355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Незнакомов » Четвертый Дюма » Текст книги (страница 10)
Четвертый Дюма
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 15:00

Текст книги "Четвертый Дюма"


Автор книги: Петр Незнакомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Гуляю я себе по лондонским улицам, свободный как пташка, глазею на витрины, время от времени захожу в какой-нибудь бар – там таких заведений сколько угодно, опрокидываю стаканчик неразбавленного виски – так проходят мои дни, и тем временем ищу какой-нибудь пароход, отправляющийся в Афины или Стамбул, а там уже рукой подать до Болгарии.

Стояла осень 1895 года. Промозглая, туманная сырость пронизывала до костей, я ежился в матросском бушлате, даже виски не согревало. Шел я себе, никому не мешал, вдруг подходит ко мне один полицейский, «томми» в высокой каске и с белой дубинкой в руке, усатый такой, хмурый, от туманной сырости весь свет ему не мил. «Ваши документы?» – спрашивает кислым голосом. Только этого мне не хватало в этой промозглой мгле. Документов у меня никаких, в Океании, стране без законов, документы вообще никому не нужны. Правда, было у меня какое-то липовое матросское свидетельство с «Макомбо», изданное проклятым Хейнсом, который ко всему прочему был еще и педантом. Я долго рылся в портмоне, доставая свидетельство. «Томми» взял его с таким видом, будто ему сунули ядовитую змею, долго рассматривал его со всех сторон, потом вернул и затребовал паспорт. Я пожал плечами. «Ничего не поделаешь, сэр, в таком случае вам придется последовать за мной в Ирвингский участок». Видя, что дело принимает серьезный оборот, я сказал ему по-болгарски: «Слушай, чучело, пошел ты к такой-то матери!». Он, конечно, ничего не понял, но по тону моему уразумел, что это не больно вежливо, и крепко взял меня под микитки, ровно я арестован. Я стукнул его по руке, и так как сила у меня медвежья, видимо, трахнул здорово, потому что он замахнулся на меня дубинкой и ударил по голове. Вроде бы дубинка резиновая, но звезды посыпались у меня из глаз. Вскипел я и вмазал ему так, что он осел задом на мостовую. Сначала он уставился на меня, точно парализованный, – видно, никак не мог поверить, что какой-то иностранец посмел так обойтись с ним, представителем всесильной в те времена Британской империи. Потом он выхватил из кармана свисток и пронзительно свистнул. Тут же из тумана, будто только того и ждали, показались еще два чучела, и не успел я опомниться, как они скрутили мне руки за спиной. Резким движением я раскидал их в стороны, но первый «томми», который уже пришел в себя, изо всех сил снова ударил меня дубинкой по голове. На какой-то миг я потерял сознание, а когда очнулся, они уже надели на меня наручники и заталкивали в полицейскую повозку. Здорово же я влип, подумал я. Вместо того, чтобы попасть на судно, отправляющееся в Стамбул, буду теперь оправдываться в полицейских участках да таскаться по судам. Опасения мои оправдались. В Ирвингском участке меня допрашивал какой-то сержант, я давал письменные показания (к тому времени я уже умел с горем пополам писать по-английски) кто я такой да откуда и почему скитаюсь в Британской империи без документов. Они понятия не имели, где находится моя родина Болгария и что это за государство, и, несмотря на мои протесты, записали, что я родом из Османской империи. «Империя» – это им было понятно. Засадили меня в подвал полицейского участка, и на следующий же день я предстал перед районным судом. Судья, благообразный розовощекий джентльмен, в считанные минуты влепил мне приговор: шесть месяцев тюрьмы за бродяжничество и за оказание сопротивления британским полицейским.

Сразу после вынесения приговора меня отправили в Редингскую тюрьму, что в ста километрах к западу от Лондона. Один надзиратель обыскал меня до нитки, забрал у меня часы, которыми я так гордился (я приобрел их в Сингапуре с цепочкой сиамского серебра – роскошной добротной работы). Меня поместили в общую камеру, где набралось человек двадцать нашего брата: драчуны Истэнда, карманники, бродяги, мелкие мошенники, азиаты и негры из колоний с приговорами от трех месяцев до года. Мы тут же подружились. Среди заключенных такого рода существует какое-то интернациональное братство. Да к тому же они сразу поняли, что со мной шутки плохи, с первого взгляда оценили мои кулаки, не дожидаясь пока я на ком-нибудь их испытаю.

На следующий день нас вывели на «пятачок» на прогулку. В колонне я оказался за негром с Ямайки и перед каким-то старым мошенником из Истэнда, из тех, что роются в мусорных ящиках и кого называют отбросами общества. Идем, значит, мы друг за другом, молча прогуливаемся, и вдруг я замечаю, в глубине двора еще один, второй «пятачок», отделенный от нашего тонкой проволочной сеткой. А на этом втором «пятачке» в полном одиночестве прогуливается человек, которого я никогда не забуду. Он был красив, как ангел небесный, с бледным лицом, искаженным глубокой внутренней болью (вряд ли мне удастся все это описать грубым матросским языком, наверное, слова будут суконные, казенные, но я все равно попытаюсь). Представьте себе высокую стройную фигуру, на которой даже тюремная одежда выглядела, как официальный фрак, не хватало только орхидеи в петлице. Человек прогуливался, погрузившись в свои мысли, за все время он не бросил ни одного взгляда на нашу разношерстую компанию, стучавшую по плитам подкованными ботинками и башмаками на деревянной подошве. Воспользовавшись моментом, когда дежурный сержант на минуту отвлекся, закуривая сигару, я шепотом спросил истэндского мошенника, что за птица этот господин. Тот что-то прошепелявил в ответ, я только понял, что господин – птица высокого полета, очень известный писатель по всему свету, но и он получил свое за… Тут он понизил голос настолько, что я ничего не расслышал. Да и сержант вновь принялся пристально следить за «пятачком» (разговоры во время прогулки категорически запрещались). Я был озадачен: как же так, писатель, а в тюрьме? Писателей даже у нас редко сажают в тюрьму. И что это за писатель? Надо сказать, что в те времена писатели меня еще не больно-то занимали. Борьба за хлеб была слишком тяжелой, чтобы оставалось время на книги. Да и в чужих портах, и на судах мне не попадались болгарские книги. Литературный английский я еще не настолько понимал, чтобы читать, вот ругательствами и проклятиями я овладел в совершенстве и в этом отношении мог бы соперничать с настоящими англичанами, но литература только из ругательств и проклятий не делается. Впрочем, болгарские журналисты потом быстро опровергли это мое мнение.

Через четверть часа нас вернули в камеру. Однако меня разбирало любопытство, особенно хотелось узнать, почему он прогуливался совсем один, неужто он смертник? Я спросил одного соседа по камере, из тех, что казались поинтеллигентнее, как зовут изолированного и за что он сидит. «Да, – говорит, – он на самом деле писатель, а засадили его за какой-то скандал, кажется… (тут он снова понизил голос, но на этот раз я понял, в чем дело). Вот потому и содержат его отдельно, а как зовут его, не знаю, путанное трудное такое имя. Но ты о нем не беспокойся, подержат-подержат да выпустят. За таких всегда найдется, кому заступиться. Вот наше с тобой, брат, плохо дело. А таких, как он, не жалей!»

И я, действительно, не жалел его тогда, хотя до конца своего срока с любопытством смотрел по ту сторону сетки, и, надо сказать, что тот господин (к концу первого месяца я узнал и его имя – Оскар Уайльд) совсем высох от горя, тюремная одежда обвисла на нем, как на вешалке. Бог знает, к какой жизни привык он там, на воле, а теперь вот – в одной компании с мошенниками и ворами. Иногда и этим людям, разным там богачам и эксплуататорам, приходится несладко.

Кое-как отбыл я свои шесть месяцев. В этой тюрьме научился я от мошенников и карманников некоторым номерам, которые потом очень пригодились мне в жизни. Даже в литературной деятельности, которой я предался по возвращении на родину, оказались довольно-таки полезными. Что касается писателя, Оскара Уайльда, то он так и остался за проволочной сеткой, не сбылось пророчество моего соседа по камере, не выпустили его досрочно. Никто, видать, в этой Англии за него не заступился. Когда меня освободили и я снова начал свою скитальческую жизнь, я редко вспоминал об этом человеке. Столько всего было нового, где уж помнить обо всем! Забыл я и паренька, с которым дрался в китайской корчме на островах Бонин. Я даже не знал его фамилии. Джек – и все тут, а мало ли Джеков скитается по морям и океанам!

Моя мечта вернуться на родину осуществилась лишь к 1900 году. Я поднакопил деньжат и не спешил хвататься за первую подвернувшуюся работу, выжидал, выбирал. Бургас казался мне страшно изменившимся, вдвое больше и гораздо более населенным. В нем был новый порт, большой железнодорожный вокзал, таможня. К тому времени жизнь разбросала моих друзей, кое-кто уже женился. Штилянито, мой благодетель, умер. Костаки не вернулся, его братья тоже плавали по морям и океанам, бай Анастаса разбил паралич (дали о себе знать грехи молодости!), целыми днями он таращился из бывшего калиопиного окна, глядел на молодок, возвращающихся из турецкой бани, и вздыхал бедняга – а что ему оставалось? О Калиопе не узнал ничего нового, кроме того, что она удачно вышла замуж и живет в Пловдиве. Я не пытался найти ее – не хотелось бередить старые раны.

Понемногу я начал заполнять пробелы в своем образовании, к тому времени уже понял, что, имея только богатый жизненный опыт, подобающего места в обществе не займешь. Нужен и определенный минимум культуры и воспитания, и я начал жадно читать газеты, журналы, книги…

Эпилог

Однажды, развернув в кафе Альберта утреннюю софийскую газету, а было это в том же 1900 году, я увидел на снимке знакомое лицо. В первый момент я никак не мог вспомнить, где я видел этого человека, и только потом, когда прочитал внизу, что в Париже на 44-м году жизни скончался известный английский писатель Оскар Уайльд, все воскресло в памяти. Я вновь увидел наш грустный тюремный «пятачок» и одинокого заключенного, который прогуливался по ту сторону тонкой металлической сетки, глядя перед собой ничего не видящими глазами. И я сказал себе: а ведь я мог заговорить с ним в тот момент, когда сержант ослаблял бдительность, мог вырвать у него хоть несколько слов, в то время интервью еще не вошли в моду, мог разузнать кое-что, например о его хобби, о творческих планах. И теперь эти его откровения могли бы обернуться для меня звонкой монетой. Да, конечно, но разве я мог тогда все это оценить? Неизбежные промахи молодости.

В 1907 году, в то время я уже начал публиковаться, некоторые мои вещицы, посвященные моряцкой жизни, уже публиковались на страницах журналов, как вдруг на литературном небосводе появилось новое имя – американца Джека Лондона. Его расхваливали на все лады в изданиях тесных социалистов, начали выходить и переводы его рассказов о золотоискателях и моряках. А в 1908 году вышел из печати роман «Морской волк». Я всегда живо интересовался тем, что писалось у нас и за границей о море, и тут же приобрел эту книгу в лавке Низамова. Как же я был ошеломлен, увидев на второй странице, там где помещается портрет автора, лицо, которое я, по сути дела, никогда не забывал. Так ведь это то самое прекрасное лицо с синими ангельскими глазами, которое я изуродовал в китайском кабаке на островах Бонин! Ну и мастера же их врачи, сумели – таки выправить ему физиономию.

Подумать только, какой шустрый ирландский парень! И он пошел по моим стопам – из бродяг в писатели. Только он, кажется, превзошел меня, потому что его начали переводить и у нас. Я же делаю лишь первые шаги в журналах, а мою книгу недальновидные издатели еще, видимо, и не думают издавать.

И почему я тогда не убил его? Такой была моя первая реакция, но потом, подумав, я понял, что в мировой литературе хватит места и для двоих. Другое дело, если бы мы мерялись силами только на нашей родной почве!..

Сидней – Джакарта – Лондон – Хисар – 1983 г.

ЖРЕЦЫ ТАЛИИ

I

Застенчивый Ярослав

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, то есть когда я был в расцвете переходного возраста, мой отец, Пеню Димитров, известный в Казанлыке фабрикант – производитель розового и гераниевого масла, решил всерьез заняться моим воспитанием. В известном смысле он был прав. Нужно признать, что тогда я действительно был большим проказником и шкодил за десятерых. Да это и понятно – единственный сын у родителей, у которых было еще пять дочерей, последыш, любимчик. Меня баловали, закармливали лакомствами, игрушки выписывали из самого Стамбула, тряслись надо мной, чтобы, не дай бог, не укусила змея, не забодал бык или не клюнул петух. В результате вырос самый большой сорванец во всей бывшей Казанлыкской каазе. Учился я, разумеется, плохо, по арифметике, а потом и по геометрии постоянно приносил домой двойки, и не потому, что плохо соображал. Наоборот, голова у меня варила, но в школе мне было скучно, учителя не могли заинтересовать меня, затронуть мою душу (слово «душа», благодаря русской литературе, стало модным и в Казанлыке). И потому, когда в школе случалась какая-нибудь неприятная история – подложат ли булавку Прилагательному, учителю болгарского языка, чтобы он на нее сел, выпустят ли мышь на уроке химии и химичка, многострадальная Геновева, от ужаса перебьет все пробирки, – директор, бай Атанас Тыпчилештов, не искал виновных, он знал, что зачинщиком всегда был я. В младших классах больше тройки по поведению я не получал, раз десять меня хотели исключить, но терпели из-за отца, почетного члена школьного попечительства, одного из уважаемых людей города. В конце концов чаша терпения переполнилась: меня застали «врасплох» с одной гимназисткой, преждевременно созревшей сельской девушкой; она была старше меня, белобрысая и немного чокнутая и сама лезла на рожон. Дело оказалось серьезным, и даже сам господь не помог бы мне выпутаться. Отец понял, что мое дальнейшее пребывание в казанлыкских учебных заведениях при тогдашней морали и требованиях, предъявляемых к юному поколению, могло, мягко говоря, подорвать его авторитет и неблагоприятно отразиться на процветании его предприятия. А так как я был его единственным наследником (дочерей тогда в расчет не брали), то он опасался, как бы в Казанлыке, где меня баловали и семья, и школа, и общественность, я не стал шалопаем, который широкой рукой пустит по ветру все, что он скопил за многие годы, работая как вол, во многом отказывая себе и заслужив тем самым уважение окружающих. И потому, когда меня исключили из гимназии (только на год, опять-таки из уважения к отцу), он решил послать меня учиться куда-нибудь за пределы страны. Отец рассчитывал на то, что человеческая память коротка, – пройдет пять-шесть лет, о моих грехах люди забудут, и я вернусь в Казанлык с ореолом человека, получившего заграничное образование. Огорчало его лишь то, что я был слаб в математике и вообще в точных науках. Уже много лет он не мог найти себе хорошего бухгалтера, все время ему попадались жулики. Он надеялся, что когда я получу солидное коммерческое образование, то возьму дела его предприятия в свои руки и, таким образом, безболезненно стану его преемником. У конкурирующей фирмы «Папазов и сын» был в то время бухгалтер – Борислав Кавалджиев, клад, а не работник. Старый Папазов, эта хитрая лиса, не мог им нахвалиться, потому что тот отлично знал свое дело и был абсолютно предан хозяину. Так вот, этот Кавалджиев, я его хорошо помню (пузатый такой и важный господин с бакенбардами, как у Франца-Иосифа), когда гулял по главной улице со своей пани Марженкой (его жена была чешкой), вокруг него образовывался вакуум, пустое пространство, исполненное почтительной тишины. Так вот, пример этого Кавалджиева и был той последней каплей, которая наклонила чашу весов и заставила отца принять окончательное решение. Моему отцу нравилась именно его чопорная важность. Очевидно, он мечтал, что когда-нибудь и его сын будет разгуливать по главной улице под руку с какой-нибудь Властенкой или Боженкой, розовой, чистенькой и пухлой, которая будет полной противоположностью нашим неотесанным казанлыкским девицам. Кавалджиев (мы, дети, называли его пан Маржо) окончил Пражское коммерческое училище, одно из самых известных учебных заведений в Австро-Венгерской империи. При каждом удобном случае он расхваливал порядки этого училища, его педагогов, методы преподавания и т. д. и т. п., причем об этом он мог говорить часами, будто училище ему платило за рекламу.

И вот, в начале лета 1899 года отец вызвал меня на мужской разговор наедине. Еще раз хорошенько отчитав меня и наградив всеми обидными эпитетами, которыми так богат наш казанлыкский разговорный язык, он сообщил, что на пять лет меня отлучают от семейной среды (которая плохо влияет на тебя, осел ты этакий!) и посылают по рекомендации господина Кавалджиева в Пражское коммерческое училище для обучения бухгалтерскому делу на известном своими преподавателями финансовом факультете. Поступить туда было нелегко, но у нас, болгар, в Праге был свой человек, большая шишка в системе образования империи, господин Константин Иречек, бывший болгарский министр народного просвещения. Он помогал получить образование способным болгарским юношам, которые потом переносили чешскую культуру и сравнительно облагороженные центральноевропейские нравы на дикую балканскую почву. Я молча слушал и соглашался. Что мне еще оставалось делать? Откровенно говоря, Казанлык мне уже порядком надоел: город, конечно, хороший, здесь и едят досыта, и пьют вдоволь, но все же это глубокая провинция, царство обывательщины и скуки, одним словом, восток. То ли дело цивилизованная Европа! В пятнадцать лет кому не хотелось попасть бы в веселую Австро-Венгрию, на родину вальса! Оттуда приезжали все кафешантанные певицы и танцовщицы, в том числе и известная Илонка из старозагорского «Гранд-паласа», о которой наши отцы рассказывали только изрядно выпив и то шепотом. Я поцеловал отцу руку, попросил у него прощения за все доставленные ему неприятности и дал слово, что если меня примут в Коммерческое училище, то начну новую жизнь (с тех пор я уже раз двадцать клялся в этом матери, старшей сестре и зятю, жене, второй жене и, разумеется, любовницам). В субботу отец вызвал господина Кавалджиева в свою контору и велел принести коньяк (господин Кавалджиев ничего другого не пил). Они закрылись и к вечеру сочинили письмо господину Иречеку, в котором просили его взять меня на свое попечение. Письмо прочитать мне не дали, написали на конверте «лично» и запечатали его пятью сургучными печатями. Через месяц в Австро-Венгрию должен был ехать приятель отца софийский комиссионер господин Власаки Нанев. Решили отправить меня с ним, так как он должен был заехать в Прагу но какому-то делу. Мама начала готовиться к долгой разлуке, и целый месяц у нее глаза были на мокром месте. Сестры бог весть как не плакали, они в общем-то завидовали мне – «оболтусу и бездельнику», который увидит мир и будет кататься на венском колесе в Пратере (сначала мы с господином Власаки должны были посетить Вену). К концу месяца мой багаж был готов: два чемодана и три корзины с сухим пайком: колбасами, бастурмой, острым перцем и прочими казанлыкскими гастрономическими изобретениями. Можно было подумать, что я уезжаю не в богатую Австро-Венгрию, а в Белуджистан. Господин Власаки, веселый и добродушный толстяк, у которого не было других интересов, кроме как поесть и выпить, гостил у нас неделю, а потом мы вместе отправились в Софию. На вокзале снова, конечно, были слезы, рыдания, ведь моя мать никогда надолго не разлучалась с любимым сыночком. Да и у отца в последний момент навернулись слезы.

Как бы там ни было, к вечеру мы прибыли в «большое село». Господин Власаки устроил меня в недорогой гостинице на улице Марии Луизы. В одном номере со мной оказался мальчик-армянин из Пловдива – Оник Дердерян, который тоже ехал в Прагу поступать в Коммерческое училище. У него тоже имелось рекомендательное письмо к Иречеку. Оник был дальним родственником господина Гарабеда Дердеряна – крупного пловдивского фабриканта-табачника. Отец Оника служил на фабрике, а сам он подрабатывал там на сезонных работах. Хозяин заметил, что мальчик очень способный, и решил послать его учиться, оплатив все связанные с учебой расходы. Он хотел сделать из него главного бухгалтера фабрики. Я уже говорил, что в то время, в эпоху первоначального накопления капитала, хороший бухгалтер, особенно если он предан хозяину, ценился на вес золота. Фабриканты и крупные торговцы уже не могли обойтись без своего финансиста. После Стамболова наша торговля и промышленность вышли из младенческого возраста, равняясь на европейскую торговлю и промышленность. Все мерилось австро-венгерским аршином, но славянские чувства у нас еще не остыли, и мы, хоть и с оглядкой на Австро-Венгрию, все равно старались, чтобы молодежь была ближе к братьям-славянам – чехам и словакам.

Итак, я начал рассказывать об Онике. Этот армянин мне понравился с первого взгляда. Он был из тех, кто вырос в бедности и с детства привык надеяться только на себя. Оник никогда не оставит товарища в беде. Об этом я узнал позже, в Праге. Такому другу цены нет. А вообще, если армянин верен, то он верен по гроб. И женщины у них такие же. Потому я люблю армян. Надежные люди, на них всегда можно положиться.

Толстяк Власаки Нанев предупредил, чтобы завтра мы были готовы к девяти часам, – он лично отвезет нас на вокзал, а сам ушел кутить с друзьями. Был он холост, в Софии у него друзей не перечесть, и среди них он слыл «прожигателем жизни». От нечего делать мы с Оником решили перекусить и поели немного бастурмы. Не прошло и получаса, как мы подружились и почувствовали родственность душ. И так как в столицу мы приехали впервые, то решили посмотреть на ночную Софию. В то время улица Марии Луизы вниз от мечети и дальше пользовалась дурной славой. И действительно, когда мы повнимательней пригляделись к прохаживающимся по тротуару (модное тогда в Софии слово) господам и дамам, нам стало не по себе. И хотя мы были уже не маленькие и в жизни кое-что повидали, наш провинциальный опыт не шел ни в какое сравнение с той распущенностью, которую мы увидели. Надо было слышать, как хохотали тротуарные дамы! Не знаю, что делали с ними господа, наверное щипали, но хохот стоял на всю улицу. Сначала нам было интересно, но потом стало противно. Так бывает всегда, когда ты только сторонний наблюдатель, а не прямой участник происходящего. Вернулись мы в свой жалкий гостиничный номер поздно и до полуночи обсуждали планы на будущее. Должен сказать, что с Оником мне уже была не страшна никакая Европа. И даже математика, которую нам предстояло учить в кавалджиевском Коммерческом училище, показалась мне не такой уж страшной – как-нибудь одолеем, не лыком шиты! Если и пан Маржо с ней справился, то мы и подавно. Чем мы хуже этого надутого индюка!

Утром господин Власаки пришел в последний момент. Сердитый, наверное, с похмелья, он придирался к нам за каждую мелочь. Наконец, погрузились мы в фаэтон, он заплатил кучеру, и лошади понеслись галопом к вокзалу. На поезд мы все же успели, потому, что он, к счастью, отправился с опозданием. Не буду рассказывать, как мы с Оником бежали с моими тремя корзинами, такими тяжелыми, словно в них была не провизия, а пушечные ядра. Кое-как нам удалось устроиться в купе третьего класса, там уже сидели какие-то турки. Этот состав назывался Ориент-экспресс и формировался в Стамбуле. Своим барахлом турки загромоздили все купе, и мои корзины пришлось оставить в коридоре. Так что всю дорогу я сидел как на иголках – следил, чтобы не украли колбасу. Спасибо Онику, он время от времени сменял меня, и я мог хоть немного вздремнуть. Господин Власаки спал как убитый до самого Будапешта, а как только проснулся, сразу же полез в одну из моих корзин за анисовкой, которую, как он предполагал, мой отец приготовил для господина Иречека. Разумеется, он ее нашел и сразу же присосался к бутылке, стал угощать и соседей по купе (турок водкой не брезгает). Я с грустью наблюдал, как анисовка, гордость отца, исчезает в его ненасытном горле. И тут, несмотря на данное отцу обещание не брать в рот ни капли спиртного вплоть до окончания училища, я тоже стал прикладываться к бутылке. Глядя на меня, решил попробовать анисовку и Оник. Потом и он пил, хотя и не так много. В Вену мы приехали навеселе, обнимались даже с турками (кроме, конечно, Оника). А господин Власаки между Будапештом и Татабаней танцевал кючек, доставив тем самым огромное удовольствие турчатам (он и по-турецки говорил лучше них). Когда поезд подходил к Вене, он вдруг протрезвел, взял портфель и перешел в соседний вагон первого класса. На перроне он первым показался в дверях вагона. Встречали его венские друзья, и они, конечно, не поняли, что он ехал так же, как и наш брат, третьим классом. Это был один из первых уроков балканской сообразительности, который он преподал нам с Оником. Потом, в Вене и Праге, он преподал нам еще много таких уроков, за которые мы даже не поблагодарили его, но которые впитывали в себя как губка. Пользуясь случаем, хочу выразить ему благодарность в этих своих воспоминаниях. Не знаю только, жив ли он. Мы не виделись по крайней мере лет двадцать.

Читателю, может быть, покажется, что я слишком подробно останавливаюсь на этой поездке в Вену. Прошу прощения, но это была моя первая поездка за границу. Представьте себе, как молодой человек, который не видел ничего, кроме родного Казанлыка с его «миргородским» образом жизни и мышления, попадает вдруг в новый мир, совершенно не похожий на нашу идиллию – соседи, от которых нас отделяет только забор, глухие улочки, торговля в долг, подслушивающие под окнами вездесущие сплетницы. В Вене на меня производило впечатление буквально все, каждая мелочь сохранилась в сознании, и ничто не может вытравить все эти подробности из памяти даже сейчас, в преклонном возрасте. Так вот о Вене. Этот город на всю жизнь запомнился мне как пестрый калейдоскоп: великолепные здания, красивые, в легких светлых платьях женщины, оставляющие за собой тонкий аромат духов; фиакры, запряженные невероятными, какими-то сказочными лошадьми, первые электрические трамваи, которые с грохотом мчатся по стальным рельсам, вселяя ужас в сердца бюргеров. Мы же с Оником, хотя и впервые увидели такое средство транспорта, совсем не испугались и целый день катались, заплатив за проезд только один раз. Глупые же немцы, с их педантичностью, каждый раз берут билет. Но нам сразу стало ясно, что контроль так себе, на честном слове, в расчете на почтенность публики, и потому мы объездили всю Вену, побывали всюду, где только ходит трамвай. И почитай даром! После того как господин Власаки отвез нас в гостиницу, мы видели его всего два раза. А это значит, что нам была предоставлена полная свобода. Сейчас я не могу себе представить, как мы справлялись, не зная ни слова по-немецки. Объяснялись мы знаками и с помощью турецких слов. И даже на венском колесе покатались, и опять-таки бесплатно. Получили, правда, по затрещине от сторожа, но это уже на выходе. Так что немцы не смогли выжать из нас ни шиллинга. А что? Мы ведь не дураки платить за глупости. Я понимаю – за что-то полезное, еду, например, или одежду, а то – за удовольствия. Помню, как женщины и дети визжали, когда колесо подняло их на самый верх. Может, кто-то и штанишки намочил. И за это прикажете платить? Нет уж, увольте. Только немцы могут такое придумать.

Как бы там ни было, в Вене мы пробыли три дня, но и этого было достаточно, чтобы полюбить этот город на всю жизнь. Веселый, беззаботный город, где приятно жить. Надо сказать, что без оплеух там не обошлось, но к оплеухам мы привыкли еще в Болгарии, потому что наша полиция спуску тоже не дает.

Господин Власаки пришел за нами в гостиницу. Он снова был не в духе и выбранил нас. Мы собрали корзины, их уже осталось только две – в пятнадцать лет наш брат болгарин так наворачивает черствый хлеб с бастурмой, что только за ушами трещит.

Сели на пражский поезд, который на этот раз тронулся без опоздания. Там опоздание поезда считается чрезвычайным происшествием. В Прагу приехали вечером. Шел проливной дождь, и потому город произвел на нас удручающее впечатление – почти пустынные улицы, мокрые фиакры, съежившиеся на козлах сердитые бородатые извозчики. Остановились мы снова в дешевой гостинице. На этот раз господин Власаки с нами не расставался. Видно, венские кутежи поуменьшили его возможности. Он предупредил, что завтра часов в десять поведет нас к бай Иречеку, и потому нам нужно привести себя в порядок, почистить башмаки, чтобы произвести на него благоприятное впечатление. Когда он ушел, мы с Оником достали рекомендательные письма, повертели в руках, но уж больно хотелось узнать, что там написано. Недолго думая, мы их распечатали над паром кипевшего на газовой плите чайника.

Оник предусмотрительно захватил с собой из Пловдива сургуч. Я бы никогда не догадался, но армянская голова в этом отношении намного дальновиднее болгарской. Возможно, читатель спросит, что заставило нас вскрыть письма. Дело в том, что болгарин любопытен по природе, он хочет знать больше того, что ему положено, и армянин мало чем отличается от него. А это и понятно, ведь тот и другой народ проживают почти на одной географической широте и почти одинаково страдали от османского ига.

Вот что сочинили отец и пан Маржо в своем письме.

Дорогой бай Иречек!

Надеемся, что это письмо застанет Вас в полном здравии и благополучии. Вы едва ли помните, но мы с Вами знакомы. Во время Вашего посещения Казанлыка летом 1882 года в бытность Вашу министром народного просвещения Княжества мы с Вами съели, если Вы соблаговолите вспомнить, жаренного на вертеле и фаршированного по-казанлыкски ягненка. Было это на поляне у речки Тунджа. Там собралось избранное общество, местная знать, и Вы тогда сказали что такой вкусной овцы никогда не ели (все очень смеялись, что Вы так выразились, но Вы были совсем молодым человеком и еще не благоволили хорошо выучить болгарский). А эту овцу приготовила моя благоверная супруга Фанка, и она может прислать Вам, если пожелаете, рецепт приготовления. А сейчас несколько слов о том, по какому поводу сие письмо, о чем коленопреклоненно умоляю вас, любезный бай Иречек. Моему шалопаю – сыну Петру, исполнилось пятнадцать лет. Здесь, в Казанлыке, он не может получить подобающего образования, как бы мне хотелось. Нам, как фабриканту, производителю известного Вам единственного в своем роде розового масла и гераниевого тоже, хотелось бы видеть своего сына экономистом, с тем чтобы, когда он войдет в пору и возьмет в свои руки дела, а он у меня единственный наследник, не тыкался вслепую. По рекомендации местных образованных болгар мы остановили свой выбор на Пражском коммерческом училище. Нам известно, что в настоящее время Вы профессор в Вене, но не перестаете интересоваться чешскими делами и в Праге пользуетесь большим влиянием. Так что уж мы бы хотели просить Вас, любезный бай Иречек, сделайте милость, походатайствуйте за моего шалопая. Вы уж извините за это наше слово, но такая у нас казанлыкская мода, так что Вы уж пособите, чтобы и он втиснулся в ряды вышеупомянутого Коммерческого училища, о котором у нас наилучшие рекомендации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю