совместной службе и наконец – зачем скрывать – о настоящей близости со знаменитым, чтобы не сказать прославленным французским писателем Александром Дюма-отцом, я позволю себе сообщить вам, кто я и откуда родом.

История моя непростая. Наш род, получивший прозвище Симеончиковы, во время о́но проживал в чисто болгарском селении Клуцохор Сливенской касабы. Дед мой по отцу торговал скотом, скупал у цыган краденых лошадей и перепродавал их крестьянам Енизаарского края, а если попадался хороший конь, например, красивый белый жеребец, то такого он отводил прямо в конак сливенского аяна. Турки, по словам деда, от таких коней были без ума, их хлебом не корми – дай покрасоваться перед славянской райей, да и перед собственными соплеменниками из голытьбы. Так вот, на белых жеребцах дед мой Панайот и разбогател, за таких коней аги не жалели золотых алтынов. Дед, как и все сливенские жители в то время, имел огромную семью, ведь у конного барышника все время проходит в пути на дороге, только к осени возвращается домой, а там, глядишь, на следующее лето уже надо звать бабку повитуху. Отец мой Димитр был седьмым ребенком в семье, а с младенцами, преставившимися при рождении, одиннадцатым, а то и двенадцатым, кто их тогда считал, детей, – родился на свет, ползает, потом ходит, играет, а когда придет время, берет чабанский посох или кнут и – в поле, добывать насущный хлеб. Родился мой отец году примерно в 1810, в разбойничьи времена, и поп окрестил его в честь Димитрия-чудотворца. В Сливенском крае этому святому большой почет и уважение, не меньше, чем святому Георгию. Рос он здоровым и крепким, и дед им очень гордился, ему хотелось, чтобы сын унаследовал его ремесло, потому что парень с младых ногтей полюбил лошадей и ездил так, будто был с конем одним целым. Богатых турчат очень злило, что парень не выказывает смирения, как положено райе, а позволяет себе перегонять их, и ему перепадало немало колотушек. Но и сам он не оставался в долгу, случалось и ему подкараулить иного обидчика в темноте да в поле, и если тот возвращался домой с разбитой головой, то такому, считай, везло. За эти подвиги турки скоро приметили его и наверняка расправились бы с ним, как ни прятал и ни защищал его дед Панайот, потому что стоило туркам заметить, что кто-то из райи расправляет плечи и держит голову высоко, как они сразу же давали ему прикорот. Это бы ладно, но после греческого бунта в 1828 году завязалась новая русско-турецкая война. Генерал Дибич перешел Балканы и в конце июля (дед Панайот хорошо запомнил дату) занял Сливен. Пришло время моему отцу сводить счеты с турчатами. Ему уже исполнилось 19 лет, и было у него сил за троих, а буйства – за пятерых. Сел он на лучшего жеребца деда Панайота и подался в Добровольную дружину, которую собрали сливенцы на подмогу русским под предводительством одного из Аджемов, известной в Сливене гайдуцкой семьи. Какие задачи ставились перед дружиной? Поддерживать порядок в тылу армии, охранять райю от мести турок да служить проводниками, потому что Дибич не стал засиживаться в Сливене. Он устремился на юг вдоль Тунджи вослед бегущим туркам и всего через семь дней занял Адрианополь (так русские называли славный город Эдирне). Напрасно дед Панайот толковал сыну, что лучше смирно посиживать на месте да поменьше лезть людям на глаза, потому что еще неизвестно, как дело повернется. Но где там, разве станет слушаться буйный молодец?! Когда еще представится ему случай покрасоваться на белом жеребце, да еще чтобы турки снимали перед ним фески (да, должно быть, не одними фесками дело-то кончалось, хотя отец об этом рассказывать не любил). Все бы ладно, да ведь дед Панайот оказался прав, и было сливенской свободе веку – с утра до полудня; в Бургасе и Созополе довелось насладиться ею подольше, там русский флот стоял еще с полгода, но, как только подписали Адрианопольский мирный договор, Дибич собрался уходить из Сливена, – куда денешься, если сам император приказал. Охватила всю каазу неразбериха, поднялся плач да слезы, – спасайтесь, люди добрые, турки возвращаются, теперь нам жизни не будет, кидай на возы всё, что поместится, и жалей – не жалей, придется уходить вместе с армией. Лучше жить на чужбине, чем под турецким ятаганом. Дед Панайот сначала не желал покидать насиженное гнездо, жена его бабка Яна сильно хворала, натерпелась страху да тревоги, но ведь у сына-то руки в крови, его расправа ждет. Потому Панайот нагрузил три воза, слава богу, хоть кони свои были, на возы решил посадить дочерей, снох да внуков, а сыновья да зятья пусть верхами едут. Но никак не мог дед решиться на отъезд, какая может быть дорога с больной женой. Бабка Яна будто догадалась, что к чему, сливенские женщины никому не любят быть в тягость. На второй день простилась она с домочадцами, причастилась и отдала богу душу тихо и кротко, как жила всю жизнь и как рожала сыновей и дочерей. Ради моего отца Димитра, с которым они сильно подружились, казаки из арьергарда Дибича подождали, пока ее отпоют и засыплют родной землей. А как только поп допел – шапки на головы и айда по коням, рысью вслед за главными силами, которые уже начали переход через Балканы возле Котела. С ними двинулся и дед Панайот с семьей – последние беженцы из Клуцохора. А за Тунджей уже били барабаны и ревели зурны, уже поднималась пыль столбом – то шли к Сливену полки возвращавшихся осман.

Так пришел конец недолгой сливенской свободе. В южной части каазы болгар почитай что и не осталось, иные укрылись в горах, а все, кто пахал землю и обихаживал сады в ямбольском, карнобатском и айтосском крае, ушли вместе с Дибичем, а куда – одному богу было известно.

Первый привал сделали возле Тулчи, у дунайских рукавов. Иные беженцы не захотели идти дальше и решили обосноваться здесь, завести новый дом и хозяйство. Верно, земля-то была турецкой, да ведь тут, в этом дальнем северном краю, опустевшем из-за войны, некому спрашивать, кто они и откуда, так что прожить на новом месте будет нетрудно. Вот он Дунай, а на том берегу Бессарабия, а там уже и земля деда Ивана. Если станет вовсе невмоготу, недолго и перебраться на другой берег. Однако большинство беженцев думало по-другому: уж если выселяться, так всерьез. Они сели в челны, на которых казаки переправлялись в Измаил, вместе с семьями и скотиной, вернее, тем, что от нее осталось, – ведь в дороге тоже надо было есть.

Бессарабская земля уже семнадцать лет как была присоединена к Российской империи. Ее безбрежные придунайские степи нуждались в колонистах, плодородная равнина, оставшаяся без хозяев, требовала рук. Вот руки и нашлись. Здесь обрели свою вторую родину тысячи беженцев сливенской и ямбольской каазы. Да уж порой их брала тоска по красивой земле, оставшейся на юге, на которой с незапамятных времен жили их отцы и деды, откуда пошел их корень, но и здесь жить можно, а главное – не висит на шее османское ярмо. Здешний народ – славяне, братья. И говор их понять можно, и сердцем они добрые, жалеют рабов, сочувствуют им, здесь можно и новое гнездо свить, и жить лучше, чем в рабстве.

Пока добрались до Бессарабии, пока грелись у костров, отец мой Димитр и девушка но имени Цветана, дочь хаджи Петра, клуцохорского богатея, приглянулись друг другу и все норовили оказаться рядом, хотя хаджи, как пес, сторожил дочерей, а дочери у него были одна другой краше, и на них не сказались даже трудности пути. День прошел, другой прошел, общая беда-невзгода сближает людей, строгость строгостью, а между молодыми вспыхнула такая любовь, что ни о чем другом, как о свадьбе, они и думать не могли. Напрасно дед Панайот старался внушить сыну (а хаджи Петр – дочери), что сейчас не время крутить любовь и предаваться всяким нежностям и прочему баловству, что для любви первым делом нужна крыша над головой да теплая постель, а они бредут по добруджанской степи, ночуют под открытым небом, и бродяжничеству этому пока что ни конца, ни края не видно. Но молодых словом не проймешь, они как слепые тянутся друг к другу, любовь им глаза застит, хоть их на куски режь, хоть на медленном огне жарь, другой такой Цветаны и другого такого Димитра на всем свете не сыщешь. Будь все это в Сливене, хаджи Петр, человек крутой и властный, чье слово в семье было законом, быстро бы вправил мозги своей неразумной дочери, нечего крутить любовь с сыном барышника, неужто хороших парней на свете нету, что она с цыганом собралась гнездо вить. Он считал, что раз человек барышник, значит, занимается цыганским ремеслом, и уж тут ничего не попишешь, но отец мой на белом жеребце на цыгана никак не походил, а скорее напоминал казака. Они, то есть казаки, глядя, как он мчится по бескрайней степи, знай повторяли: «Молодец!» – и даже хотели определить его в свою сотню, но атаман не позволил, потому что казацкий обычай не велит брать чужака в казацкий строй, будь он хоть лучший на свете наездник и стрелок. Таков уж ихний обычай, и серчать тут нечего, ведь не кто-нибудь, а эти казаки спасли нас от турецкого ятагана, так что спасибо им и за это.

Под Тулчей, среди холмов по эту сторону Дуная, осталось тысяч двадцать беженцев из сливенской и карнобатской околий, остальные же, около восьмидесяти тысяч, перебрались в Бессарабию, а с ними и дед Панайот со всем семейством. Хаджи Петр сначала раздумывал, прикидывал, что, может, лучше остаться по эту сторону реки, тогда Цветанка забудет молодца на белом жеребце и найдет себе более смирного, но потом увидел, что и это не поможет. Дочь его – такая же своенравная и упрямая, как ее мать, старая хаджийка, – готова в одиночку переплыть все дунайские рукава, только бы не разлучаться со своим бандитом. Махнул рукой непреклонный дед Петр, – куда все клуцохорцы, туда и он, а если Цветане так уж приспичило лезть за цыганом в пекло, пускай ее – самой же потом придется слезы утирать.

Ступили на бессарабскую землю клуцохорцы – и вздохнули свободно. Здесь уже была Российская империя, здесь уже семнадцать лет турок не смел и носу показать, здесь уже правила твердая казацкая рука. Осмотрелись наши: слева вода и справа опять-таки вода, – это были два дунайских болота, которыми так богат северный берег реки. Двинулись они между болот на север, смотрят туда, смотрят сюда, обошли с востока город Болград, заложенный болгарскими беженцами лет тридцать-сорок назад. Порасспросили, что и как, и получили совет искать землю к северо-востоку от города, где места холмистые и где на припеке хорошо растет лоза. А сливенским только того и надо, они без вина ни за стол не сядут, ни из-за стола не встанут. Походили, порыскали, нашли небольшую и укрытую со всех сторон долинку, не замеченную молдаванами, что переселялись с запада, и сказали себе: вот оно, место, тут и остановимся, а там уж – что бог даст. Остановили возы, разгрузили поклажу и засучили рукава. Первым делом деду Панайоту и деду Петру пришлось устраивать свадьбу, потому что мать моя Цветана за ночевками под открытым небом да возле костров не сумела, да и не захотела, уберечься от греха. Как только клуцохорцы определились, где им поселиться, тут же позвали попа, потому что не хотели начинать позорищем жизнь на новом месте. Отца и мать обвенчали под старым дубом, будто древних славян, там поп Атанас справил службу, там держал над ними и венцы. Это было летом 1830 года. На свадьбу пожаловал атаман казачьей сотни из арьергарда Дибича, Петро Кривонос, тот самый, что не пожелал принять отца в казацкие ряды. Он расчувствовался и подарил молодцу-молодожену красивую дамасскую саблю, которую снял с убитого турецкого бюлюк-баши под Эдирне. Отец всю жизнь берег эту саблю как зеницу ока и не расставался с ней в скитаниях по донским и калмыцким степям, а когда ложился спать, клал ее в головах и вечно повторял, мол, если, не дай бог, с ним что случится, пусть его с нею и похоронят.

Когда сыграли свадьбу и родители мои стали мужем и женой, на них уже никто не косился. Как и все клуцохорцы, они взялись за постройку дома. Через год на солнечном склоне уже раскинулось новое село. Назвали его Задунаевка. Это была та самая Задунаевка, где позднее учительствовал наш великий Ботев. Дома были красивые, как в Клуцохоре, но ведь мало поставить дом, надо еще, чтобы в хлевах и амбарах кое-что завелось. Дед мой Панайот пробовал было взяться за старое ремесло – барышничество. В Сливене он славился как веселый человек, краснобай, не дурак выпить, начнет лясы точить – никто его не переговорит и рта ему не заткнет, ведь барышничество – такое ремесло, что язык должен быть хорошо подвешен, без этого не сладишь с конокрадами – самыми бойкими людьми в цыганском племени. Однако еще в пути дед здорово переменился, стал молчалив и замкнут, – видно, смерть бабки Яны сильно повлияла на него. Пока она была жива, он ей доброго слова перед людьми не сказал, сделай то да подай это, вот и весь разговор, а теперь, когда ее не стало, не стало и прежнего Панайота. Душа человеческая – потемки. Начал дед засиживаться с внуками, неохота ему стало возиться с конями. И годы его были уже немалые. Так что из его попытки вернуться к перекупке лошадей на бессарабской земле ничего не вышло. Отец стал заниматься извозом в дунайских портах – Рени, Измаиле, Килии, часто ездил на ту сторону реки и был, что называется, единственным связным между бессарабскими и тулчанскими сливенцами, первые из которых стали подданными русского императора, а вторые остались под турецким султаном. Да ведь под каким правителем ни живи – до бога высоко, а до царя далеко.

Через год-другой полегчало нашим, сливенцы – народ трудолюбивый, брось их в пустыне Сахаре – они и там разведут виноградники, засадят сады, вырастят орехи, а если нагрянешь к ним в гости – встретят как подобает, угостят буйным вином и крепкой ракией. Первый сын у моего отца и моей матери Цветаны родился в начале 1831 года, через пять месяцев после свадьбы, потому что, как мы уже знаем, был сделан еще по дороге. Это более всего огорчило деда Панайота, человека патриархальных сливенских понятий. Но когда родился внук, белолицый да румяный, на три пальца длиннее и на одну ока тяжелее других младенцев-бессарабчиков, растаяло сердце у старика, он заулыбался впервые с тех пор, как ступил на этот берег Дуная, простил Цветане позор, с которым она вошла в семью, а когда внука окрестили его именем, совсем размяк, развязал потайной кошель, который до тех пор прятал невесть где, и стал одаривать мать и ребенка. После этого события он ожил, взялся сам учиться российскому языку и учить ему детей. Но как настанет вечер – садится дед возле огня и заводит рассказы, всё про милый сливенский край. И про бабку Яну, да такую, какой она была в молодости, про то, как он умыкнул ее, да как за ним гнались с собаками до самой речки Куручи, что разделяет Клуцохор и Сливен. Дед Панайот много возился с внуком, можно сказать, он его и вырастил, потому что отец мой постоянно был в извозе, а мать Цветана каждый год рожала и только то и делала, что кормила детей. В 1832 году родилась сестра Яна, потом еще одна сестра – Геника, потом еще трое, два мальчика и девочка, которых господь прибрал еще в младенчестве, и только в 1840 году появился на свет я. Меня назвали в честь своенравного деда Петра. После этого у матери перестали умирать дети. Видно, лежало на ней какое-то заклятие старого хаджи.

Увидел меня дед Петр в крестильной купели в дрожащих руках старенького попа Атанаса – и тоже растрогался душой. Даже простил моего отца, с которым до тех пор ни словом не обмолвился. Кремень был старик, я его помню.

Я вырос подле коней, для которых в бессарабских степях, что лежат к югу от Задунаевки, был истинный рай. Я не знал, что такое кровать и подушка под головой, жил под открытым небом с ранней весны до поздней осени, все с табунами, которых наши выгоняли на волю к дунайским болотам. Я выучился ездить без седла лучше отца, начал и в конских болезнях разбираться, этому меня научил старый дед Панайот перед своей смертью. Он мне все хитрости открыл, так что насчет коней меня ни один барышник не мог обвести вокруг пальца. Потом, когда я попал на Волгу-матушку к калмыкам, они, люди конные с незапамятных времен, больше всего ценили это мое умение, даже конским доктором окрестили. Но об этом позже.

В 1850 году помер от старости дед Панайот. Перед смертью он только и твердил, что про отчизну, про Болгарию, – не дожил он, чтоб увидеть ее свободной. Не о себе, о ней он жалел. Для него жизнь кончилась тогда, когда растаяли в дымке синие скалы над Сливеном. Тем временем я освоил конскую науку, а кроме того, умел уже складывать слова из букв и считать до ста. Этому меня научил новый поп, который сменил батюшку Атанаса. Со смертью деда Панайота настал конец перемирью между отцом и дедом Петром. Двум острым камням муки не смолоть. Из-за чего они сцепились, не помню, но только стало ясно, что вдвоем им в Задунаевке не жить. Поскольку отец был моложе, он продал дом какому-то переселенцу из Турции и снова погрузил пожитки на возы. С большим трудом собрали разбросанные по степи табуны. Мать моя Цветана снарядила в дорогу семерых оставшихся в живых детей. Старший брат Панайот не пожелал ехать с нами. У него была зазноба в соседнем селе Кара Марин. А мы, Симеончики, такой народ, что за зазнобу, за любовь все отдадим и не пожалеем. Так уехали мы из Задунаевки, в которой прожили десять лет. Для меня, родившегося в этом селе, это были самые хорошие, счастливые детские годы, годы вольности и свободы. Прощай, дед хаджи! Ты человек-кремень, да и мы не лыком шиты, упрямства хватает. Тронулись мы на восток, через Днестр, где лежали исконные земли империи. Мы медленно ехали по украинским степям и все не могли найти места краше нашей Задунаевки, где бы можно было осесть прочно и насовсем. У большой реки Дон пошла земля Войска Донского. Однажды в какой-то станице рослый и могучий казак в мокрой от пота рубахе навыпуск, рубивший дрова у соломенной хаты, засмотрелся на моего отца, который ехал на черном как смоль жеребце, швырнул топор, выскочил на пыльную дорогу, стащил отца с седла и начал обнимать его, как умеют обнимать только казаки, – крепкие кости надо иметь, чтобы выдержать такие объятия. «Ну, – говорит, – Митенька, дал господь бог снова встретиться! Слезай с коня, и никуда ни шагу! Иначе застрелю!» От внезапного радушия отец вытаращил глаза, будто ждал, что его действительно застрелят, а мать моя Цветана на втором возу со страху чуть не выронила младшего братика Стоила. И что же вы думаете? Оказалось, что этот казак – тот самый Петро Кривонос, что подарил отцу на свадьбу дамасскую саблю, только теперь он раздался не в меру. Когда мы увидели, что он за обедом один съедает целую жареную курицу, нам стало ясно, почему он так изменился и почему отец не сразу узнал своего побратима из арьергарда Дибича, о котором прожужжал все уши и мне, и моим младшим братьям. Но как бы там ни было, отец кинулся обнимать побратима, так что у того тоже кости затрещали. Петро тут же велел распрячь и накормить коней и повел весь наш табор в хату, где настал черед женщин обниматься и целоваться. Потом началось такое, чего нигде больше не увидишь. Только тот, кто участвовал когда-нибудь в казачьей попойке, сможет меня понять. Дядя Петро и мой отец уцелели в войну, а тут чуть не отдали богу душу от проклятого самогона, который гонят в казачьих хуторах тайком от императорских акцизных. В станице Нижне-Чирской мы пробыли около трех месяцев, и все это время были гостями атамана Кривоноса. Каждый день мы собирались уезжать, но стоило дяде Петру увидеть, что мы запрягаем коней, он тут же доставал самогон. «Что это ты, Митенька…» И отец, смирившись, ставил лошадок на место. Кончилось все это тем, чем и должно было кончиться, – сестра Яна взяла и втюрилась в хозяйского сына, молодого казачка с лихим чубом, смелого, как ястреб, звали его Серегой. Я уже упоминал о нашем семейном недуге: кого схватит эта лихоманка – любовь, – тот удержу не знает. Яна тоже была такая. Мне, мол, на роду было писано остаться здесь, с Серегой, значит, так тому и быть. Отец мой для приличия посерчал, даже замахнулся на дочку, мол, получишь сейчас по первое число, потом рассмеялся и сказал: «Ладно, будь по-твоему!» Он был рад тому, что теперь они с побратимом станут еще и сватами. Свадьбу играли по казацкому обычаю, три дня и три ночи не вставали из-за стола, а когда, наконец, встали, отец сказал: «Хватит!» Дядя Петро глянул на него и понял, что на сей раз отца не удержишь. «Дону-батюшке, – молвил отец, – я уже поклонился, теперь хочу поглядеть на Волгу-матушку». Запрягли мы коней, погрузили пожитки, посадили детей, мать моя Цветана начала обниматься с Яной, которую не надеялась больше увидеть. Пора было трогаться в путь, вся семья дяди Петра вышла нас провожать, только самого Петра нигде нет. Стоим, ждем, время идет, а ехать, не простившись с хозяином, негоже, неприлично это. Куда девался человек, неужто опять пошел по станице искать самогон, потому что в доме все выпито до капли? Видим – идет дядя Петро, да не один. Ведет он в поводу жеребца, да такого, каких мне до тех пор не приходилось видеть. Не жеребец, а Змей Горыныч, шея лебединая, из глаз искры летят, сам белый в серых яблоках, такой жеребец для казака всего дороже, за такого жеребца казак отдаст и дом, и жену. «Ну, Митенька, – кричит издалека дядя Петро, – слезай со своего черного черта, не по тебе этот конь, отдай его Петрухе, а сам садись на Стеньку. Назван он в честь нашего славного атамана, не каждый жеребец может носить такое имя! Садись и езжай с богом!» Отец мой, согласно болгарским нравам и понятиям о приличиях, стал отказываться, но я-то видел, как горят у него глаза, когда он смотрит на Стеньку. Потом он слез с Черного и принялся обниматься с Петром. Наконец они отпустили друг друга, отец одним махом вскочил в седло и умчался вперед, чтобы люди не увидели, как текут из его глаз слезы. Все это было мне на́ руку, так как в результате я заимел первого собственного коня; правда, Черный не такой красавец, как Стенька, но конь добрый – на плохого отец и не сел бы.

Так вот, тронулся наш обоз прямо на восток, к Царицыну, потом на юг, к устью Волги-матушки, потому что отец хотел сначала увидеть ее, а уж потом искать, где бы осесть постоянно. Двигались мы медленно и через пять дней достигли астраханских степей. Много я успел повидать равнинных земель, но эта степь ни с чем не идет в сравнение, такая она гладкая и ровная, будто стол. И пусто вокруг, ни души не видать, прямо страх берет, до чего пусто. На третий день подлетели к нам на рысях какие-то чудные люди. Сначала мы приняли их за разбойников и порядком испугались: кони низкорослые и жилистые, всадники тоже низкорослые и держатся без седел, а сами с головы до ног одеты в шкуры мехом наружу, хотя жара стоит, как в бане, – и сапоги, и штаны, и куртки, и островерхие шапки – все у них меховое. Окружили они нас, крик подняли, залопотали на каком-то непонятном языке, осмотрели возы, а когда увидели, что мать кормит Стоила, начали ухмыляться и подталкивать друг друга локтем. Отец полез за пояс за пистолетом, но до стрельбы дело не дошло, – разглядев, что требовалось, меховые люди повернули нас на восток, где виднелись повозки и шатры. Подъехав, мы увидели, что у первой распряженной повозки на кожаном складном стульчике сидит рыжий толстяк с длинными густыми бакенбардами, промеж которых торчит мясистый красный нос… Так состоялась наша первая встреча с человеком, которому предстояло сыграть важную роль в моей дальнейшей судьбе. Мы спешились и выстроились в ряд перед толстяком, с первого взгляда было видно, что он тут главный. Он принялся на ломаном русском языке расспрашивать, кто мы такие, куда путь держим и зачем. Отец объяснил, кто мы такие, но толстяк ничего не понял – откуда ему было знать, что где-то далеко на юге живут какие-то болгары. Но когда отец сказал, что мы едем из станицы Нижне-Чирской, глаза его засверкали, видно, ему тоже приходилось гостить у донских казаков и отведывать их самогон, это и по носу было видно. Слово за слово и разговорился толстяк, а сам глаз с отцовского жеребца не сводит. Откуда, мол, у тебя, молодец, эта лошадь? Отец объяснил. «Продаешь?» – «Это подарок нижнечирского атамана Петра Кривоноса». Очень уж хотелось рыжему забрать себе нашего Стеньку, но, услышав, чей подарок, он поостыл. С казаками в этих краях шутки плохи. «Ну, – говорит, – что же вы дальше будете делать? Здесь охотничье имение графа Кушелева-Безбородко, у нас большая нужда в людях, хороших наездниках. Хочешь – распрягай возы и оставайся, место будет всем, и для этот мальчик, – показал он на меня, – и другой мальчик, и девочка, и все ребята. Я вас не обижать, граф платит хорошо и деньги не жалеет, особенно если человек работать хорошо. Мое имя, – говорит, – Шарль Иванович Лабуре, управляющий графа. Когда граф в Санкт-Петербурге, я здесь царь и государь». Из всей этой невразумительной речи мы поняли, что здесь, может быть, и ждет нас счастье, здесь нам было суждено вить новое гнездо. Распрягли мы коней, и тут произошло нечто такое, чего мы до тех пор не видывали. Шарль Иванович сытно поел, выкурил трубочку и потом подал знак одному калмыку, – оказалось, что низеньких людей в шкурах зовет калмыками. Человек протрубил в воловий рог, богато увитый серебром. Эх, как поскакали калмыки по степи, а зачем и куда – один бог ведает, мне-то показалось, что они мотаются туда-сюда да гоняются за ветром. Оказалось, что это – охота на лис, и охоту эту завел Шарль Иванович, до него таких развлечений не знали в этих местах.

А теперь расскажу про Шарля Ивановича всё, что я узнал уже потом, когда стал его правой рукой и доверенным лицом. Сержант месье Лабуре пришел в Россию в 1812 году вместе с Наполеоном брать Москву. Москву он действительно взял, но что толку от горящей Москвы, не найти ни мадемуазель, ни мадам, ни bon repas[1], по его собственным словам. Печальнее всего было то, что бог лишил его возможности снова увидеть милую Францию. Когда Великая армия при отступлении застряла в смоленских снегах, – ай-ай-ай, какой глубокий снег, – его взяли в плен казаки капитана Дениса Давыдова, и слава богу, что взяли в плен, потому что иначе он в своих сержантских сапожках погиб бы от холода. В те времена тыловыми службами кутузовской армии ведал граф Кушелев-Безбородко, отец нынешнего графа, на чем и нажил миллионы, на которые потом накупил земель в Малороссии и низовьях Волги, – un homme très riche, très riche[2], почтительно повторял Шарль Иванович, – и всех пленных французов передали под его начало. В то время среди дворянских семей пошла мода брать к себе в усадьбы на довольствие по одному – по двое французских пленных, чтобы те взамен учили дворянских барышень французскому языку, а если малограмотны, служили бы экономами и поварами, – совсем другое дело, когда позовешь в гости соседей-помещиков, а у парадных дверей их встречает настоящий француз. Сержант Лабуре, человек с величественной осанкой, – в кирасирских полках императора служили только исполины двухметрового роста – пришелся по нраву самому графу Безбородко, который питал пристрастие ко всему огромному. И супруга его, графиня Наталья (о ней пойдет речь дальше) была рослая, как кобыла, и кучера у него были все бородатые сибирские голиафы. Графский француз должен был подходить по ранжиру ко всему остальному, и сержант месье Лабуре полностью отвечал этому требованию. Сначала его приставили к барышням и графскому сынку учить их французскому, однако его речь не отличалась особой изысканностью, и среди изящных выражений нет-нет, да и проскальзывало соленое унтер-офицерское словечко. Кроме того, уже на второй неделе он стал приударять за одной из гувернанток, которая к тому же оказалась любовницей графа. Его тут же командировали из графского дома в Санкт-Петербурге в подмосковное имение графини, но и оттуда скоро прогнали – где уж было утерпеть молодому французу, когда кормят тебя до отвалу, а вокруг столько смазливых горничных, одна из которых, самая красивая, оказывается на грех любовницей графского сынка, нынешнего графа. Вот и посадили его на тройку и отправили сюда, в охотничье имение под Астраханью, где живут одни калмыки и дикие калмычки, а поди пристань к калмычке – сразу напорешься на острый нож. Правда, тут мосье Лабуре управляющий, все к его услугам, власть у него большая, денег сколько угодно, так что он с самого Кавказа выписывает молодых черкешенок, черкесы охотно меняют их на коней, а тут коней прорва. Какие тут еще могут быть развлечения, чем еще развеять тяжкую азиатскую скуку, разве что вот охотой на лис, к которой калмыки пристрастились и которая превращается в настоящий праздник для всех.

Когда охота закончилась, к ногам престарелого Шарля Ивановича (он уже давно разменял шестой десяток и не мог ездить верхом, не то, что в молодые годы) свалили связанных еще живых лис. Тут опять протрубил рог и был дан приказ возвращаться в усадьбу. Двинули и мы с калмыками – отец мой, коротко посовещавшись с матерью, решил принять предложение Шарля Ивановича. Понравились ему здешние вольные нравы, к тому же, наверно, и деньгами не обидят, раз уж этот Безбородко или Безуско, или как его там, такой «riche»[3]. К вечеру нас уже поселили в просторной хате, крытой соломой и с огромной русской печью посредине (зимой тут гуляют яростные ветры и без такой печки не проживешь). Мы распрягли и расседлали коней, отвели их в графскую конюшню, где отец передал их калмыку, звавшемуся Мустай. Калмыков трудно отличить одного от другого по внешнему виду, у каждого глаза раскосые, борода не растет, а только редкие усы, но этот Мустай неизвестно почему вызвал у отца доверие. Уже позже мы поняли, что калмык зарежет человека и глазом не моргнет, но коню никогда никакого зла не причинит. Так что мы оставили коней на него, а сами убрались в хату и легли спать, кто на печи, кто на лавках, так как сильно устали с дороги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю