Текст книги "Четвертый Дюма"
Автор книги: Петр Незнакомов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
И вот однажды, было это, кажется, осенью 1909 года, вхожу я с подносом, на котором разложен товар – костенецкие спички, в ресторан «Баттенберг», что против старой церкви св. Георгия (сейчас во дворе гостиницы «Балкан»). Вхожу впервые, потому что обычно я торговал в Городском казино, в кафе «Болгария», в «Панахе» и «Братьях Петровых», а этот известный ресторан, не знаю почему, всегда обходил, хотя дирижером оркестра там был мой давний знакомый и благодетель пан Франта из «Панаха». Первое, на что я обратил внимание (я ведь в первую очередь ищу клиентов), был круглый стол слева от большого французского окна с выгоревшей плюшевой портьерой. За столом сидели человек шесть-семь, в основном бородатые господа, которые, а это сразу бросалось в глаза, резко отличались от обычных посетителей, главным образом сынков богатых родителей, парвеню и нуворишей. В них было что-то такое, как бы это выразиться… что сразу располагает… благородство, что ли, или что-то другое, трудно даже объяснить словами. Я сразу же направился к ним. Мой босяцкий инстинкт подсказывал, что на них не заработаешь, и все же меня потянуло словно магнитом к ним. «А, маленький продавец спичек!» – узнал меня один из сидящих за столом. Этого человека я встречал в другом ресторане, официанты называли его господин Гюро (писатель Георгий Райчев. – Прим. авт.). «Присаживайтесь, молодой человек! Бай Митьо, – обратился он к самому главному в компании, бородатому красавцу с длинными светлыми волосами. Он сидел в центре, точно под окном, а его широкополая шляпа была небрежно брошена рядом на стол. – Пригласим его, а? Гаврош – интересная личность…» (Тогда я услышал это прозвище впервые, потому что школу бросил со второго класса и, почти разучившись читать и писать, не имел ни малейшего представления о литературе и литературных героях. Но имя было звучным и мне понравилось). «Пригласи, если хочешь», – сказал басовито человек, которого назвали бай Митьо (поэт Димитр Подвырзачов. – Прим. авт.). – Может, когда-нибудь он станет нам собратом, если не по перу, то хотя бы по кутежам. Что, Гаврош, любишь выпить? » – «Еще бы!» – присвистнул я и, не дожидаясь повторного приглашения, поставил поднос со спичками на пол и уселся на единственный свободный стул. «Ишь какой шустрый!» – сказал полноватый господин справа с небрежно повязанным галстуком. Несмотря на рыжую бороду на пол-лица, было видно, что он еще совсем молодой. У него были такие добрые улыбающиеся глаза, что я засмотрелся на него, а он, приставив палец к моему животу, вдруг продекламировал:
Что смотришь на меня, Гаврош?
Хорош я или нехорош?
«Почему же нехорош, – смело ответил я (торговля в ресторанах научила меня не стесняться взрослых), – очень даже хорош». – «Хорош как поэт или как человек? – спросил господин Гюро. – Ну-ка, Димчо, посмотрим, как тебя классифицируют». – «А что такое поэт?» – спросил я со всей наивностью уличного мальчишки. «Ты разве не ходил в школу, не читал деда Вазова?» – спросил бородатый сосед, глядя на меня с грустной улыбкой. «Читал, но забыл, – ответил я и впервые в жизни покраснел от стыда. – Это не тот ли Вазов, что носит шляпу? В кафе «Болгария» часто заходит… Покупает сразу по три коробки спичек».
За столом все засмеялись, а рыжебородый притянул меня к себе и обнял. «Тот, кто обнимает тебя сейчас, мой мальчик, скоро станет одним из лучших, но непризнанных болгарских поэтов. Когда-нибудь будешь рассказывать, что тебя обнимал сам Димчо Дебелянов с псевдонимом Амер. И выучи одно его стихотворение. Вот возьми… последнее…» – он порылся в кармане, достал оттуда помятый лист, вырванный из школьной тетрадки, и протянул мне. «Голова в тумане… – по складам прочитал я, все больше стыдясь своей неграмотности, – в пяти-шести ша… шагах ед… едва деревья, до… дома раз… разглядел…» – «Хватит, хватит, не мучайся! – прервал меня непризнанный поэт Дебелянов. – Да и стихотворение не бог весть какое. Юмористом, брат, я едва ли когда-нибудь стану, у меня другой профиль…» Вдруг он замолчал, прервав свою мысль, и внимательно посмотрел на меня. Взгляд его прищуренных глаз словно пронзил меня. Потом он сказал: «Но ты, брат, когда-нибудь, когда бросишь торговать спичками и наберешься немного культуры, станешь, может быть, одним из лучших юмористов Болгарии. Как вон тот старик там, которого называют Батей!» И он кивнул в сторону бородатого русоволосого красавца под окном.
Мне трудно выразить словами чувства, охватившие меня в тот момент. Наклонившись, я поднял с подноса коробок спичек и положил его в карман тому, кто показался мне тогда настоящим пророком. Как ни пытался он заплатить за подарок солидной банкнотой, я ни в какую не соглашался. В конце концов Батя, бай Митьо, сказал ему, чтобы он отстал от меня, а сам взял и купил весь оставшийся товар. Такого удачного дня у меня не было за все время моей спичечной карьеры.
Вот почему эта моя первая и – увы! – последняя встреча с Димчо Дебеляновым, самым большим лириком из всех болгарских поэтов, запомнилась мне на всю жизнь. Тогда же я дал себе слово, что научусь хорошо читать, и научился в ту же зиму. Выучил наизусть бо́льшую часть его стихотворений, а потом, уже после того, как он погиб на фронте, я стал, как он и предсказывал, одним из лучших юмористов в стране. Но по-настоящему грамотного человека из меня не вышло. В буржуазной Болгарии не давали дипломов таким бывшим босякам, как я. И только после… Но это уже совсем другая история.
МОЯ ПЕРЕПИСКА С НИКОЛАЕМ ЛИЛИЕВЫМ
Pro domo sua
Прежде чем предложить вниманию читателей эти письма, пролежавшие почти семьдесят лет в моем личном архиве, хочу сказать несколько слов. С Николаем Михайловым (Лилиевым он стал позже) мы знакомы по Старозагорской мужской гимназии, где нам вместе довелось учиться. Мы оба любили читать болгарскую и зарубежную литературу, а чтение поэзии с годами превратилось для нас в подлинную страсть.
Именно эта страсть сблизила нас еще в школьные годы, несмотря на то, что Николай был на два года старше меня. Потребность в общении, в обмене мыслями не исчезла и после того, как жизнь разлучила нас довольно на долгое время: он уехал в Свиштов, где поступил в местное Торговое училище, я же по какой-то странной случайности оказался в Париже, «городе мечты», столице мира того времени. Необходимо пояснить: эти дорогие мне письма я хранил до сих пор подальше от глаз читателей прежде всего по соображениям этического характера – в них по тому или иному поводу упоминались живые люди, в основном писатели, многие из которых стояли довольно высоко на иерархической лестнице Союза, о которых я говорю, ныне на пенсии, некоторых уже нет среди нас, так что письма можно опубликовать, не опасаясь неприятных для меня последствий. Перехожу к самим письмам: их четыре, и я помещаю их в этом сборнике в хронологическом порядке, но датам их написания.
I
Долна-Баня, Софийская околия, фабрика «Ибыр», господину Николае Михайлову, бухгалтеру фабрики.
Милый, дорогой Николай!
Получил открытку, в которой ты пишешь о своей новой службе в Долна-Бане и указываешь свой адрес. Об этой Долна-Бане у меня сохранилось смутное воспоминание. Уж не то ли это живописное селеньице у подножья Великой рильской пустыни, которую мы пересекли во время школьной экскурсии, держа путь в Чамкорию? Кажется, это неподалеку от станции Костенец, в буфете которой мы впервые попробовали отраву, название которой – алкоголь. С тех пор ты стал испытывать к нему отвращение, а вот я… Впрочем, что я отнимаю у тебя время столь далекими воспоминаниями. Что делать, здесь, в Париже, один, без близких друзей, я все больше погружаюсь в меланхолическую ностальгию по нашей Болгарии, милой Зааре, людям, которые были и остаются мне дороги. Несколько слов pro domo sua – учу французский (довольно трудно, между прочим; когда-то в гимназии я только и думал, как бы провести бедного мосье Антуана Гочева – он преподавал и тебе – а сейчас кусаю себе локти за упущенное время. Я все еще не нашел себе «учительницы», с которой учеба из му́ки превратилась бы в удовольствие. Для этого нужны деньги, франки, милый Коля, а именно они —слабое место нашего брата болгарина. На десять золотых франков в месяц – столько присылает отец – особенно не разбежишься: квартира, еда или любовь – не знаешь, что прежде. Признаюсь, я все больше завидую тебе: ты нашел работу в райском уголке, твой дом полон книг, поэзии, ты знаешь наизусть Бальмонта и Брюсова, к тебе приходят в гости такие люди, как господа д-р Крыстев и Вл. Василев (не имею чести знать их лично – еще один повод для зависти!), они остаются у тебя на всю ночь, и вы разговариваете, разговариваете до рассвета о любимых поэтах, их последних стихах, а я скитаюсь, бледный и одинокий, не имея денег на книги, спрягаю в уме вспомогательные глаголы (выучу ли я их когда-нибудь), и нет у меня ни одной близкой души, не считая «ночных красавиц» с площади Мадлен, с которыми в поздние часы обмениваюсь несколькими словами для утешения. На бо́льшее у меня не хватает смелости, ибо, как тебе известно, здесь за все надо платить. С другими студентами болгарами и болгарками (их можно пересчитать по пальцам) я еще не подружился – знаешь, как я нелюдим. Иногда встречаюсь с одной полькой, молодой и красивой как Диана девушкой, которая живет в том же старом здании на улице Вожирар, только в другом подъезде. Возможно, из этих встреч и вышло бы что-нибудь, но консьержки здесь – истинные чудовища, блюстительницы морали, особенно когда тебе нечем заплатить за ее нарушение. Надеюсь на случай, когда консьержка из подъезда Баши (эту богиню зовут Барбара Урбанска) задремлет, чтобы прокрасться на второй этаж, в обитель бедной Баши, которая, по-видимому, тоже одинока. Но ты знаешь, какой я отшельник и как умею справляться с житейскими невзгодами. И зачем только я рассказываю тебе всю эту «прозу», рискуя наскучить и показаться человеком суетным. Милый Коля, еще раз завидую твоему скромному, исполненному мечтаний одиночеству в Долна-Бане, где ты погрузился в прекрасный духовный мир, мир поэзии и нравственной чистоты, которого я здесь – увы! – лишен и едва ли когда-нибудь обрету.
Париж, 3 марта 1907 г.
Искренне твой Петя.
P. S. Еще раз сообщаю свой адрес. Зная твою рассеянность, допускаю, что ты мог его потерять: Paris, rue Vogirare, № 12, madame Hélène Rochfore, à monsieur Pierre Neznakomov.
II
Долна-Баня, фабрика «Ибыр», господину Николаю Михайлову, бухгалтеру.
Милый, бесподобный Николай!
Накануне отъезда в Монте-Карло получил твое длинное письмо, в котором ты сообщаешь об интересном знакомстве с молодым начинающим поэтом Димчо Дебеляновым. Хорошо, что я задержался с выездом на день и успел его получить, в противном случае ты бы недоумевал, почему я тебе не отвечаю. Молодец! Как тебе удается так устроить свою жизнь, что даже в Долна-Бане собираешь вокруг себя такую блестящую и талантливую компанию? Искренне завидую тебе за этот твой божий дар. Что написать тебе, брат, о себе? Невыносимая беспросветная скука! Да, в моей жизни произошло небольшое изменение: мне все-таки удалось прокрасться мимо уснувшей консьержки из соседнего подъезда и попасть в квартиру Баши. Вначале мы оба были страшно смущены, знаешь, какой я отшельник, но потом события стали развиваться сами собой. Вот уже месяц я живу вместе с этим прелестным созданием, к ужасу местных моралисток (это откровение, вероятно, покоробит твой слух, привыкший к высоконравственному и возвышенному, но такова истина, дорогой, c’est la vérité. Оказалось, что Баша не столь уж бедна, как я предполагал вначале с присущей мне балканской непроницательностью,– ее отец, пан генерал граф Урбански, ежемесячно высылает ей солидную сумму (боюсь назвать ее размер, чтобы ты не сказал, что я польстился на материальные блага, достаточную для того, чтобы двоим безбедно прожить в таком дорогом городе, как Париж.
Прошу, Николай, прости меня, но, зная твою почтенность в отношении ко всем и вся, представляю, как это покоробит твой слух: я обманул Башу, сказав, что являюсь балканским бароном. Тебе ведь известно, что поляки больны на тему «аристократизм», и, чтобы не ударить в грязь лицом перед этим божественным созданием, пришлось и мне представиться аристократом. Я сказал, что мы разорились, обеднели, что мой отец, барон Незнакомов, был человеком непрактичным, азартным игроком и проиграл все наши имения и фамильные драгоценности. Поэтому овдовевшая баронесса, моя мать, нерегулярно высылает мне ренту, и я, хочу того или не хочу, вынужден пользоваться генеральскими деньгами. Баша верит мне, она верит мне во всем, знаешь, как иногда постель связывает родственные души (извини за грубое выражение, но и это vérité), так что я попрошу тебя в следующий раз, когда будешь мне писать, в особенности открытку, не забудь добавить к моему имени «дорогой барон» или нечто подобное – ты лучше знаешь как это надо сделать, например, «ваше сиятельство». Еще раз прошу извинить меня, мне стыдно за эту ложь, но я это сделал из-за любви, а все, что делается во имя любви, можно простить, не так ли, милый Коля? Зная тебя, уверен, что ты это сделаешь с готовностью. Это письмо пишу тебе из Монте-Карло. Мы с Башей решили провести это лето здесь, пан генерал (несомненно, человек щедрый, истинный шляхтич) выслал сумму, достаточную и на отель, и на различного рода удовольствия, немного осталось и на казино. Знаешь, Коля, я решил попытать счастья в рулетке, и, как это ни странно, мне, такому неудачнику в жизни, повезло: позавчера я выиграл 800 золотых франков – целое состояние для бедного студента. Разумеется, я ничего не сказал Баше об этом выигрыше, если она узнает, что я тоже разбогател, возможно, разлюбит меня – эти польские аристократки странные, они хотят бескорыстно помогать бедному и только ищут, кому бы еще посострадать, относятся к тебе, как к беспомощному и неприспособленному ребенку…
Я, кажется, слишком разболтался о себе и моих серых, столь далеких от возвышенного буднях. Как же не похожи на вашу исполненную поэзии, книг, философских споров и необыкновенной дружбы жизнь в прелестной Долна-Бане! И здесь, разумеется, есть свои прелести. Летом Монте-Карло волшебен, тут полно аристократов, съехавшихся со всех уголков нашей многострадальной планеты; только великих русских князей – семеро, не говоря уже об английских лордах, которых не счесть. Но, в конце концов, все это страшно надоедает, все суета сует, и во мне все больше зреет решение бросить все, в том числе и Башу, которая замучила меня своей безрассудной ревностью (представь себе, Николай, она приревновала меня к одной несчастной одинокой испанской маркизе, неизвестно каким ветром занесенной сюда, в это гнездо порока), и прилететь на крыльях ностальгии к тебе и милому Димчо, обрести приют в твоей каморке, в которой, надеюсь, уже высохла зимняя рильская сырость, и слушать, слушать зачарованно, как вы читаете Бальмонта и Андрея Белого, Мореаса и Бодлера (других уже и не припомню). Я, несчастный, одинокий, здесь, во Франции, как говорится, могу пить из самого источника, но все еще не нашел времени прочитать какое-нибудь произведение этого странного барда зла, которого мы обожали в далекой и, как привыкли считать, дикой Болгарии. Посмотри, Коля, как странно устроен человек! Его манят далекие миражи, но стоит их только достичь, и он теряет к ним всякий интерес. Пожалуй, и это мое рассуждение получилось скучным и дешевым, как и все, о чем я говорю и пишу в последнее время. Но ты меня простишь, не каждому дано быть таким талантом, как ты, и превращать в поэзию все, на что обращается твой взор. Ко всему прочему, я уже пятый месяц лишен нашей дружеской среды, которая оказывала на меня благотворное влияние.
8 июля 1907 г.
По-братски обнимаю тебя, милый Николай.
Вечно твой Петя.
P. S. Пиши мне по адресу: Monte-Carlo, hôtel «Les deux anglais», rue «Gambetta» № 28, à m-r barone
Pierre Neznakomov.
Буду тебе вечно признателен за эту маленькую ложь, на которую я иду во имя любви.
III
Стара-Загора, улица Славянска, 45, господину Николаю Лилиеву, мобилизованному в Болгарскую армию.
Дорогой Николаша!
Получил твою открытку, в которой ты сообщаешь, что призывная комиссия признала тебя годным к службе в армии. Как я завидую тебе, что ты будешь участвовать в славной войне за освобождение наших стонущих в рабстве македонских и фракийских братьев! То, что она скоро вспыхнет, ни для кого не секрет, эта весть носится в воздухе. Завидую и Димчо, и Косте (Коста Кнауара. – Прим. мое), и Людмилу. К сожалению, долг службы приковал меня к нашему дипломатическому представительству в Лондоне, и все мои усилия вернуться на родину и участвовать в «славном походе на Константинополь» ни к чему не приведут – дипломатические законы, как и военные: приказано и все тут. Утешусь тем, что мысленно буду с вами, узнавая из прессы о ваших славных воинских подвигах.
Что рассказать о себе? Этим летом Лондон ужасен, скучен и нелеп, надменные англичане смотрят на нас, балканцев, как на каких-то курдов. Вчера я был по делам в Форейн оффисе; лорд, который меня принял, даже не подал мне руки, как бы опасаясь прикоснуться к человеку, в жилах которого течет не голубая кровь. С Башей я давно порвал; она плакала, билась в истерике, кричала, что покончит с собой, если я ее брошу. В конце концов в Париж приехал сам генерал Урбански и, слава богу, увез ее. Иначе она, с ее больной психикой и патологическими вспышками ревности, могла бы помешать моей дипломатической карьере, которая именно теперь обещает дать блестящие плоды (прямо не верится!). Однако довольно обо мне. Как видишь, будничная и скучная жизнь, тягостная, несмотря на внешнюю привлекательность служба. Не остается ни минутки для чтения, тем более для литературных опытов. Я выслал кое-что в «Осу», бай Митьо написал мне, что материал опубликован, и это единственное, что я «сотворил» за весь год, который какой-нибудь критик в будущем, вероятно, назовет «тяжелым» лондонским творческим кризисом писателя». Тебе же, граждански мобилизованному, я могу только позавидовать: у тебя есть время читать и писать, насколько я могу об этом судить, твое имя – Лилиев – не сходит со страниц журналов, и, что самое важное, после долгого пребывания в Париже ты вновь оказался на родине, в то время как я… впрочем, до каких пор будет продолжаться мое изгнание, до каких пор я буду скитаться, забытый миром, по опостылевшей чужбине? À propos, еще хорошо, что здесь, в дипломатическом представительстве, есть одна дама, молоденькая болгарка, переводчица, пожалуй, наш единственный дипломатический служащий-женщина, симпатичная и красивая, дама из хорошей семьи, рода Чомаковых из Пловдива, родственница придворной дамы Петровой-Чомаковой. С ней наедине я могу досыта разговаривать на болгарском языке, она читала твои стихотворения – ведь ты преподавал в Пловдивской девической гимназии, знает их наизусть, прекрасно декламирует, и это, пожалуй, моя единственная радость и утеха в эти тяжкие и героические времена, которые настали для нашей родины (все-таки война с вековым поработителем, империей, которая, хоть и «больна», но располагает гораздо большими экономическими и военными ресурсами, чем мелкие балканские государства, вместе взятые.).
Дорогой Николаша, cher Nikolá, хватит, больше не буду надоедать тебе рассказами о моей неудачливой жизни. Желаю тебе счастливой военной службы, а если вспыхнет война – победной славы! Передаю привет от Фани (Стефани Чомаковой), которая, надеюсь, в один прекрасный день может стать госпожой Незнакомовой. Дай бог, дай бог, потому что она поистине разумный человек и довольно хорошо обеспечена материально (это, конечно, снова покоробит твой слух, привыкший к нежным голосам муз).
До свидания, молодой воин! Обнимаю и целую.
Твой Петя (Питер, так называет меня Фани).
14 августа 1912 г.
Лондон
P. S. Мой новый адрес: Болгарское дипломатическое представительство, Марлоу-стрит, 8. Пиши мне сюда, так будет спокойнее в эти неспокойные времена.
Петя.
IV
Битоля. Штаб III Болгарской армии. Военному корреспонденту г-ну Николаю Лилиеву.
Шер Николай!
Получил твою трогательную открытку с фронта, на котором меня в силу обстоятельств, увы, нет. Как же мне жаль, милый, бесподобный Коля, что мои неотложные дипломатические обязанности не позволяют мне принять участие в этой войне и я не могу внести свою лепту в борьбу за объединение нашего Отечества. Я всегда был неудачником – так-то, мой друг. Почти все вы на фронте: ты, Людмил, Димчо, Каста, богомил Николай, поддерживаете дружеские связи, время от времени, насколько позволяет военная обстановка, видитесь. Скажи мне на милость, что мне делать здесь, в этом скучном, безобразном Вашингтоне, в этом огромном сумасшедшем доме, где надо мною все больше довлеет ненависть американцев к союзникам (в том числе и к нам, болгарам, хотя никто здесь даже не знает, белые мы или черные и где точно находимся – в Азии или Африке). Антанта привлекает здесь на свою сторону все больше сторонников, и, учитывая развитие событий… Но не буду предсказывать, смущать сомнениями ваш бодрый воинский дух.
Коля, а что там происходит в действительности? Знаю, что имеются… соображения, но сможем ли мы и далее отражать натиск англо-французов и сколько это продолжится? Ответь хотя бы намеками… Если я понимаю вашу символическую поэзию, то, наверняка, пойму и эти намеки. Только, пожалуйста, не обижайся, это просто дружеское подтрунивание. Я здесь почти ничего не пишу, кроме маленьких юмористических вещичек – настолько погряз в бюрократии и уйме глупых светских служебных обязанностей, да и жена моя, Фани, против того, чтобы я продолжал писать: это (sic!!!) компрометирует меня как дипломата. Я, наверное, забыл сообщить тебе, что 4 декабря 1915 года, сразу же после объявления войны и моего перевода в Штаты, я женился, правда, немного поспешно, но c’est la vérité, самая что ни на есть горькая истина. Тебе я могу признаться: это не брак по любви – бескорыстная любовь осталась в Болгарии. В данном случае я скорее подчинился дипломатической традиции – ты же знаешь, как неблагосклонно смотрят на дипломатов-холостяков, которые становятся легкой добычей иностранной разведки. Так что, что я пишу теперь мало и втайне, объясняется главным образом запретом моей супруги. Но мне будет трудно отказаться от этого занятия, хотя по сравнению с вами я, брат, отстаю, страшно отстаю.
И вот сижу я здесь в канцелярии представительства и – о ирония судьбы! – вместо того, чтобы, подобно тебе, держать в руках ружье, держу американскую авторучку и строчу дипломатические сводки, которые, как мне кажется, никто не читает. Ох, скорее бы закончилось это изгнание, чтобы наконец вернуться на родную землю и назло Фани отдаться моему истинному призванию. Кстати, выходит ли еще «Барабан»?
Дорогой Николай, ты просил выслать тебе последние стихотворения Уитмена. Выполняю твою просьбу, но дойдет ли до тебя в далекую Битолю эта тоненькая книжка, которую я так и не успел прочесть? Океан кишит немецкими подводными лодками, они вроде не торпедируют американские суда, но, как знать, в заварухе все может случиться. Я снова разболтался, видимо, виной тому ностальгия, ноты прости, брат, я бесконечно одинок.
От друзей я узнал, что первый год войны ты провел в окопах рядовым. Это правда, Коля? Если это так, то я очень завидую тебе: кроме того, что ты прекрасный поэт, ты еще и храбрый болгарский воин. Каждый может пожелать себе такой судьбы!
Но довольно пожеланий! По-братски обнимаю тебя, шер Николя, а ты, в свою очередь, по возможности, обними всех остальных друзей (ведь идет война, и, насколько я смог прочесть между строк твоей открытки, положение становится все трев…)
Всегда твой Петр (Незнакомов).
Вашингтон, 7 сентября 1916 года.
P. S. В эти смутные времена пиши мне на адрес дипломатического представительства: Линкольн авеню, 18, Вашингтон.
Послесловие
С этого дня моя переписка с Лилиевым и его группой прекратилась. Думаю, известную роль в этом сыграла моя бывшая супруга Стефана Чомакова (земля ей пухом). Публикуя эти дорогие для меня письма, я выполняю долг перед историей болгарской литературы и своей совестью. Думаю, они прольют новый свет на некоторые страницы жизни и творчества людей, которыми я не перестаю восхищаться.
АНГЕЛ МОЕЙ МОЛОДОСТИ
В самый разгар первой мировой войны наш полк – 11-й Балканский пехотный, перебросили в горы Кожух-Планина. Там мы заняли позиции на линии нынешней греко-югославской границы. Трудно представить себе столь неприглядное и столь безотрадное место, чем хребты этих почти лысых гор. Мы, как каторжники, вырыли два, а кое-где и три ряда окопов. И поскольку лопата то и дело натыкалась на гранит, на личном опыте могу подтвердить, что это действительно самая твердая геологическая скальная порода – ох, как прав был наш учитель географии… Так вот, застряли мы на этой чертовой позиции с тех пор, как война затянулась и из наступательной перешла в позиционную, забились мы, как суслики, в землю, если ее вообще можно назвать землей: зимой там лютые морозы и бушуют вьюги, а летом – невообразимая сырость, от чего ревматизм и ишиас вам обеспечены на всю жизнь. Напротив, примерно в сотне шагов от нас, тоже в граните, но чуть пониже (там хоть кое-где виднелось хилое и невзрачное подобие травы) окопался английский гвардейский Его высочества принца Виндзорского пехотный полк. Только это уже были не те напыщенные англичане в красных парадных мундирах и шапках из медвежьего меха, которых можно увидеть во время смены караула у Букингемского дворца. В окопах сидели такие же, как и мы, страдающие от сырости несчастные, но только в форме зеленого защитного цвета. Правда, разница между нами была, и, надо признать, нам было чему завидовать. У англичан гораздо лучше было с минометами и огнеметами и, что самое главное, жратва у них была намного лучше нашей – тут тебе и колбаса, и консервы, и шоколад, да еще и по сто граммов виски в день в придачу, черт бы их побрал!
Итак, сидим мы друг против друга – зимой по уши в снегу, а весной и осенью – в воде по колено. Эти горы, Кожух-Планина, вероятно, самое мокрое место в Европе. Смотришь, поздней весной в Салоникской долине солнечно, деревья цветут, люди хлеб пекут, а у нас – дождь и слякоть, портянки негде высушить. От безмерной скуки, от безделья, кажется, сгнием. Потому разок-другой стрельнем или бросим парочку гранат (война как-никак!) да и не мешало усладить слух начальству, тем более что оно (и наше, и противника) призывало воевать беспощадно, до полной победы.
Я, подпоручик Петр Димитров Димитров (Незнакомовым я стал намного позже, а там, в окопах, мне и в голову не приходило, что в один прекрасный день я стану зарабатывать на хлеб литературой), был молод. Осенью 1916 года после окончания школы офицеров запаса в софийском предместье Княжево меня произвели в унтер-офицеры, перед нами – пушечным мясом, предназначенном для фронта, с пламенной речью, изобилующей громкими прилагательными, выступил генерал, и затем кого отправили на север в Румынию, кого – на юг в Македонию, а я, уж такова моя судьба, попал в горы Кожух-Планина, на вершину с отметкой 2091 метр над уровнем моря. И вот уже год, как мы перестреливаемся с англичанами, а когда и это надоедает, обмениваемся ругательствами. Наши ребята выучили несколько английских ругательств, да и противник не оставался в долгу. Часто с той стороны доносилась брань, вроде мать вашу болгарскую так-перетак и тому подобное…
К середине 1917 года мы все чаще стали ощущать, что у союзничков-то наших дела идут далеко не лучшим образом. Дневной паек урезали, похлебку разбавили, дальше некуда, а выдачу ракии (на грубом солдатском жаргоне мы ее называли спиртом) свели до двух раз в месяц, и то обычно перед атакой. Так что жилось нам не сладко. И тогда развлечения ради, от безделья или из-за нужды нас тянуло на «подвиги». На этом поприще я, в то время буйный и легкомысленный (серьезным человеком и писателем я стал намного позже), отличился вовсю.
Что это были за «подвиги»?
В темные и дождливые ночи я вместе с двумя постоянными добровольцами – падкими на такие дела унтер-офицером и солдатиком из Новозагорской околии, между прочим, ловкач он был неслыханный, по-пластунски пробирались к английским окопам. В такую погоду у них даже часовой дремлет под непромокаемой плащ-палаткой (они в таких накидках заступали на пост). Холодное оружие мы не применяли, орудовали деревянным молотком из тех, что держат на кухне для отбивных. На гражданке унтер-офицер Йолов был мясником. Ориентируясь по каске часового, мы тихонечко пробирались к окопу. Дальше за дело брался Йолов, и на голову жертвы обрушивался удар страшной силы. Нокаут обеспечен. Иногда «тело» мы забирали с собой (за «языка» полагался десятисуточный отпуск в тыл, за «языка» меня досрочно произвели в подпоручики), но поскольку дело было рискованным, то в большинстве случаев мы лишь обшаривали вещмешок часового (это делал ловкач из Новозагорской околии) в поисках консервов и швейцарского шоколада. В мои обязанности входило обнаружить плоскую бутылку виски (заступавшим на пост выдавалась такая бутылка в качестве горячительного; у них было – им выдавали, у нас не было – мы отнимали – такова диалектика жизни). Зачастую наши старания заканчивались успешно, причем работали мы втайне или почти втайне от командира роты. Возвращаемся без единого выстрела, раздаем ребятам из моего взвода консервы, делим шоколад, а вот что касается виски, то, признаюсь, поступали мы просто эгоистично, да и все равно этих трехсот граммов на взвод не хватит. Командир роты капитан Халачев долгое время даже не догадывался, почему это третий взвод редко поддается всеобщему унынию и самое что ни на есть боеспособное подразделение в роте.
Но однажды все это нам вышло боком. Как-то вечером из штаба дивизии пришел приказ (это было накануне проклятой октябрьской кампании, предпринятой Главным командованием в связи с пребыванием в Болгарии кайзера Вильгельма II): первой роте второй дружины предписывалось непременно добыть «языка», так как штабистам требовались сведения относительно сил и настроения противника. Капитан Халачев даже не задумывался, кому поручить исполнение этой рискованной задачи, мол, опытные люди у нас есть, вот подпоручик Димитров специалист по этой части, отпуск даже получил, к ордену представлен – достойнее человека для исполнения этого приказа просто нет. Так-то оно так, но на этот раз обстановка была несколько особенной. Англичане, а они, как известно, спецы по разведке, вероятно, что-то заподозрили, дескать, эти кретины (то бишь мы) задумывают какое-то дело, чтобы похвастаться перед кайзером, мол, вот какие мы молодцы. И потому усилили бдительность. Через каждые четверть-полчаса – ракету в небо. Боже упаси, если заметят ночью. Это во стократ хуже, чем днем, потому что днем тебя видят, но и ты видишь, а вот если ночью засекут-лежишь, как слепой. Получил я, значит, приказ в письменном виде, стал собирать дружков, мол, так и так, ребята, на этот раз дело серьезное, могут и убить, англо-француз, говорю, теперь едва ли спит на посту, не дурак. Смотрю, унтер-офицер Йолов сник, только новозагорский ловкач Кондю сияет (страшный любитель выпить), руки так и чешутся, видно, здорово соскучился по бутылочке с волшебной шотландской жидкостью. Как бы то ни было, приготовились мы – против приказа в письменной форме не попрешь, и к трем пополуночи (это самое удобное время) поползли к английским окопам. Чтобы отвлечь внимание противника и тем самым облегчить нашу задачу, на участке соседней роты поднялась безразборная стрельба – нашему брату солдату такие лжеатаки доставляли преогромнейшее удовольствие. Ползем мы, а сердце колотится, словно от предчувствия. Вдруг метрах в пяти показался «котелок» (так мы называли английские каски, они и вправду напоминали наши котелки). Продвигаемся вперед, Йолов уже поднимает молоток… И тут все началось – засверкало, загремело, кромешный ад. Вдруг что-то долбануло меня в грудь слева, потом ударило в правую ляжку (когда ползешь, это самое уязвимое место). В глазах потемнело, вероятно, я потерял сознание… Очнулся аж в Салониках, в английском военно-полевом госпитале, в офицерском отделении для тяжелобольных и безнадежных. Насколько я мог соображать, рядом валялось десятка полтора сербских, греческих, французско-сенегальских офицеров, немец-капитан, который вскоре умер (англичане содержались отдельно, на более богатой раскладке и уход за ними был намного квалифицированнее). Но и на том спасибо. Как ни как, все же считались с Красным Крестом, с конвенцией о военнопленных. А ведь могли закопать где-нибудь на косогоре, но нет – лечат, вот, дармоеда, выхаживают, ждут, когда сам копыта откину. Врачом отделения был краснощекий майор Франклин Джон Бул. Он слыл хорошим хирургом, правда, когда руки переставали дрожать, для чего ему требовалось принять во внутрь с пол-литра шотландского бальзама. Помогала доктору медсестра Агата, этакое миловидное, умеренно пухленькое розовое существо, похожее на ангела-спасителя (по крайней мере так казалось всем нам, сербам и грекам, сенегальцам и французам, стонущим и охающим – путникам в мир иной). Не знаю почему, но вскоре я сделался любимцем розового ангела, мне он доверялся и исповедовался. В ту пору, несмотря на раны, выглядел я довольно-таки ничего, хотя назвать меня красавцем в англосаксонском смысле слова нельзя. Тем не менее я был молод и, что самое главное, с горем пополам мог общаться на английском (в свое время, будучи гимназистом Сливенской мужской гимназии, чтобы читать Шелли и Вордсворта в оригинале, я выучил английский, а французский знал чуть ли не с пеленок). Измученный капризами всех эти зазнаек, которые, что ни говори, все-таки были на своей территории, мой розовый херувимчик через часок-другой прибегал к своему «пленнику». А я, даже при желании, не мог ни капризничать, ни требовать, потому что в любой момент меня могли выгнать в шею или пустить в расход. Окрыленный теплой заботой и… почему бы не сказать, зарождающимся чувством, я начал быстро поправляться, в то время как вокруг народ умирал повально. С моим выздоровлением в нашем отделении стали происходить весьма странные и загадочные вещи. Из амбулатории, в которой властвовал майор Франклин, пропала трехлитровая бутыль чистого медицинского спирта. Майор, вспыльчивый в трезвом состоянии, обрушил свой гнев на нашего ангела сестру Агату. В тот же вечер она прибежала ко мне и выплакала свою обиду. Я, измученный и телом и духом, насколько мог, утешил ее, высказал предположение, что, вероятно, кто-то из легкораненых из соседнего отделения стащил медицинский спирт или его вылакали ненасытные санитары – пленные турки, в этом отношении не соблюдавшие коран. Агата согласилась со мной, и, очевидно, ей удалось успокоить вспыльчивого майора. Но спустя неделю она снова со слезами на глазах прибежала ко мне – на этот раз пропало виски, а за него майор способен был убить человека. Теперь и я уже не знал, что думать: выходит, мы имеем дело с опытным похитителем, более того, у него был свой ключ от амбулатории, которую на ночь майор самолично замыкал на ключ. Мы с Агатой долго мудрили, кто же вор и где он скрывается. Сербы и греки уснули сразу же после вечерней поверки, так что у нас была возможность нашептаться вдоволь. Лишь к полуночи она ушла к себе. Должен признаться, что в ту ночь я уснул, испытывая чувство благодарности к таинственному хапуге. Ведь его кража настолько сблизила меня с Агатой, что я мысленно желал, чтобы его не застукали. Впрочем, это уже не имело никакого значения. Уже и без всякого повода сначала вечера, а потом и ночи Агата проводила возле меня (раненые находились в столь тяжелом состоянии, что им едва ли было до нас и навряд ли они осознавали, что творилось на моей, то есть на нашей койке). Прошли две счастливые ночи, а с наступлением третьей Агата не появилась. Прождав до одиннадцати, я потерял терпение. Невероятным усилием поднялся с койки и, прихрамывая и охая, я добрел до двери амбулатории. Думал, может, задержалась, майор поручил какое-нибудь спешное дело. Постучал, но ответа не последовало. Нажал ручку – заперто. Тогда я тихо отпер дверь и в темноте направился прямо к злосчастному шкафу. И тут за спиной послышался какой-то шорох, из-за кресла выросла тень. Кто-то набросился на меня и скрутил мне руки. Откровенно скажу, положение не из приятных. Но вот в следующий миг мягкие сочные губы впились в мои и стали неистово целовать.