Текст книги "Четвертый Дюма"
Автор книги: Петр Незнакомов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
После этого приключения мы с Оником едва не вылетели из училища. Спасло нас только то, что до окончания оставалось всего два месяца и что мы были иностранцами. Гашек тоже легко отделался – он был осужден условно на один месяц лишения свободы. Но в Праге ему уже нельзя было оставаться – полиция взяла его на прицел. Поэтому он сложил в вещмешок книги и одежду, собрал все свои гонорары ( в то время он писал как одержимый и где только не печатал свои желчные и острые фельетоны – в «Народни листы», «Карикатура», «Корпшива», «Чехослован», «Злата Прага», «Право лиду») и отправился бродяжничать по Австро-Венгрии. Это путешествие стало для него исключительно полезной школой жизни. В маленьких сельских и городских трактирах (об этом он писал мне позднее) он пил и беседовал с сотнями, тысячами людей и именно от них услышал все те анекдоты, которые мы узнали из уст бравого солдата Швейка и его друзей.
Трудно даже представить, что всего лишь три-четыре года назад этот человек от застенчивости не мог связать двух слов. Вот какая сила кроется в нашей казанлыкской анисовке!!!
В июне 1904 года, кое-как сдав выпускные экзамены, мы с Оником окончили Коммерческое училище. Нужно было возвращаться в нашу любимую Болгарию, чтобы, как говорится, вступить в жизнь. Что ж, вернулись мы – молодые интеллигенты в европейских шляпах, с черными широкими галстуками-бабочками, в совершенстве владеющие двумя иностранными языками. Я поступил бухгалтером к отцу, и таким образом сбылась его долго лелеянная мечта. Оник стал бухгалтером в компании «Дердерян и сын». Время от времени мы встречались с ним и вспоминали Злату Прагу и нашего милого «пана писателя» Слави. Два-три раза в году я писал Гашеку письма, в которых рассказывал о своей жизни. В сущности, рассказывать-то было не о чем, провинциальная жизнь, скука и в довершение всего неинтересная бухгалтерская работа – цифры, цифры и снова цифры. Он иногда отвечал, письма его были смешными. Писал, что критики его не признают, считают провинциальным писателем, но и он не признает их критики, потому что они занимаются только декадентами. Сообщал, что имеет неприятности с имперской цензурой, а иногда и с полицией и что в последнее время выступает за «святую мать анархию» и сотрудничает в журнале «Коммуна», органе пражских анархистов, но думает, что и эта работа – одно из временных увлечений, как и все в его бурной и беспутной жизни. Иногда мои письма возвращались с пометкой «Адресат неизвестен» или «Адресат выбыл». Это давало мне основание думать, что Гашек продолжал бродяжничать и не задерживался на одном месте, предпочитая материально необеспеченную, но зато свободную духом богему. Если говорить откровенно, я ему завидовал, но, связанный крепкими узами семьи и службы, не смел последовать его примеру. В то время во мне разгорелась искра юмористического таланта, я почувствовал в себе силы сказать что-то своему народу, но смелости мне еще не хватало. Я писал тайно, ничего не публиковал, да и работа бухгалтера давала мало возможностей в этом отношении.
В 1908 году и в моей жизни наступил столь желанный перелом. Умер от грудной жабы мой отец, царство ему небесное, и я как его прямой наследник должен был принять созданное им предприятие. Именно тогда я решил, что не надену на себя эти оковы, которые казались мне вечными. Я передал фабрику и руководство ею старшему зятю (он только того и ждал), ушел со службы, собрал свои пожитки (шляпы и галстуки-бабочки) и с довольно-таки приличной ежемесячной рентой уехал в Софию. Снял квартиру в центре города, на улице Сан-Стефано, и как-то быстро и незаметно присоединился к тогдашней софийской богеме. Здесь мы снова встретились с Оником, который стал уже управляющим софийской конторы Дердерянов. У Оника выявились некоторые артистические наклонности, он установил связи с артистами Народного театра, снабжал их дорогими сигаретами (кто у нас не любит даровщинку!). Через артистов мы познакомились с нашумевшими тогда молодыми поэтами из окружения Подвырзачова, который работал в какой-то винной конторе на Банской площади и (о, ирония судьбы!) тоже был бухгалтером. Поэты, считавшие его своим духовным отцом, – Дебелянов, Лилиев, Стоянов, Райчев – были моими ровесниками, и нужно сказать, что после казанлыкской скуки и обывательщины я, общаясь с ними, попал в водоворот новейшей болгарской литературы. Начал печататься в «Былгаране» и «Осе», стали и меня узнавать в трактирах и кафе. Блаженное и счастливое время! Время восторгов от успехов друзей и отчаяния от неудачи собственных первых шагов. Но об этом в другой раз.
Весной 1908 года пришло письмо от Гашека, в котором он уведомлял, что в мае или июне этого года совершит на пароходе поездку по Дунаю и, вероятно, остановится на день-два в наших портах Свиштове и Русчуке. Я сразу же сообщил эту приятную новость Онику, и мы решили устроить Слави небывалую встречу. Накануне его приезда я написал зятьям, и они прислали мне две бутыли анисовки и корзину с суджуком и домашней колбасой. Оник обеспечил сигареты. Захватив все это с собой, мы поехали в Свиштов и заказали в ресторане «Рояль» на всю ночь два боковых кабинета, наняли валашских цыган, виртуозных скрипачей и кларнетистов и стали дожидаться появления парохода. Если не ошибаюсь, это было 18 мая, в разгар весны, которая здесь, на Дунае, особенно пышная. Пароход прибыл в шесть часов вечера. Слави стоял на верхней палубе. Мы сразу узнали его. Он мало чем изменился – был все таким же лохматым толстяком, только теперь он отпустил рыжую бороду и стал очень похож на распущенного английского короля Генриха VIII. После жарких дружеских объятий мы отвезли его в гостиницу, где он оставил свои вещи, а потом на том же фаэтоне с красавцем кучером-черкесом, который привез нас в порт, мы покатали его по городу. Показали ему церковь, построенную Кольо Фичевым, и красивые дома, в которых жили богатые свиштовские торговцы и из окон которых выглядывали их хорошенькие дочки. В одном из таких домов родился наш незабвенный Алеко[15]. Слави нравилось все, он с удовольствием знакомился со страной, о которой мы так много ему рассказывали на наших «тайных вечерях», он только сожалел, что у него нет времени побывать в Казанлыке и Пловдиве, о которых мы прожужжали ему все уши. Он рассказал нам, как жил все те годы, пока мы не виделись. Много писал, печатался во всех газетах и журналах, но в последнее время сотрудничает только в «левой» прессе. Был он уже известен на всю страну. «Больше скандалами, – сказал он, криво улыбнувшись, – чем своей писаниной. Обывателю что надо – ему скандалы подавай». Критика его все еще игнорировала. Один известный критик, лидер символистов в Праге, даже предсказывал, что он никогда не будет допущен в большую литературу и навсегда останется в ее передней. Может, он был и прав, с юмором и сатирой трудно достигнуть вершин, а если даже и достигнешь, то кто это признает.
Я собрался с духом и рассказал ему о своих первых опытах на поприще юмористической литературы. Он очень удивился, что и я решил заняться этим нелегким ремеслом, но все же благословил: разбогатеть – не разбогатеешь, да и неприятное это дело, особенно когда пишешь о реакционерах, консерваторах и торгашах, которые так и ищут и очень часто находят твое слабое место. И все же лучше, чем счетоводство. Больше всего его обрадовало, что я не пошел по стопам своего отца. В противном случае, сказал он, рано или поздно попадешь в лагерь реакции. Я спросил: а может, мне стоит ориентироваться на анархизм? Есть один у меня знакомый, Мишель Герджиков, анархист, очень интересный человек, участник Преображенского восстания и Странджанской коммуны. Он на меня имеет большое влияние, и я уже почти готов надеть черную анархистскую рубашку. Но Слави, к моему большому удивлению, не одобрил моих намерений. Сам пройдя через анархизм, он стал разочаровываться в этом движении, ни к чему хорошему оно не могло привести, и даже австро-венгерская полиция начала использовать некоторых видных анархистов в своих целях и субсидировать анархистские организации. А это уже кое о чем говорило.
Покончив с серьезными разговорами, мы предоставили слово цыганам, а сами занялись анисовкой, к которой Слави не потерял интереса и не забыл, что, в сущности, с трех стаканов, тайно выпитых в нашей комнате, началось коренное преображение его личности. Пирушка разгорелась с полной силой к полуночи, к нам присоединились молодые представители местной свиштовской «богемы»: учителя и молоденькие учительницы торгового училища, офицеры. С одним из них, фанатичным приверженцем Фердинанда, Слави чуть было не подрался. Общими усилиями мы выбросили его из ресторана, он долго ругался, а потом свалился под забором и захрапел. Рано утром Слави предстояло продолжить плавание на пароходе до Русчука. Нам не хотелось с ним расставаться, и потому мы купили билеты и, захватив с собой цыган и часть свиштовской богемы, сели на пароход и продолжили гулянку. По дороге, где-то у устья Янтры, мы выбросили за борт корреспондента какой-то прусаческой берлинской газеты, приехавшего, чтобы писать о событиях в Турции (я уже говорил, что все это происходило в 1908 году, накануне младотурецкой революции). Этот корреспондент стал оправдывать действия Абдул-Хамида и македонскую резню, высказался против младотурок. После того как он выкупался в прохладных дунайских водах и у него прошел просултанский энтузиазм, мы вытащили его, дали ему сухую одежду, но в нашу веселую компанию больше не приняли. Между прочим, анисовка уже давно кончилась, и мы пили ракию, захваченную с собой свиштовцами. Хороша ракия, крепкая, ничего не скажешь, но разве ей сравниться с казанлыкской анисовкой! Русчук мы не смогли посмотреть, потому что сразу же закатились в фешенебельный «Империал» (какие громкие названия у наших ресторанов, трактиров, кафешантанов! Пражские же назывались просто – «У вола», «У двух кошек», «У черной лошади», «У чаши»). Но и громкое название не помешало нашей разудалой гульбе. Здесь мы намяли бока известному русенскому торговцу, который позволил себе непочтительно отозваться об армянах. Мы чуть не разбили ему голову. Спас его лично русенский градоначальник, но и он, когда узнал, за что бьем, поощрил наши похвальные усилия и только напомнил, что господин – влиятельное лицо и убивать его не стоит.
Так весело и не без бурных событий прошла эта наша последняя встреча с дорогим другом школьных лет. Прощались мы со слезами и объятьями в силистренском порту. Пароход, на котором отплывал Слави, направлялся в Дельту, а последним его пунктом был русский порт Рени. Если бы у нас были паспорта, мы бы отправились со Слави и дальше, но, к сожалению, не догадались предварительно уладить этот вопрос и пришлось прекратить попойку. Глядя, как в утренней дунайской весенней дымке тают очертания парохода, мы и не предполагали, что видим Слави в последний раз.
Через четыре года после этого начались войны. В первой мировой войне мы, хоть и были союзниками Австро-Венгрии, но встретиться со Слави нам так и не довелось. Да и как было встретиться, кругом война, мы – на южном фронте против англичан и французов, а Слави – на Галицийском против русских. После войны мы узнали, что Слави еще в 1916 году вместе с группой чешских и словацких солдат сдался в плен русским и вступил в Чехословацкий легион, которым руководил Масарик. Но и это его не удовлетворило. Когда вспыхнула Октябрьская революция, он присоединился к большевикам и даже был осужден на смерть руководством легиона, которое встало на сторону белых.
Прошло много времени, и мы узнали, что Гашек вернулся в Чехословацкую республику, созданную после войны, в 1921 году. Все наши попытки найти его адрес результатов не дали. Время было тревожное, неспокойное. Чехословацкая республика вступила во враждебную нам Малую Антанту, связь, даже почтовая, осуществлялась трудно, новости приходили редко. Насколько нам удалось установить, Гашек играл важную роль в среде близкой большевикам интеллигенции, писал фельетоны и памфлеты в «Руде право». Больше мы ничего не знали. О том, что он начал писать большой роман с главным героем простым солдатом Швейком, узнали лишь после его смерти. Чехословацкие буржуазные газеты сообщили о ней совсем кратко – умер 3 января 1923 года. Не смог продиктовать до конца свой роман.
Подумать только, а мы с Оником в это время веселились с друзьями и нашими красивыми подругами! Слави умирал, а мы в это время поднимали рюмки с анисовкой, произносили тосты, рассказывали анекдоты… Да и откуда было знать! Точно третьего у меня было какое-то предчувствие, будто кто-то давил мне на грудь, сидел на мне и пытался задушить. Но я объяснил себе это состояние большим количеством выпитого, да и не удобно как-то атеисту вдаваться в мистику и телепатию. И все же я что-то почувствовал. Умирал Слави… Большой, великий человек, и не важно, что его называли пьяницей и скандалистом. Если даже он и пил, то что из того? И я пью не меньше. И все равно оставлю какой-то след в болгарской литературе.
II
Седовласый лев
С Марком Твеном, великим американским юмористом и сатириком, я познакомился при исключительно странных обстоятельствах. Знакомство было беглым, наш диалог, продолжавшийся всего полчаса, в сущности, не был диалогом, потому что говорил только Марк Твен, а я молчал, простите, как пень. Но и этого оказалось достаточно, чтобы встреча имела огромные последствия для моего развития как личности и писателя.
Хочу сразу же подчеркнуть, что эта встреча произвела сильное впечатление не только на меня, но и на Марка Твена. В своем небольшом рассказе «Как меня подвели в Ньюарке» он не без волнения описывает это свое первое знакомство со мной. Разумеется, как и полагается, в нем большая доля художественного вымысла. Когда мы встретились, я был молодым человеком двадцати лет, а он представил меня стариком, который одной ногой стоит в могиле. Познакомил нас мой дядя Михаил Колони, эмигрант, много лет живший в Париже, в то время уже пожилой человек. Твен же представил его молодым джентльменом, племянником старика, т. е. моим племянником, который играл, но прихоти писателя, неблаговидную роль. Место действия перенесено из Парижа, где действительно произошла встреча, в маленький американский городок Ньюарк (сейчас он слился с мегаполисом – Нью-Йорком). Великий писатель позволил себе и еще одну вольность – его рассказ был опубликован в 1872 году, а встреча в Париже произошла спустя двадцать три года, во время его кругосветного турне с публичными чтениями юмористических рассказов. Как видите, немало неточностей и вольностей, но я не сержусь – к гениям нужно быть снисходительными и прощать им слабости.
А в целом в рассказе, за небольшими изменениями, повествуется о том, как все произошло. Я позволю себе привести здесь из него цитаты, а потом расскажу, как все было на самом деле. Все это, вероятно, представляет интерес и для науки. Психолог, например, которого занимает научная сторона писательского труда, извлек бы для себя ценные выводы о том, как двое одаренных людей по-разному воспринимают одни и те же вещи.
Цитирую:
«Вы, может быть, помните, что совсем недавно я выступал с лекцией перед молодыми людьми, членами какого-то общества. Перед началом лекции ко мне подошел один из этих молодых джентльменов и сказал, что у него есть дядя, который неизвестно по какой причине потерял способность что-либо чувствовать. Со слезами на глазах этот молодой человек воскликнул:
– Ах, если бы я мог хоть раз услышать, как он смеется! Ах, если бы я мог увидеть, как он плачет!
Я был тронут. Не могу равнодушно смотреть на чужое горе.
И потому сказал:
– Приведите вашего дядю на мою лекцию. Я расшевелю его. Сделаю это ради вас.
– О, если бы вы могли это сделать! Вся наша семья будет так благодарна вам – мы ведь так любим его! Ах, благодетель вы наш, неужели вы действительно сделаете так, чтобы он улыбнулся? Неужели вы сможете вызвать живительные слезы и они оросят его старческое лицо?
Я был тронут до глубины души и сказал:
– Молодой человек, приведите вашего старичка. Я приготовил для этой лекции такие анекдоты, от которых он, если у него осталась хоть капля чувства юмора, не сможет не рассмеяться. Если же они не достигнут своей цели, то у меня есть другие, от них он или заплачет, или умрет – ничего другого ему не останется.
Молодой человек прослезился, обнял меня и побежал за дядей. Он усадил его на самом видном месте, во втором ряду, и я принялся обрабатывать старика. Сначала пустил в ход анекдоты полегче, а под конец просто изрешетил его, выстреливая целые обоймы старых, бородатых анекдотов, не жалея перца, осыпал его новыми, еще тепленькими, только что придуманными остротами. Я вдохновился и старался в поте лица, до хрипоты, до изнеможения – а старику хоть бы что, – сидит себе с невозмутимым видом, даже не улыбнется, слезинки не проронит. Я был изумлен. Закончил я совершенно сногсшибательным анекдотом – это был уже вопль отчаяния! – и опустился на стул в полном изнеможении.
Председатель общества подошел ко мне, подал мне влажную салфетку, чтобы вытереть пот с лица:
– Что с вами?
– Я старался рассмешить вон того осла во втором ряду.
И тогда он мне сказал:
– Вы напрасно теряли время: он глух и нем и к тому же слеп, как летучая мышь!»
В последней фразе снова – художественный вымысел, непревзойденным мастером которого был Марк Твен. В то время я действительно был глухонем, но слепым никогда не был. Это могут подтвердить все мои ровесники, друзья и родственники. Не буду отрицать, в моем творчестве кое-где проявляется житейская слепота, но она совсем не биологического характера.
А что до глухоты и немоты, то и эти дефекты у меня отнюдь не врожденные. Это несчастье меня постигло в тринадцать лет (вот уже поистине роковая цифра!). А произошло это так. Во дворе нашего дома (я родился в Сливене в богатой патриархальной семье) росла ежегодно дававшая много плодов груша. Мой дед, торговец сукном, был постоянно занят в своей лавке, дядья каждый год уезжали на заработки (я уже говорил, что дядя Михаил был эмигрантом и жил в Париже), тетки все время были беременны и не могли лазить по деревьям (дядья возвращались каждую осень домой только для того, чтобы сделать очередного ребенка). Так вот, как только заходила речь о том, что нужно собирать груши, взоры всех, и особенно бабушки Мики, обращались ко мне. Да это и понятно – никто лучше меня не мог справиться с этим делом. Я тогда был страшный непоседа, ловкий и быстрый, как ящерица, и с удовольствием лазил по крышам и деревьям. Так вот, в тот октябрьский день 1888 года бабушка только заикнулась о том, что нужно собрать груши, а тетки еще не успели глазом и моргнуть, как я уже схватил корзину и залез на дерево, а было оно высотой метров семь-восемь. Наполнил я корзину и вдруг вижу – на самой верхушке висит огромная, чуть не с детскую голову, румяная груша. Хотел я сорвать этот прекрасный плод, но не смог дотянуться до него. Должен сказать, что я был не только резвым, но и упрямым мальчишкой. Повесив корзину на сук, я осторожно стал подбираться к опасно тонкой верхней ветке. Я чувствовал, как трещат штаны и рубашка, но ничто уже не могло меня остановить. Наконец ладонь ощутила прохладу плода. И вдруг… треск. Хрупкая ветка подо мной обломилась. Я попытался было удержаться, но рука была занята, и вместе с сорванной грушей я полетел вниз. Помню, что от ужаса я закричал, что было сил. Грохнувшись на землю, я потерял сознание. Очнулся в родительской спальне. Надо мной склонились заплаканные бабушка, мама и пятеро моих тетушек. Я хотел что-то сказать, но не мог шевельнуть языком. Бабушка гладила меня по голове и что-то говорила, но я ничего не слышал и только с ужасом смотрел, как беззвучно шевелятся ее губы. На следующий день, после нескольких безуспешных попыток заговорить, я понял, что не только онемел от страха при падении, но и оглох. Такие трагедии, хоть и редко, но все же случаются. В тринадцать лет из-за какой-то ничтожной груши я был осужден на жалкое и, как мне казалось тогда, бессмысленное существование. Куда только не возили меня после этого – и к докторам, и к знахарям, и к гадалкам. Какими только травами и зельями не поили. Одна турчанка клала мне на пуп раскаленный уголь, ночью водили меня на Арабовский целебный источник, целую неделю я пил воду из Кушбунарского колодца. В день св. Петра, в надежде, что он поможет своему тезке, мы приносили в жертву ягненка. Но все было напрасно. Я перестал ходить в школу и, хотя читал книги, не получал от них удовольствия. Что толку читать, когда не можешь выразить словами то, что думаешь, не можешь ни поспорить о прочитанном, ни услышать мнение другого человека. В нынешних дискуссиях это только на руку ее участникам, а тогда, поверьте, это было очень мучительно. К тому же я рос здоровым и сильным, как бык. Все остальное, как говорится, было у меня на месте, и в шестнадцать лет к моим страданиям прибавилась еще неразделенная любовь. Какой успех у нежного пола может иметь молодой человек, если он не в состоянии ни рассказать что-нибудь интересное, ни спеть серенаду? Времена тогда были другие, романтические, женщине нужен был не только секс, но и внимание, ласка, духовная пища, она хотела, чтобы ей читали стихи. Нынешним молодым людям легче. Сейчас достаточно поднатореть в одном, а чем больше молчишь, тем лучше – никто не поймет, насколько ты глуп. А тогда было не так, и потому я все серьезнее задумывался над тем, чтобы окончательно положить конец своим страданиям. Зачем мучиться и мучить близких? – задавался я вопросом. Из-за меня и мать стала похожа на тень. И тут вмешался дядя Михаил. Он вернулся из Парижа, увидел, до чего мы дошли, и сжалился над нами. Париж – большой город, – сказал он, – там много докторов, много больниц, не может быть, чтобы парню нельзя было помочь, тем более, что болезнь не врожденная, а с перепугу. Кто-то ему рассказывал, что какой-то финн или немец, встретив в лесу медведя, онемел от страха, и его вылечили, а потом он так научился говорить, что стал депутатом парламента. Сказано – сделано. Мать сняла с себя монисто из золотых монет, подаренное ей дедом еще в турецкие времена, и с этими деньгами мы с дядей Михаилом отправились в знаменитый Париж. Как сейчас помню, приехали мы в воскресенье 5 марта 1895 года. В тот день доктора не принимали. Дядя Михаил устроил меня в гостинице. Девушки из администрации чуть не плакали, глядя на меня. Наши нарядили меня для Парижа – сюртук, серый жилет, панталоны – все по последней моде. Красивый, крепкий парень, а мычит как корова, – ну как тут не заплачешь.
Пошли мы после обеда знакомиться с Парижем. Гуляем по набережной реки, Сеной ее называют. Смотрим – на стенах домов расклеены афиши. Дядя прочитал одну из них, в которой говорилось, что сегодня в семь часов вечера в зале Парижской политехники известный американский писатель-юморист Марк Твен будет читать свои рассказы и анекдоты. Дядя обрадовался – вечером в гостинице нам все равно делать нечего, разговаривать мы не можем, только обмениваемся записками. Он купил два билета и был очень доволен, потому что, живя в Париже, много слышал об этом американском писателе, знал, что он большой шутник, да и мне полезно было на него посмотреть и немного развеяться (все это он мне сообщил письменно). И я ответил ему: «Хорошо, согласен!». Если бы он пригласил меня даже на концерт, я бы, наверное, тоже согласился. Надо было как-то убить время. Да и что кривить душой, мне тоже хотелось увидеть собственными глазами этого нашумевшего во всем мире феноменального человека. Едва ли он когда-нибудь приедет в Сливен, где, кроме цирка, мы ничего и не видели. Но цирк – это одно, а Марк Твен – совсем другое. Это я понимал уже тогда.
Нашли мы Политехнику, вошли в зал. Не могу сказать, чтобы он был переполнен. Француз не любит тратить деньги на литературные чтения и лекции. Ему подавай песенки, канкан, легкие истории с подтекстом… Уселись мы с дядей во втором ряду, точно напротив кафедры лектора (и в рассказе Марка Твена так сказано). Ровно в семь он вышел на сцену. У нас, в Болгарии, лектор бы подождал, пока зал заполнится, сначала удостоверился бы, что получит свои деньги. Этот же был точен, как часы, ясное дело – американец. Он был самым красивым мужчиной, какого я только видел. В белом костюме, подтянутый, высокий, с густой седой шевелюрой, он был похож на льва с седыми вислыми усами. Весь белый, только галстук красный. Все это производило ошеломляющее впечатление. Надо признать, умеют американцы очаровать публику. Он откашлялся и заговорил, и уже через минуту зал хохотал. Я, разумеется, ничего не слышал и только видел смеющиеся лица людей, как будто кто-то щекочет им пятки.
Не знаю, чем я так приглянулся этому господину, но он уставился на меня и весь вечер не сводил с меня глаз. Словно эти чтения были предназначены только для меня, словно весь этот огромный путь от Америки до Парижа он проделал только ради меня.
Через некоторое время вижу, что с ним творится что-то неладное. Он словно взбесился и весь вспотел. Люди в зале от смеха чуть не катаются по полу, а он, черт бы его побрал, смотрит только на меня. Вижу, что-то ему от меня надо, а что именно – понять не могу, американец все-таки…
Прошло больше часу. После того, как лектор весь, как говорится, выложился, он в последний раз тряхнул седой гривой и без сил опустился на стул. Сидит и не сводит с меня изумленных глаз. К нему подошел какой-то пожилой человек, подал ему влажную салфетку вытереть с лица пот. Мы с дядей направились к выходу. Дядя все еще смеялся. Марк Твен говорил по-французски, и дядя все понимал. Когда мы вышли в фойе, к нам подошел незнакомый молодой человек, представился дяде, они обменялись несколькими фразами, и потом он повел нас за кулисы. Входим в какую-то комнату, а там в кресле сидит Марк Твен, совершенно обессилевший, как будто он только что вскопал целый виноградник. Едва дождавшись, пока дядя представится ему, он стал что-то быстро и возбужденно говорить, указывая на меня. Тут уж я испугался не на шутку. Черт бы его побрал, еще возьмет да арестует, подумал я, откуда знать, что на уме у этой знаменитости. И тогда заговорил мой дядя. Он что-то объяснял, тоже указывая на меня. По его лицу я понял, что он ужасно смущен.
И вдруг Марк Твен изменился, усталость как рукой сняло. Он вскочил с кресла, на лице у него заиграла прекрасная улыбка, и он снова стал тем красивым и элегантным господином, который два часа назад появился за кафедрой. Он с состраданием посмотрел на меня и даже погладил по голове. Потом заговорил с дядей, надел очки, что-то быстро написал и отдал ему записку. Вынув из бумажника целую пачку зеленых банкнот, протянул ему, но тот не захотел брать, и Марк Твен силой засунул их ему в карман.
Таким было мое знакомство с великим писателем. Через три дня мы с дядей сели на океанский пароход и отправились в Нью-Йорк. Там дядя нашел доктора, адрес которого ему дал Марк Твен, и он без очереди принял нас. Вы бы видели, какой у него кабинет! Целый дворец, ей богу! Кругом всевозможные аппараты, приборы. С ума сойти! Доктор был старый и очень любезный. Он внимательно осмотрел меня, ощупывая так осторожно, словно я стеклянный и он боялся меня разбить, рассматривал в лупы и микроскопы, потом посадил в какие-то аппараты, долго беседовал с дядей и заставил его подписать какую-то бумагу. Потом мы поднялись по бесконечно длинной лестнице на самый верхний этаж здания, которые там называют небоскребами (и действительно, его крыша упиралась прямо в небо), и тут меня втолкнули в какую-то тесную темную комнатку и захлопнули дверь. Через мгновение комнатка дрогнула и стремглав понеслась вниз. От страха я закричал, но это было не обычное мычание, а нечто подобное давно забытому «Ой-ой-ой, мамочка!» Несмотря на панический ужас, я все равно понял, что кричу именно эти слова.
Наконец темная комнатка остановилась, и меня почти бездыханного вызволили оттуда. Чтобы я пришел в себя, мне влепили две крепкие пощечины и – о чудо! – ко мне снова вернулся драгоценный дар слова.
Уже на пароходе, когда мы возвращались домой, дядя мне все объяснил. Когда мы с ним вошли к Марку Твену, тот возмущенно спросил обо мне, что это за бесчувственный осел, на которого он потратил весь запас юмора, а тот ни разу даже не улыбнулся. Дядя объяснил, в чем дело: «Что он осел, это верно, но ему это простительно, потому что в детстве он упал с груши и это имело такие непредвиденные последствия». Тогда Марк Твен расчувствовался до слез, дал адрес своего друга, известного нью-йоркского невропатолога, а также деньги на дорогу и на лечение.
Так, благодаря великому писателю и случайности, которая свела меня с ним, я избавился от страшного недуга и получил возможность стать впоследствии его выдающимся коллегой. Отблагодарил я его тем, что повсюду, где бы я ни был, всегда говорю о том, что он мой любимый учитель, а я его любимый ученик.
Что же касается поездки в Нью-Йорк и денег, потраченных на лечение (должен сказать, что приятель Марка Твена здорово на нас заработал), то лучше бы мы их потратили на богатом парижском базаре. Вместо того, чтобы спускаться лифтом (так называется та темная комнатка), с таким же успехом я мог бы снова залезть на грушу в нашем дворе и снова свалиться оттуда. Разумеется, если бы кто-нибудь меня неожиданно толкнул.
Вот так! Во всем должен быть свой расчет.
ВСТРЕЧА, ОПРЕДЕЛИВШАЯ СУДЬБУ
Это было накануне Балканской войны. Мне не исполнилось еще и двенадцати, когда я опустился на самое «дно» (модное тогда выражение). Убежав из дому (а жили мы в нищенском квартале Ючбунар), где мой отчим, драчун и пьяница, ежедневно избивал меня, я примкнул к шумной, пестрой и довольно-таки вульгарной, но с невероятным по нашим временам чувством духовного единства (я бы даже сказал солидарности) братии софийских «босяков». Я и в самом деле ходил босиком или в таких огромных башмаках, в каждом из которых могли уместиться две мои ноги, и превратился в настоящего Гавроша. Позднее Александр Жендов, или, как его называли, дядя Слон, в своих рисунках изображал сотни таких мальчишек. Со свойственной ему пролетарской прозорливостью за их лохмотьями он сумел разглядеть самое главное – независимость, остроумие и бойкость, с которыми они защищали свое нищенское достоинство. За какую только черную и грубую работу не заставляла меня браться нужда! Помню, что долгое время, почти два года, я продавал спички в софийских ресторанах и пивных. Старое огниво и кремень, которыми наши деды и отцы раскуривали трубки и самокрутки, уступили место новому детищу технической революции того времени – спичкам. В городке Костенец уже работала первая болгарская спичечная фабрика, открытая братьями чехами, и спички стали обязательным атрибутом элегантных господ, тех, что носили галстуки-бабочки и соломенные шляпы. Благодаря живости характера и умению остроумно отвечать на шутки господ и их кокетливых дам, я стал довольно-таки популярен среди клиентов ночных софийских увеселительных заведений. Меня знали содержатели многих ресторанов и трактиров, метрдотели, дирижеры ресторанных оркестров, кокотки и сутенеры (тогда их называли сводниками). Маленький продавец спичек – так меня называли. И поскольку я ни разу не был уличен в краже вилок, ножей и рюмок, меня не гнали, как многих моих собратьев, и разрешали свободно расхаживать между столов, даже покровительствовали мне и не мешали моей мелкой торговле, которая давала возможность заработать немного денег на хлеб, брынзу и стакан дешевого вина (дурной пример отчима оказался бессильным внушить мне отвращение к алкоголю, единственно доступному благу для босяка), к которому, должен признаться, не испытываю отвращения и сейчас, будучи в преклонных годах, когда, как говорится, нахожусь в зените своей славы.