355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Мартьянов » Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1 » Текст книги (страница 8)
Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1
  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 21:00

Текст книги "Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1"


Автор книги: Петр Мартьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Митрополит Филарет и ротмистр Соломка

Летом 1856 года, Москва готовилась к коронации. Гостей наехало со всех концов света. Гвардия прибывала частями. Несколько молодых офицеров с дамами, 5-го июля, в день св. Сергия, поехали осмотреть Троицко-Сергиевскую лавру. Пожелав после литургии отслужить молебен, они обратились к очередному иеромонаху. Лаврская братия по случаю праздника разрешила вино и елей, но очередной иеромонах оказался слабее других и, обращаясь к офицерам, требовал то покупки свечей, то покупки смолы св. Сергия. Ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка, Соломка, не мог стерпеть подобного обращения и обратился с жалобою к митрополиту Филарету. Тот выслушал его и сурово ответил ему: «какой же ты христианин, когда не можешь простить ближнему твоему… Ступай»!

Великий князь Михаил Павлович и отставной солдат

В сороковых годах, жил в Петербурге именитый купец Василий Григорьевич Жуков, производивший обширную торговлю табаком и известный своею добротою ко всем, кто поступал к нему в услужение или на работу. Он был городским головой и содержал хор отличных песельников, известных всему Петербургу. Прусский король, посетивший Петербург, по случаю открытия Александровской колонны, и пожелавший послушать песельников Жукова, пришел от них в восхищение и подарил Жукову великолепную бриллиантовую табакерку. Василий Григорьевич любил наших солдат и выходивших в отставку принимал к себе на фабрику, платил им хорошее жалованье, часто разговаривал с ними и награждал. Однажды, великий князь Михаил Павлович, любивший в свободное от службы время побалагурить с солдатами, проходя по лагерю под Красным Селом, встретил старого солдата, подлежавшего увольнению к отставку, остановил его и разговорился с ним.

– Ну, что, брат, пора нам с тобой и на покой! – сказал ему великий князь весьма серьезно.

– Да, ваше высочество, приходит время к отставке, – отвечал солдат также серьезно.

– Куда же пойдешь?

– Еще не знаю, ваше высочество.

– Ну, брат, и мне хочется на покой, да также не знаю, где бы местечко потеплее найти; а? как ты мне посоветуешь? – продолжал пресерьезно Михаил Павлович.

– Ах, ваше высочество, – отвечал солдат, не запинаясь, с желанием от души всего хорошего любимому им великому князю, – у купца Жукова жить хорошо; вот бы куда!

– Пожалуй, не примет? – засмеялся великий князь.

– Как не принять! – ваше-то высочество! – отвечал убежденно старый воин, – первеющее место вам предоставит.

– Спасибо за совет, любезный товарищ! – смеялся великий князь, хлопая по плечу солдата: – придется, значит, поклониться Василию Григорьевичу, завтра же увижу его и попрошу.

– Попросите и за меня, ваше высочество, – отвечал невозмутимо серьезно старик.

– Конечно, конечно! – закончил великий князь разговор, – уж если служить, так опять вместе.

И действительно, солдат, по просьбе великого князя, был принят по выходе в отставку Жуковым и находился у него на службе до самой смерти.

Император Николай I и французы

В 1836 году, император Николай I пригласил в Петербург знаменитого французского баталиста Ораса Верне, для написания нескольких картин из нашего военного быта. С ним вместе приехал сотрудник «Gasette de France», Веймарс, нападавший в газете постоянно на русских, в особенности за «тиранию поляков». Им показали лагерь; они были в свите государя на маневрах, видели знаменитый Петергофский праздник и, наконец, были приглашены в тесный, семейный кружок императорской фамилии. Г. Веймарс увидел монарха в кабинете и в кругу его семейства, которое он любил больше чем с отческой нежностью. Когда Веймарс смотрел на детские игры маленьких великих князей с своими сверстниками, между которыми было несколько мальчиков из польских фамилий, государь подошел к нему и сказал: «vous voyez bien que je ne mange pas ies polonais» (вы видите, что я не ем поляков).

Кадеты в Александрии

Император Николай очень любил молодежь, воспитывавшуюся в кадетских корпусах. Всегда и везде он отличал кадетов и старался приблизить их к себе и своему семейству.

В 1843 году июля 22-го, он праздновал день именин сестры своей, великой герцогини Саксен-Веймарнской, Марии Павловны, в Александрии, близ Петергофа. На праздник приглашены были близкие царю люди, тесный кружок друзей, дипломатический корпус и избранные особы первых классов.

Кадеты стояли лагерем под Петергофом. Государю угодно было пригласить их на праздник. Гонец полетел, и чрез несколько времени известное число кадетов, в большинстве случаев выпускные, появились в саду Александрии.

– А! вот и дети, – сказал Николай Павлович и сошел к ним с террасы. Поздоровавшись с ними, он спросил их: «знают ли они какой нынче день»?

– Знаем, ваше императорское величество, – отвечали кадеты.

– Какой?

– День тезоименитства сестры вашего величества, великой герцогини Саксен-Веймарнской, Марии Павловны, с чем и имеем счастье поздравить, – отвечали кадеты.

– Благодарю вас дети, – и государь поклонился.

– Вас благодарим, государь, что вспомнили об нас, – закричали кадеты.

Наследник цесаревич Александр Николаевич стоял на эстраде. Император позвал его к себе и, когда он подошел, сказал ему:

– Что же ты не поздороваешься с кадетами?

Великий князь поздоровался, и на поздравление кадетов поклонился.

– Кланяйся ниже! – сказал ему государь – твоим будущим слугам можешь поклониться в пояс.

И наследник цесаревич поклонился в пояс.

Затем император привел за руки двух младших дочерей своих, великих княжен, Ольгу Николаевну и Александру Николаевну, и приказал им поблагодарить кадетов за поздравление с именинницей.

Великие княжны сделали реверанс.

– Разве так кланяются русским дворянам, – сказал государь и, положив им руки на плечи, заставил их поклониться до пояса.

Разрешив кадетам «вольно», император вошел в их кружок и стал заставлять их играть.

– Берите пример с меня, смотрите, я упаду сейчас на землю, – и, сказав это, государь сделал движение, как будто хочет опрокинуться назад. Кадеты бросились к нему, подхватили его на руки и с криком: ура! стали качать.

После троекратного поднятия, Николай Павлович сказал:

– Ну, дети, довольно! спасибо вам!

– Ради стараться! – и ура! снова огласило сад.

В это время французский посланник, сойдя с эстрады, подошел к государю и выразил ему свое беспокойство о том, что он чуть было не упал, если б кадеты его не поддержали.

– Вы не знаете моих дворян; это ведь всё дворяне, – отвечал с гордостью государь: – они никогда не дадут упасть не только мне, но даже никому из членов моего дома.

Великий князь Михаил Павлович в новгородских поселениях

В сороковых годах Великий Князь Михаил Павлович, ежегодно весною или в начале лета, приезжал в новгородский округ пахотных солдат для смотров расположенных там гвардейских частей. В один из таковых приездов, Его Высочество прибыл в место квартирования лейб-гвардии Уланского полка довольно поздно и остановился для ночлега в устроенном для приезда высочайших особ домике. Отходя ко сну, Михаил Павлович, запирая дверь на ключ, повернул его так неловко, что сломал бородку ключа и остался в спальне запертым. На утро дали знать капитану Иванову, заведовавшему военно-рабочими командами. Пока он явился со слесарем и выпиливал из двери замок, прошло около часу и Великий Князь не мог вовремя выехать к собранному полку на смотр. Когда дверь была открыта, он вышел к собравшемуся в зале начальству и гневно сказал начальнику округа.

– Хороши у вас замки!

– Замок был хороший, ваше императорское высочество, – отвечал начальник округа, – но и хороший замок может сломаться.

– Да я вас и не виню, – рассмеялся Великий Князь, – но я желал бы знать, что с ним сделал бы Аракчеев – и он указал на Иванова, – если бы он его, как меня, посадил под арест на целую ночь?

Борщов и медвежонок

В начале сороковых годов, адъютант коннопионерного дивизиона, поручик Борщов, находясь на завтраке у одного из известных охотников-магнатов, получил от него в подарок только что привезенного с охоты маленького медвежонка, оставшегося после убитой медведицы. Возвращаясь домой в собственных санях, он посадил медвежонка рядом с собою и придерживал его рукой. На повороте с Невского на Владимирскую, его повстречал великий князь Михаил Павлович.

– Стой! – закричал ему гневно великий князь, – что это такое?

– Мишка, медвежонок, ваше императорское высочество, – отвечал выскочивший из саней и подбежавший к великому князю поручик.

– Мишка! медвежонок! – передразнил его великий князь, – это я вижу. Но для чего ты разъезжаешь с ним? Что ты фокусник, или содержатель зверинца, что ли? Разве это прилично офицеру? На гауптвахту!

И бедный поручик с медвежонком очутился на гауптвахте. На другой день великий князь приказал Борщова освободить. Но когда приказание было получено, на гауптвахте возник вопрос: что делать с медвежонком – выпустить его или оставить, так как о нём в приказании ничего не говорилось. Кончилось чем, что офицера выпустили, а медвежонка оставили. Доложили великому князю, и он, погрозив пальцем, рассмеялся: это всё проказы Борщова. Отдать ему моего тёзку, с тем, чтобы он о его житье-бытье мне при случае рапортовал.

И потом встречая Борщова, великий князь несколько раз спрашивал его: «Ну, что, как поживает мой тёзка»?

Отверженцы и отщепенцы общества

В 1870 году наша литература обогатилась одним из замечательных сочинений по предмету исследования жизни русского народа, именно: сочинением С. В. Максимова «Сибирь и каторга», в котором он описывает быт наших ссыльных – этих отверженцев и отщепенцев общества.

Имя г. Максимова давно уже пользуется известностью талантливого исследователя жизни в Архангельской губернии и Приамурском крае. Первые его очерки Беломорья появились в конце пятидесятых годов в «Морском Сборнике» и обратили на себя общее внимание. Новизна предмета и добросовестное его изучение, интересный подбор фактов, своеобразность, бойкость и картинность мысли и языка, зарекомендовали автора как личность талантливую, сильную интеллигентными средствами и деятельную, и сразу выдвинули его из толпы. Уяснив свое положение в литературе, молодой писатель посвятил себя всецело исследованию народной жизни. Так, в начале шестидесятых годов в «Русском Слове» и других изданиях мы читаем его заметки и путевые письма о только что присоединенном к России Приамурском крае[25]25
  Очерки Беломорского и Приамурского краев вышли отдельными изданиями, под заглавиями: «Год на Севере» и «На Востоке».


[Закрыть]
. Затем, в конце шестидесятых годов, на страницах «Вестника Европы» и «Отечественных Записок» печатался длинный ряд статей его о быте ссыльных, где затронут один из тех «проклятых» вопросов, которые составляют гангрену современного общества и принадлежат к разряду не разрешенных при настоящем социальном и экономическом его положении, а именно: вопрос о более человечной каре отверженцев и отщепенцев общества. Эти последние статьи значительно, впрочем, дополненные автором, и составили упомянутое нами выше трехтомное сочинение под названием «Сибирь и Каторга».

Что такое каторга?… Это понятие, которым определяется кара за самые важные, самые тяжкие преступления, нечто продолжительное, бесконечно-долгое, невыразимо-страшное, охватывающее душу ужасом и леденящее кровь у человека с самыми крепкими всё выносящими нервами, говорят одни. Это – юридический термин, под которым подразумеваются усиленные, наиболее тяжелые работы, travaux forcés, говорят другие. Это – ад, по мнению третьих… Но что это такое в действительности – работа, пытка или нечто более ужасное, и какие вытекают из того результаты – об этом общество до последнего времени интересовалось очень мало, так как всё это касается только его отщепенцев и отверженцев… Но отщепенцы и отверженцы общества тоже люди, и мы позволяем себе коснуться значения каторги и, вообще, вопроса: соответствует ли самое существование её современным потребностям общества.

Ссылка в Сибирь в XVII веке, когда обладание ею было окончательно закреплено, имела значение колонизации вновь приобретенной, богатой и обширной страны. За исключением ссыльных за государственные преступления, по которым назначалось тюремное заключение, все прочие сажались на пашню[26]26
  Указы 1669 и 1679 годов.


[Закрыть]
, и таким образом история ссылки в Сибирь начинается историею поселений. Известный указ Петра Великого: «бить кнутом нещадно, и заорля в щеку, ссылать на каторгу на вечное житье» открывает историю каторги; но в прошлом веке каторжные работы, в настоящем их значении, были не в Сибири, а в России. Азов был первым каторжным местом, затем каторга была образована в Петербурге, в Рогервике (ныне Балтийский порт), в Шлиссельбурге, в Оренбурге, в Риге, в Херсоне, словом – везде, где были даровые земляные или другие крепостные работы. Только в конце XVIII века, когда оказалась необходимость в рабочих руках на заводах и золотых приисках, пошли в Сибирь по указам: солдаты за побеги, нищие, бродяги, членовредители, а с отменою смертной казни и все преступники, освобожденные от смерти. В текущем столетии Сибирь приобретает значение главного ссыльного места, и только в 1867–1869 годах были произведены некоторые реформы в системе тюрем и ссылки. Каторжные работы в крепостях уничтожены, и воинские чины, присуждаемые к каторжным работам, сконцентрированы в двух пунктах: в Усть-Каменогорске и Тобольске, а из числа лиц гражданского ведомства повелено отправлять в Восточную Сибирь, для обращения на существующие там каторжные работы, только тех преступников, которые содержатся в тюрьмах Сибири и Зауральской части Пермской и Оренбургской губерний, а из России – женщин и женатых преступников, за которыми последуют семейства. Всех же прочих преступников, присужденных к каторжным работам, предписано размещать в особо учрежденных для того центральных тюрьмах: Новоборисоглебской и Новобелгородской (Харьковской губернии), Симбирской, Виленской и других.

«Вечно горький мир есть ад», говорит Данте (Рай XVII, 121). «Как вещественная смерть уничтожает наше земное существование. так смерть нравственная лишает нас ясного сознания свободного проявления нашей воли, а потому нравственная смерть не много лучше самой смерти вещественной», поясняет ученый толкователь Данте – Штрекфус. Следовательно, ссыльно-каторжные, как лишенные прав свободного проявления своей воли, – ничто иное, как нравственные мертвецы, а пребывание их в каторге, представляющее, конечно, горький мир, может быть названо адом.

«Сравнительный метод одинаково полезен и необходим, как в анатомии отдельного человека, так и в социальной науке, которую можно назвать анатомиею общества», восклицает Писарев в одной из статей своих. Но для определения значения каторги, трудно найти в жизни верное сравнение, так как каторга по своей цели и назначению – карать и карать отверженцев и отщепенцев общества, карать в квадрате и кубе, карать сторицею, карать, наконец, без меры и конца, – может быть сравнена только с адом.

Ад имеет своих песнопевцев. Гомер, Вергилий, Данте сходили в преисподнюю земли и обессмертили ее в своих поэтических описаниях. Сибирские рудники хотя также видели в своих недрах поэтов и писателей, но до С. В. Максимова воспеты не были. В нашей литературе нет ничего, на что можно было бы указать и сказать: вот наша преисподняя. «Мертвый дом» Достоевского – частица каторги, это, действительно, мертвый дом, преддверие ада, и только…

Но перед нами лежит рассказ С. В. Максимова о посещении им одного из Нерчинских серебряных рудников (Зерентуйского). Вот как он описывает каторгу.

«Мы у подошвы горы, которая отлого взбирается ввысь и там, где-то не на виду у нас сливается с другими горами, а может быть и с целою грядою гор. Гора наша, по наружному виду, ни чем не отличается от окрестных: те же голыши и камни, обещающие скудную растительность в живое время, то же обилие мха и по местам примечательно ничтожное количество снегу, когда всё кругом завалено им. Разница одна: у нашей горы, позади нас, и в недалеком расстоянии, раскинулось, довольно большое селение со старыми гнилыми домами, разбросанными в беспорядке и доказывающими наружным видом своим, что хозяева их самые бедные и несчастные люди во всём свете: нет ни одного дома, который говорил бы даже о кое-каком достатке.

Селение это казенное и приписано к руднику; в горе нашей находится самый рудник серебряный, давно уже существующий, как сказано выше.

Прямо перед нами бревенчатый сарайчик, по местам обшитый досками и одним краем своим вплотную примкнутый в горе у самой подошвы её. Дощатая дверь вводит нас в этот теплый и натапливаемый домик; здесь предлагают нам снять шубу на том основании, что без неё будет свободнее ходить по руднику, где, говорят, теплее, чем в этом домике, тепло как в бане. Но, помня, что на дворе с лишком 30° мороза, мы не решаемся расстаться с шубой (в чём, однако, пришлось нам потом раскаяться). Нам надевают на шею, на длинной веревке, плоский фонарь с зажженной свечей, и мы направляемся в то чистилище, о котором с самого детства слышали так много страшного. Вот за этой-то новою дверью (и опять дощатою) – думалось нам на тот раз – те каторжные норы, где мучилось столько несчастных и погибло в них без следа и воспоминаний. За ней-то, за дверью этой, один из тех рудников, о которых ходят по всей России такие мрачные и страшные рассказы. И теперь мы с трудом отделываемся от неприятного чувства боязни, бессознательного страха и тоски, до такой степени неодолимых, что были моменты, когда были готовы оставить наше намерение и вернуться назад из опасения не подвергать себя крупным и тяжелым впечатлениям: потребовалось энергическое усилие воли, чтобы направиться дальше за эту таинственную дверь, и, раз решившись идти вперед, мы принудили себя безропотно подчиниться провожатым, но неприятное чувство душевной тяжести и безотчетного сердечного трепета нас не покидают. Отворилась дверь, – словно в ад, и истинное подобие его представилось нам тотчас же, как только глаза наши встретили за дверью непроглядный, мертвенный сумрак; к тому же по нескольким ступеням мы опустились вниз, на несколько аршин ниже подошвы горы. Высокая гора, всей массой, всей громадой своей стояла теперь над нами, усиливая тяжесть наших впечатлений. Мы – в горе, под землей, словом – мы в руднике.

Слишком резкий, крайний переход от дневного света прирудниковой светлицы – передней во мрак самого подземелья, не позволяет глазам нашим что либо видеть, что либо понять изо всего того, что творится перед нами, сзади нас, по бокам. Мы слышим голоса, но они кажутся нам такими глухими и робкими, что как будто они, как и наш голос, выходят из сдавленной и натруженной груди. Где-то впереди, как волчьи глаза, мелькают огоньки, но свет их, поглощаемый густотой окрестного мрака, до того слаб, что кажется особенным, рудниковым. Висящий на груди у нас фонарь нам делает не больше того: свет его чуть брезжится, ударяет в спину проводников, освещая две-три заплаты на полушубках. При поворотах в сторону, свет сальной свечки успевает обнаружить в себе присутствие силы настолько, что мы различаем дощатые стены, мокрые, сырые, и такие же доски на верху, на потолке. И когда глаз успел приноровиться, мы, что называется – огляделись: пред нами и позади нас оказался несомненный коридор, такой же точно, как и те, до которых такие охотники петербургские домовладельцы и архитекторы, показывающие этим бессилие своей изобретательности и несостоятельность своей науки; этот коридор намеревался доказать противное. Он был такой же узкий и теплый, и в таком же прямом направлении тянется куда то вдаль. Мы идем ни ниже, ни выше, идем также свободно и теперь, как шли сначала, и идем как будто узко много сажен, не один десяток сажен и – останавливаемся. Перед нами третья дверь и обитый досками коридор кончился.

– Что это значит?

– Коридор, – (отвечают нам), – туннель этот называется штольней. Та часть штольни, которую мы прошли и которая сверху, снизу и с боков забрана досками, уже выработана и к делу не годится. Рабочие в ней только для того, чтобы положить дощатые заплаты там, где старые доски прогнили до слез. Разрабатывается вот эта…

Отворили дверь – и мы снова погрузились во мрак, который кажется нам еще гуще и непрогляднее. Мы с трудом передвигаем ноги, которые на каждом шагу встречают какие-то рытвины, какие-то камни, и между ними, по самой середине дороги нашей, тянется целый желоб. По бокам, в стенах каменные глыбы; наверху, на потолке, такие же голые, неправильной формы, обитые камни: и те, и другие на ощупь холодны, сыры, слизисты, фонарная свеча на большей части из них освещает ржавчину, окиси. Ощущения становятся еще тяжелее: каменные груды начинают давить нас нравственно всей тягостью внешнего вида своего, и мы снова с трудом владеем собою при объяснениях.

– Это известняк и глинистый сланец – подпороды; а вот и самая порода – наше богатство; из неё то мы добываем достославное серебро, которое и в наших руках стало в редкость, как говорят, редко оно и у вас в России.

Через груды этих подпород и между глыбами породы пробираемся мы дальше, начинаем приметно уставать, нам становится не только жарко, но даже душно. Духота, наполняющая на этот раз штольню, напомнила нам ту насыщенную влагой атмосферу бани, когда разрядился пар, в обилии сорвавшийся с каменки. В духоте этой (думалось и выговорилось нами) – один из видов каторги и духота эта, между прочим, полагалась одною из мер наказания некогда работавшим здесь преступникам: духота эта едва выносима.

– Отворите дверь! – закричал один из проводников в ответ на замечание наше.

Крепкая струя морозного воздуха мгновенно и с неудержимой силой ворвалась в штольню и выхватила, и унесла вперед в широкое отверстие шахты весь тот удушливый и гнилой воздух, который до этой поры тяготил нас. Пока задняя входная дверь стояла открытою, мы с трудом удерживали на головах шапки: до того была сильна тяга воздуха, которая, имея для нас значение сквозного ветра, становилось уже излишнею, и делалась опасною для здоровья. Пока мы подвигались дальше, в штольне опять накопилось достаточно теплоты, чтобы снова жаловаться на шубу.

В одном месте, влево от нас, из штольни потянулся глухой и тупой, без пролета, коридор, никуда не выходящий, и, в отличие от штольни, на горном языке известный под именем лихтлога. Свет фонаря осветил нам его начало и изныл в той густоте мрака, которую не разрешал ни разу луч солнечного света, и с которою ведет по временам борьбу свет шестериковых сальных свечей в фонарях рабочих.

Войти в лихтлог мы не решились и не пошли туда по той простой причине, что лихтлог – та же штольня только поперечная, боковая, без выхода: боковая оттого, что увела ее туда серебряная жила, ударившаяся в бок от основной, давшей направление штольне, а без выхода лихтлог потому, что на тупом конце его оборвалась надежда на добычу, серебра стало меньше; и дальнейшая работа не обещала возврата затраченных сил и капитала. Штольня повела нас дальше и прямо, один лихтлог остался в стороне направо; другой – налево.

Каменные груды с боков и над ними, неукрепленные искусством и сдерживаемые только силою взаимного тяготения и упора, – грозят опасностью. Вода, в избытке просачивающаяся между камнями, усиливает представление этой опасности для нас, непривычных, бессильных схватить все подробности дела и на этот раз понять всю систему предосторожностей. Мы радуемся за каждый шаг, который завоевываем при выходе из штольни и небессознательно вздрагивает, в боязни за себя, когда слышим предостережение провожатых спрятаться на бок, где-нибудь около стенки в первое попавшееся углубление в ней. Пример тому видим на всех наших спутниках, и, спрятавшись как умели и успели, мы вздрагиваем во второй раз от сильного удара, который глухим и тупым раскатом потряс всю штольню и исчез без эха и отголоска.

– Что это такое?

– Забой делали! – взрыв произведен.

Ощущаем пороховой запах, видим впереди себя новую вспышку и тотчас новый глухой стук взрыва, и снова ощущаем запах пороха. Идем к тому месту и видим, или, лучше, слепо различаем на полу какие-то дыры, видим буравы в руках рабочих, нам объясняют:

– Бурав вертит в земле скважину, и оттого скважине этой даем название буровой. Она заряжается порохом; порох рвет часть грунта, выхватывает те камни, которые мешают нам прокладывать желоб. Желоб этот посредине пола штольни надобен нам для стока воды. Вода одолевает наши работы безгранично; оставить ее на собственный произвол и не выводить вон – значит поступиться всем рудником: вода зальет его, как залила уже все разработанные и покинутые или по воле начальства, или потому, что они уже и сами по себе перестали служить свою полезную службу.

– Желоба для стока воды мы закрываем досками, чтобы легче ходить и работать; желоб облегчит работы в забоях; пол облегчит перевозку руды в тачках по штольне до шахты.

– Но где же каторга, где те работы, которые мы привыкли считать самыми тяжелыми, называть каторжными?

– Таких работ нет в рудниках. Здесь мы даем молоток и лом. Молотком рабочий обивает породу, освобождает ее от сопровождающих ненужных нам подпород; ломом вынимаем ту глыбу, которую нам нужно и которую указывает и объясняет знающий дело распорядитель работ. Глыба эта подается на лом, когда молот сумел хорошо распорядиться около неё. Вынутая из своего места, она кладется на носилки или в тачку и рабочий везет один или несет с товарищем к бадье, спущенной на дно широчайшей трубы, идущей от вершины горы до самой подошвы её и называемой шахтой. Когда рабочий опростает свою ношу, то кричит наверх; бадью верхние рабочие поднимают воротом на самый верх горы. Там опоражнивают бадью, складывая руду на носилки. Тачек рабочие не любят и предпочитают им носилки, всегда предполагающие товарища, когда и труд разделен и есть с кем перекинуться разговором. Добытую породу сносят верхние рабочие в указанное место в кучу, из которой она уже поступает для сортировки в так называемую рудораздельную светлицу. Выйдем через шахту на верх, я вам и это всё покажу.

И вот, до нас начинают добираться лучи дневного света, падающие сверху. Свет нашего фонаря блекнет, мы стоим под крутой деревянной лестницей; мы взбираемся по этой отвесно поставленной лестнице, с широко-расставленными приступками, с обязательно неизбежными перилами. Лестница плотно приделана железными закрепами к каменной стене шахты. С трудом и надсаживая грудь, при помощи перил, поднимаемся мы наверх и с трудом переводим дыхание, очутившись на первой площадке. Площадка эта одним краем опять уходит в сырой и непроглядно мрачный лихтлог, идущий параллельно нижней штольне и составляющий в руднике как бы второй этаж его. Другой конец площадки обрывается в ту огромную яму, которая прорыта до самой подошвы горы до дна той штольни, в которой мы были, и освещается такой же широкой, как нижняя яма, трубой, составляющей её продолжение и выходящей на верхушку горы. Отдохнувши, осиливаем вторую лестницу, такую же отвесную и крутую, такую же неподатливую, с такими же крепко захватанными перилами – снова устаем до изнеможения и с радостью узнаем на второй площадке, что конец мучениям близок. Узнаем здесь, что Зерентийская шахта, которая кажется нам теперь глубоким и широким колодцем, имеет глубины 24 сажени: первая лестница 11 сажен, вторая 13; что бревенчатый сарай над шахтой-колодцем сооружен уже на крайней вершине горы, что вся зерентуйская штольня длиною в 160 сажен, но что делают новую – «Надежду», которая будет еще больше, еще длиннее, но в другом месте.

Отрадно было, по выходе из шахты, взглянуть на свет Божий; весело было вздохнуть свежим, хотя на этот раз и крепко морозным воздухом, и еще краше и веселее глядели теперь на нас со всех сторон окрестные валуны – эти застывшие морские волны и еще сумрачнее, тяжелее и каторжнее показалась нам вся темная мгла подземельев – штолен, лихтлогов и тяжелый полумрак шахты.

Целыми десятками лет, не одной тысячью преступных и непреступных рук, рылись эти каторжные подземелья, и рудник, оцененный десятками тысяч рублей, неизмеримо высоко поднимается в цене от того множества слез и стонов, которые вызваны были среди сумрачных каменных стен на тяжелой, опасной работе, и которые вверены были тем же бездушным стенам и тем же безгласным и холодным камням. Через чистую и свежую ключевую воду проходит всё то золото, которым покупается целый свет, и только в немногих местах в ключевой воде этой примешиваются и мутят, и темнят эту воду горькие слезы несчастных; но всё серебро, накипевшее в недрах земных, добытое в сибирских рудниках, прошло через горькие и также ключом бьющие слезы несчастных. И сколько смертей, нежданных, негаданных, накидывалось там, в этих темных, и сырых подземельях, на терпеливую, замечательно выносливую и крепкую натуру русского человека, хотя на этот раз и обездоленную крутым житейским переломом и крепким, большею частью непредвиденным несчастьем».

«Каторжна жизнь рудникового рабочего, – пишет далее С. В. Максимов, – не только потому, что она бесплатная, обязательная, казенная, но и потому, что подвергается случайностям, недалека от несчастья и граничит с нечаянною, скоропостижною смертью.

«Диркой бьет» – кладет на смерть и увечит рабочего при быстром нечаянном взрыве буровой скважины, сопровождаемом неизбежными камнями, осколки которых брызжут по сторонам с быстротой и силой. Эта опасность для неопытных рабочих на каждом шагу, потому что на каждом шагу эти буровые скважины, и потому, что при спешных работах на каждый шаг не напасешь осторожности и оглядки, если и та и другая не обратились в привычку.

«Горой давит» рудникового рабочего та же оплошность, то же неуменье, а часто и невозможность спохватиться вовремя, – именно в то время, когда он сделал подработку молотком своим под породу, и отломятся от неё плохо слипшиеся или хорошо отбитые груды известняка или глинистого сланца. Горой этой и увечит, и давит до смерти…

Новичок арестант, приходящий на крайнюю каторжную работу – на карийские золотые промыслы – назначается обыкновенно хвосты убирать. Хвостами называются те пустые, ненужные пески, которые остаются на разрезе после промывки золота и от которых золото уже отделено: вода, унося пески, как вещество легчайшее, и не сладив с крупинками золота – веществом тяжелейшим, оставила их осевшими на дне промывного желоба. Уборка хвостов или пустых песков – работа каторжная и потому, что требует усиленных уроков и некоторой поспешности, чтобы принять с дороги старую ненужную дрянь и дать место новой драгоценности и потому хвостовая работа тяжела главным образом тем, что не заключает в себе и не дает того, чем красна всякая работа. Она мало питает сознание, что в труде этом заключаются те же животворные, осязательные и наглядные результаты, как и во всяком другом труде рук существа разумного и мыслящего. Этот труд на хвостах как будто даже бесполезно истрачивает физические силы и без того значительно истощенные и, во всяком случае, нисколько не укрепляет дух, не поддерживает жизни его. Носить целые дни с раннего утра до позднего вечера пустые пески, носить их по заказу, на урок, в виду наказания за неисполнение полной задачи и без всякого существенного и нравственного вознаграждения на случай честного исполнения долга и обязанности: дело равносильное и равноправное древнему монастырскому наказанию – толочь в ступе воду. Сверх того сознание, что вся эта работа направлена ни ближе, ни дальше, как к бесцельному сооружению на крутых речных берегах новых берегов, целых гор песчаных, так называемых отвалов, сознание это беспредельно мучит и терзает несчастных арестантов, твердо убежденных и сознательно убеждаемых в том, что исполняют они те самые работы, которые по всем правам принадлежат волам, лошадям, животным…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю