355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Мартьянов » Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1 » Текст книги (страница 13)
Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1
  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 21:00

Текст книги "Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1"


Автор книги: Петр Мартьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

М. Н. Глинка у графа Виельгорского

Граф Михаил Юрьевич Виельгорский, как известно, был художник-любитель, музыкант и виртуоз. Он играл роль мецената и своим влиянием в обществе и связями при дворе мог сделать многое. Поэтому нет ничего удивительного, если художники, артисты и музыканты теснились вокруг него и искали его покровительства. М. И. Глинка не избег общей участи. Окончив первую свою оперу «Иван Сусанин» (переименованную потом в «Жизнь за царя»), 28-го февраля 1836 года, он явился к Михаилу Юрьевичу и просил его ходатайства о постановке пьесы на сцене Большего театра. Граф обещал ему всяческое содействие и просил его заехать, к нему чрез несколько времени.

Живой, нервный Глинка не особенно остался доволен приемом графа. Но слава его, как композитора, еще не стояла высоко, и поэтому нужно было дорожить расположением вельможи. 10-го марта, в залах графа Виельгорского состоялась первая репетиция оперы. Оркестр был хотя и неполный, но его составляли театральные музыканты. Хоры исполняли придворные певчие, трио и дуэты пропели артисты. Дирижировал оркестром сам Глинка. Музыканты недостаточно разучили партитуру, а потому первое исполнение увертюры вышло неудачно. Пришлось сыграть второй раз. Хоры вышли лучше. Артисты исполнили прекрасно. Глинка суетился, бегал, бил такт и морщился. Его разгоревшееся лицо и блестевшие глаза выдавали внутреннее волнение. Но когда пьеса была окончена и зал огласился дружными рукоплесканиями, он просиял: всеобщие поздравления, одобрения и рукопожатия победили неуверенность и недовольство, композитор развеселился и благодарил от души всех посетителей.

– Это chef d’oeuvres! – говорил граф Михаил Юрьевич. – После «Фенеллы» и «Роберта» страшно сочинять оперы. Кто посмеет поставить на суд публики свое сочинение, когда она избалована «Немою из Портичи» и «Дьяволом». Опера же Глинки замечательна своею оригинальностью. От начала до конца она носит на себе характер исключительно русско-польский. А это не безделица! Притом финал и последний романс написаны гениально. Я уверен, что это сочинение будет иметь несравненно более успеха в чужих краях, нежели у нас. Мы еще далеки от того, чтобы восхищаться своей оригинальностью. Мы согласимся скорее признать это стариною, нежели мастерским произведением великого таланта.

С этого времени Глинка стал чаще посещать графа Виельгорского. Сидя однажды в его кабинете, в ожидании возвращения домой графа, он вступил в разговор с работавшим у графа каким-то живописцем и высказал следующее: «Я всегда завидую живописцу. Я вижу, как постепенно наслаждается он своим произведением, и как прочно это наслаждение. При одинаковом расположении души, оно всегда одинаково, между тем как наслаждение от музыки даруется не всегда, и для того, чтобы вкусить его, должно иметь много терпения, пока не услышишь всего целого. Часто отдельные части ничего не носят на себе необыкновенного, а всё целое представляет удивительный дар, отличное произведение. В живописи же, напротив, душа каждым штрихом восхищается, и этот штрих вечен, неизменен, а в музыке всё зависит от исполнения».

В другой раз он говорил: «Я не верил бы в будущее блаженство, если б не видел на земле этих трех высших искусств: музыки, живописи и ваяния; они суть представители грядущего счастья. Человек, приходя от них в восторг, позабывает о земле, душа его, блаженствует, и он считает себя в ту минуту совершенно счастливым, потому что состояние его духа не требует ничего высшего, ничего сильнейшего. И эта точка, на которой мы останавливаемся в своих желаниях и стремлениях к лучшему, – есть точка истинного счастья. Будущее блаженство, должно быть, такое же состояние нашей души, только более продолженное. Мы приходим здесь в восторг на одно мгновение – там же оно будет без границ и меры».

В конце года, опера Глинки, благодаря хлопотам и предстательству графа Виельгорского, была поставлена на сцену. Нужно ли говорить, что она произвела фурор. Михаил Юрьевич отозвался о ней следующими словами: «Глинка совершенно изучил и постиг дух нашей гармонии. В его мотивах вы найдете всё русское и ни одной русской песни, которую бы вам когда-нибудь случалось слышать. Вы будете много узнавать, вам покажется, что все пассажи его оперы суть места вам знакомые, а переберите в памяти вашей все русские песни, вы ни одной не найдете, которая бы пелась на голос арий Глинки. О том, как хороши и удачны хоры польские, – и говорить нечего. Мазурочный каданс этих хоров есть самая счастливая мысль, которую не мастер своего дела мог бы довесть до тривиальности. Что же касается трио и последнего дуэта, это то, – повторю, – chef d’oeuvres Глинки».

Впоследствии, Глинка, в приятельском кружке, называл графа М. Ю. Виельгорского «своим Иоанном Крестителем».

Мои литературные знакомства. Год 1865

I

Первые литературные работы. – Переписка с Н. А. Некрасовым и Д. Д. Минаевым. – Приезд в Петербург. – Поездка в Лесной. – Встреча с А. П. Швабе и Ф. С. Харламовым. – Д. Д. Минаев.

Литературная моя деятельность началась в 1863 году. Служа еще в нижнем звании в одном из пехотных полков, я поместил в «Военном Сборнике» статью об обеспечении нижних чинов в отставке и в солдатских журнальчиках – несколько стихотворений из солдатского быта. Деятельность эта продолжалась и в 1864 году, по производстве меня в офицеры. Дмитрии Дмитриевич Минаев[34]34
  Дмитрий Дмитриевич Минаев – известный талантливый и остроумный поэт-сатирик скончался в г. Самаре 10 июля 1889 года и до сих пор еще не оценен, по достоинству, нашей партийной критикой, с которой у покойного были свои счеты.
  Почти двадцать пять лет я был знаком с ним, бывал у него, принимал у себя, водил, по русскому обычаю, хлеб-соль, дружил и ссорился, вновь сходился и расходился, жил одно лето вместе с ним на даче, и встречался с ним на последних днях перед отъездом его на родину. При таких условиях, я имел возможность видеть его жизнь и его работу, каторжную работу для наполнения бездонной бочки Данаид житейских потребностей, имел возможность узнать его характер, личные достоинства, способности, средства и, наконец, увлечения и слабости, и, поэтому, смею думать, что на мне лежит обязанность сообщить для будущего его биографа некоторые характерные черты из его жизни.
  Сын даровитого отца, тоже известного в свое время поэта, автора «Волжских дум» и переводчика «Слова о полку Игореве», Дмитрия Ивановича Минаева, Дмитрий Дмитриевич принадлежал к числу дворян помещиков Симбирской губернии. Родился он 21 октября 1835 года, получил воспитание в доме отца, который предназначал его к военной службе и в 1850 году поместил в бывший Дворянский полк. Молодой юнкер учился хорошо, но ни как не мог освоиться со строгой военной дисциплиной. Не чувствуя в себе призвания, как он выражался сам, к созданию себе карьеры посредством обращения живой человеческой личности в картонного манекена на проволоках, он окончил курс в 1852 году и вышел из полка для определения к статским делам, с чином XIV класса. Отец его был очень не доволен подобным самовольным поступком сына, но поправить сделанного было невозможно и огорченный родитель, после нескольких чувствительных домашних внушений, должен был, скрепя сердце, поместить молодого упрямца на службу в Симбирскую казенную палату. Гражданская служба тоже не удовлетворяла кипучую натуру поэта. После Севастопольской войны, Россия встрепенулась, ее охватила жажда реформ и свободы, молодое поколение горячо сочувствовало подобным стремлениям и, поэтому, нет ничего удивительного, что Дмитрия Дмитриевича потянула разгоравшаяся ширь столичной жизни, он оставил службу в провинции и перешел в Петербург, где и причислился к земскому отделу министерства внутренних дел. Служба его, однако, продолжалась недолго. Он предался литературе – и вышел в отставку. В 1858 году он дебютировал в некоторых мелких Петербургских периодических изданиях. В 1860 году издал под псевдонимом Д. Свияжского «В. Г. Белинский», первый опыт биографии знаменитого критика, с 1861 года делается сотрудником «Современника» и «Русского слова», потом «Искры», «Дела», «Отечественных Записок», «Вестника Европы» и многих других ежемесячников и еженедельников либерального направления. По своей талантливости и трудолюбию – это был русский Бальзак, писавший без перерыва слишком тридцать лет. Он писал всё и обо всём с такой легкостью и плодовитостью, что самые ожесточенные враги его должны были признать за ним несомненный талант. Преобладающим элементом его разностороннего таланта была прирожденная способность схватывать моментально юмористическую сторону известного лица, типа, характера или события и факта и передавать схваченное впечатление в остроумной, сильной и оригинальной форме сатирического или шутливого стихотворения. Поэтому главнейшею его специальностью был фельетон. В ряду талантливейших фельетонистов того времени, какими были А. С. Суворин, Л. К. Панютин, Ж. Ф. Василевский и др., он занимал одно из выдающихся мест, которое, за смертью его, и по настоящее время не замещено и, может быть, еще долго будет вакантным. Его легкий остроумный фельетонный жанр многим не нравился, потому что задевал и осмеивал часто личные недостатки, стремления или увлечения известных деятелей, по это было нужно для того времени, когда никакой иной узды для рыцарей и джентльменов-дельцов тогдашнего времени не было, и они сами, со скрежетом зубов, порой сознавали меткость и правдивость «Минаевской», как они презрительно выражались, «сатиры». С течением же времени, когда все эти господа улягутся в сырой земле, отзывам и вообще «бичу его» будет сделана надлежащая оценка. Покойный сатирик весьма удачно писал литературные пародии на великие произведения лучших наших поэтов, как, напр., на «Евгения Онегина» А. С. Пушкина и «Демона» М. Ю. Лермонтова. Ни до него, ни после него, в нашей отечественной литературе, мы ничего подобного не знаем. Он владел необыкновенной бойкостью, ловкостью и легкостью стиха и законченностью рифмы, отличавшейся особенной, ему только одному свойственною, виртуозностью. Как великосветская красавица, знающая цену своей очаровательной улыбке, поэт-юморист знал цену звонкости и закругленности рифмы и доводил ее, как он сам выражался, «до трехсаженности». Но независимо этого легкого специально-фельетонного творчества, ему не чужда была также и область серьезной лирики. Он переводил Ювенала, Байрона, Шелли, Виктора Гюго, Альфреда де-Виньи, Барбье, Гейне и многих других старых и новых иностранных поэтов. Его упрекали, что он переводит, не зная языков, с которых переводит. Но это не вполне верно. Он не знал языков в совершенстве, для бонтонной речи и изящных великосветских козери, но изучил их, как многие наши литераторы, начиная с Н. А. Полевого и кончая А. Н. Островским и С. А. Юрьевым, книжно, т. е. значение слов, управление и смысл речи, и руководился этим при переводе классиков или английских поэтов, французский же и немецкий языки знал как разговорные. Все его переводы, не говоря уже о необыкновенной легкости и гладкости стихотворной формы, отличаются строгим литературным вкусом, в особенности при замене не переводимых латинизмов, галлицизмов и британизмов соответственными русскими словами. У него никто не может указать на такие наивности перевода, какими блещут современные переводчики, как, например, П. П. Гнедич, при переводе «Гамлета», маленький кинжал преобразил в сапожницкое «шило». Единственным исключением в данном случае может быть перевод «Божественной Комедии» Данте, сделанный с подстрочного перевода, но и он, как все прочие Минаевские переводы иностранных поэтов, чрезвычайно изящен и легок и оставляет далеко за собою быть может более близкие к подлиннику, но тяжеловесные и прозаичные переводы прочих наших переводчиков, вроде Мина и других. Переводами этими, однако, не исчерпывается серьезная литературная деятельность поэта-сатирика. Он написал также несколько пьес: «Либерал», «Спетая песня», «Не в бровь, а в глаз», «Разоренное гнездо». Насколько они удовлетворяли литературному вкусу – можно судить потому, что одна из них была увенчана Академией наук Уваровскою премией. Он писал много, работал усидчиво и с любовью к труду. Его не пугал никакой труд, и чем он был больше и серьезней, тем легче он справлялся с ним, принимался за него с удвоенной энергий и не оставлял, пока не одолевал той части, которая была нужда к известному времени. Особенный успех в работе ему давало то, что он писал почти без помарок, так что у него не оставалось даже черновых. Из всех русских поэтов Дмитрий Дмитриевич был самый плодовитый. Если собрать всё им написанное, то одних стихов, мне кажется, наберется более двадцати томов. Такого количества стихов нет даже у Виктора Гюго, прожившего 80-ть лет и считавшегося феноменом по стихотворной плодовитости. В 1883 году друзья и почитатели таланта отпраздновали 25-ти летний юбилей литературной деятельности поэта-сатирика. С этого времени, по обстоятельствам, о которых мы скажем в своем месте, и по приключившейся болезни, деятельность его значительно ограничилась, он должен был уехать из Петербурга для лечения на юг, а незадолго перед кончиной ему удалось исполнить свое давнишнее желание – перебраться на родину, в Симбирск, где прожил несколько месяцев и угас в таком возрасте (ему было всего 54 года), когда отчизна могла ожидать от него более крупного, серьезно-обдуманного и вполне интересного творчества. Он умер почти одиноким, семья его оставалась в Петербурге, и похоронен, по его собственному желанию, выраженному еще задолго перед смертью, на оставленном и давно заброшенном Симбирском кладбище «у Сошествия», на самом берегу любимой им Волги, рядом с могилою отца, поэта Д. И. Минаева.


[Закрыть]
заметил одно из моих стихотворений и в «Русском Слове», где он вел фельетон под псевдонимом «Темного человека», поставил его в пример поэту М. П. Розенгейму, писавшему, как известно, тягучие и вязкие стихи. Я написал ему благодарственное письмо, а Николаю Алексеевичу Некрасову посвятил «Солдатскую думку», посланную ему при следующем послании:

 
Тебе посвящаю, певец,
Тяжелую думу солдата,
Быть может, хоть ты, наконец,
Признать пожелаешь в нём брата.
 
 
Ты отдал всю жизнь мужику;
Солдатское горе похуже:
Нельзя ли помочь бедняку
В его невещественной «нуже»?..
 
 
Что нужно ему – ты поймешь,
Что сделаешь – будет всё ладно,
Одно уже то, что прочтешь
О горе его ты – отрадно…
 

Николай Алексеевич отвечал, что он совсем не знает солдатского быта, но ознакомится и что-нибудь напишет. И, действительно, в непродолжительном времени появилась его «Орина, мать солдатская». Минаев же прислал мне оттиск статьи своей с отзывом о стихах моих и надписью на нём:

 
«Поэт-солдат, снимай скорее ранец,
В цейхгауз сдай патроны и ружье, —
И в главный штаб поэтов, новобранец,
Спеши к нам в Питер, на житье».
 

В мае 1865 года, по усмирении польского восстания, я взял отпуск и в июне явился в Петербург. Покончив с служебными поручениями и деловыми визитами, я толкнулся к Н. А. Некрасову, но его в городе не оказалось, он жил лето в деревне. Минаев же переехал на дачу, но куда – никто не знал. В адресном столе он значился отмеченным за город. В редакции «Русского Слова» сказали, что адреса он еще не присылал, а в редакции «Искры» ответили, что он живет в Лесном, но где именно – не знают. Приходилось ждать до первого редакционного дня, когда сотрудники собирались. Но желание поскорее познакомиться с поэтом превозмогло и в первый же праздничный день, облекшись в парадную форму и накинув на плечи пальто, утром я отправился в Лесной, с предвзятой мыслью – обойти весь Лесной, но найти. Пришлось ехать в пресловутом «Щапинском ковчеге», ходившем тогда от Гостиного двора, день стоял жаркий, народу, по случаю праздничного дня, набилось более положенного, так что четверка худых заморенных кляч с трудом дотащила нас в Лесной к полудню. Измученный и весь в поту я обошел пол-Лесного, исходил весь Английский проспект, Старопарголовскую дорогу, Объездную и с десяток других улиц и переулков, заходил в каждую дачу, расспрашивал дворников, городовых, разносчиков, – и никто не мог указать мне, где живет поэт Минаев. Прошло часа два, я уже отчаивался в успехе моих поисков, как вдруг случайно спрося в одной мясной лавке, хозяин её не только что сообщил мне адрес его дачи, но и послал мальчика проводить меня к нему ближайшей дорогой. «Эврика»! воскликнул я и отправился с провожатым. Мы прошли два-три переулка, и на дворе во флигеле одной из угловых дач я обрел жилище поэта. Не без тревоги и волненья я поднялся на крылечко дачки и осведомился у вышедшей прислуги: «дома ли барин»?

– Дома-то дома, да еще спит, – отвечала бойкая горничная, оглядывая меня с головы до ног.

– А скоро ли встанет?

– Не знаю.

Для человека, привыкшего вставать в четыре часа утра, казалось странным, что люди могут спать до двух и более часов дня. Я оглянулся, посмотрел вокруг и, увидев на дворе у палисадника, скамейку, сказал горничной: «хорошо, я подожду, когда барин встанет!» сошел с крылечка, сбросил пальто, снял кепи и расположился на скамейке.

Не прошло пяти минут, из дачки вышел и подошел ко мне довольно высокий, худощавый и бледный молодой человек, в потертой пиджачной паре, надетой на рубаху (как оказалось потом Воронов, автор «Московских нор и трущоб», живший тогда, как и некоторые другие впоследствии, у Минаева «из милости на кухне»). Не поклонившись, и смотря куда-то в сторону, он спросил меня, как будто мимоходом: «зачем мне нужен Дмитрий Дмитриевич»?

Я посмотрел на него, и, отвернувшись в сторону, отвечал: «это дело мое».

– В таком случае вам придется долго ждать, он не скоро встанет.

– Ну, что делать, подожду.

Юноша повернулся и исчез.

Я вынул недочитанный дорогою номер «Голоса» и принялся читать. Окна, выходившие на двор, были открыты. Там и здесь мелькали мужские и женские головы, с крылец сбегала и пробегала прислуга, на дворе в песке играли дети, слышались их возгласы, крики и смех, с улицы входили и выкрикивали свой товар разносчики. Вот пронес воду дворник, вот пробежала горничная с ворохом накрахмаленных юбок, приехал на лошади мясник, пришел шарманщик и затянул бесконечную «Травиату», за углом завыла собака. Я сидел, закрывшись листом газеты, и посматривал внимательно вокруг. Не прошло пяти минут, на крылечко Минаевской дачки вышла молодая, с сильно напудренным лицом, щеголеватая дама, в белом распашном капоте и белокурыми, распущенными по плечам волосами.

– Кого вы ждете? – обратилась она ко мне с вопросом.

Я подошел к крыльцу, вежливо поклонился, назвал свою фамилию и сказал, что я приезжий из провинции, нахожусь в Петербурге временно и желал бы видеть Дмитрия Дмитриевича.

– На что вам нужно его видеть? – задала она мне второй вопрос.

– По одному литературному делу, – отвечал я уклончиво.

– Но его нельзя видеть, – заговорила она горячо и торопливо, – он еще спит… Он всю ночь работал до утра и встанет нескоро… Я – его жена и говорю это вам, чтобы вы не тратили напрасно времени на ожидание.

– В таком случае, сударыня, мне не остается ничего более как уйти, – сказал я ей, откланиваясь, и попросил ее передать Дмитрию Дмитриевичу мое почтение и визитную карточку, с тем, что не найдет ли он возможным уведомить меня: когда я могу его видеть?

Потерпев неудачу, я вышел за ворота в самом дурном расположении духа и не знал что делать. Солнце пекло невыносимо. Меня мучила жажда и чувствовался аппетит, так как я с утра ничего не ел. К счастью, в Лесном парке, под сенью вековых дерев, оказался ресторан Тиханова (впоследствии сгоревший), и я направился туда.

В парке гуляло много дачников. Вокруг ресторана, на галерее и за столиками, сидело несколько семейств. Вокруг бегали и резвились дети. Я прошел на галерею ресторана и присел к одному из столиков, за которым сидел и пил пиво весьма почтенный господин. Я осведомился: не обеспокою ли его? На что он ответил, что считает за большое удовольствие, так как он приехал из города в Лесной к знакомым и, не застав их дома, не знает что делать. Я рассмеялся и заявил, что нахожусь в таком же положении. Мы представились друг другу: господин этот оказался академиком Швабе, известным придворным портретистом лошадей, собак и других животных. Время близилось к трем часам и я велел подать себе обед. Швабе рассказал, что он живет в городе, но каждый праздник, а иногда и в будни ездит в окрестности и проводит время в тесном кружке знакомых. В особенности, по своей простоте, его привлекает Кушелевка на Невке, где его знакомый Кене содержит «Тиволи», и устраивает там крестьянские скачки, борьбу и бег в мешках, на призы. Граф Кушелев, которому принадлежит Тиволи и вообще вся окрестность, носящая название Кушелевки, поощряет эту мысль и назначил в одно из следующих воскресений большую скачку, на которую записалось уже до 20 ездоков, а на бег в мешках – 12 мальчиков и девочек. На это зрелище, узнав, что я приезжий, Швабе, как любитель подобных увеселений, и пригласил меня. Я поблагодарил его и обещал приехать. В это время к столику подошел и, поздоровавшись с Швабе, подсел с противоположной стороны весьма симпатичный молодой человек, которого мой собеседник назвал художником Харламовым. Слово за слово мы разговорились. Я рассказал ему о моей неудачной попытке увидеться с Минаевым и пожаловался на ненормальную жизнь поэта, просыпающего самую лучшую часть дня – утро.

– Не может быть, чтобы он спал до третьего часа, – рассмеялся Харламов, – это штуки его жены, которая терпеть не может, когда к нему приходят гости. Да вот он – легок на помине! – И Харламов показал глазами на вышедшего из-за угла поэта.

Я быстро повернул голову по сделанному указанию. На лесенку нашей галереи поднимался с палкою и простынею на руке высокий, стройный и красивый молодой человек, с длинными, вьющимися чуть не по плечам волосами, небольшой русой бородой и улыбающимся, симпатичным, румяным, мясистым лицом. Он был в легкой летней коломянковой паре, широкополой соломенной шляпе и золотых, сильно подтянутых к глазам, очках. Походка его была непринужденна и легка, взгляд пристален и серьезен. Он вглядывался в лица сидевших вокруг ресторана и на галерее дачников и с некоторыми раскланялся. Проходя мимо нашего стола, он остановился, пожал руку Харламову и посмотрел на меня в упор. Я привстал и назвал свою фамилию.

– Так это вы у меня дежурили нынче на дворе, – рассмеялся Минаев, пожимая мне руку, – жена перепугалась и говорит, что приходил какой-то полицейский!.. Насилу я ее разуверил.

Харламов пододвинул ему стул и он присел. Я рассказал ему, как я его разыскивал в Петербурге и потом в Лесном, и как найдя его, хотел, не смотря на весь комизм моего положения, добиться свидания с ним.

– Ничего, – отозвался он, – сейчас видна военная настойчивость, это мне нравится, я сам военный, воспитывался в школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, а вышел статским.

Между тем Харламов распорядился по части благородных напитков – принесли вино. К Швабе подошли какие-то «немецкие человеки» и увели его с собой. Мы остались втроем и стали беседовать самым непринужденным манером. На радости свидания, по обыкновению, выпили, а спустя полчаса «поэт-солдат» и «подпрапорщик-поэт», по-военному чокнулись, поцеловались и выпили «на ты». Вспоминая утреннее мое дежурство, Дмитрий Дмитриевич, всё еще находившийся под влиянием сделанной женою неловкости, сказал мне:

 
Ну, не сердись, поэт-солдат,
Я извиняюсь за жену,
Но в этом я не виноват,—
Я нахожуся сам в плену….
Меж нами – преклони свой слух!—
Моя жена – мой злой евнух…
 

– Ну, вот и экспромт! браво! браво! – задвигался шумно Харламов, – по этому случаю я предлагаю выпить.

Выпили. Разговор оживился. К Минаеву подошли еще два-три знакомых и присели к столу. Заговорили о музыке гренадерского полка, игравшей в Лесном, об оркестре Рейнбольдта, о тирольцах Райнера и акробатах Томсоне и Шумане, восхищавших Лесную публику. Кто-то рассказал анекдот о тогдашнем петербургском генерал-губернаторе князе Суворове. Наконец, когда разговорный материал стал иссякать, Харламов обратился к Минаеву с просьбою сказать экспромтик на злобу дня. Минаев посмотрел на него, улыбнулся, пыхнул раза два папиросой и сказал:

 
Приятный, говорят, вам дан судьбой,
Харламов, пост:
Должны вы будете нам выстроить второй
Харламов мост.
 

– А вот не угадали, – засмеялся художник, – напротив, я думаю о соборе.

Минаев откинул голову и, ядовито улыбнувшись, отвечал:

 
Пусть так! Я не вступаю с вами в спор,
Вопрос так прост:
Ведь строить выгодней большой собор,
Чем малый мост.
 

Харламов насупился. Минаев встал, потрепал его по плечу, и наставительно заметил:

– Ну, как не стыдно сердиться! Ведь это к вам не относится: я сказал вообще о строителях. – И обратясь ко мне, спросил: – ну, а ты, поэт-солдат, что думаешь строить?

– Ничего, – отвечал я, не подумав, – солдаты ничего не строят.

– Неправда! – проговорил, смотря мне в глаза, Минаев, – и солдаты кое-что строят. – И, пыхнув раза два папиросой, добавил:

 
Солдаты строят фронт и цепи,
Каре, колонны, кучки,
Мундиры, ранцы, шапки, кепи,
Портянки и онучки!
 

Все захохотали.

– Откуда вы это знаете, Дмитрий Дмитриевич? – вопросил его один из присевших к нашему столу знакомых его, – вы в солдатах не служили.

– Да, я хотя и не солдат, – отвечал Минаев, усаживаясь поглубже в кресло, стоявшее в конце стола, – но я штык-юнкер русского слова (намекая этим на свою принадлежность и к литературе, и к Благосветловскому журналу «Русское Слово»), и потому обязан знать все солдатские обиходы.

Но не успел он кончить этой фразы, как из-за угла ресторана показалась его супруга, пришедшая в сопровождении Воронова.

– А я за тобой пришла, Митя, – проговорила она, подойдя к галерее, – пойдем домой, пора обедать!

– Ступай, я приду, – ответил небрежно, но нерешительно поэт.

– Нет, нет, – перебила его настойчиво супруга, – пойдем!.. а то ты засидишься и кушанье перестоится.

Минаев вскочил как ужаленный скорпионом, развел руками и, кивнув на жену головою, быстро проговорил: «рекомендую: любящая супруга!.. без мужа не может обедать»…

Компания смолкла и смотрела с каким-то напряженным любопытством то на поэта, то на его «любящую супругу», которая стояла молча, опустив голову, и чертила узоры на песке зонтиком. Минаев выпил залпом стакан вина, отступил шаг назад, усиленно пыхнул несколько раз папиросой и живо проговорил:

 
От любви подобной да избавит Бог!
День и ночь супруга глаз с меня не сводит,
Шага не пускает сделать за порог,
Даже… всюду, всюду, вслед за мною ходит.
 

Компания сосредоточенно молчала. Но Минаев взглянув на жену, продолжавшую выводить на песке узоры, как будто сконфузился, и быстро повернувшись, стал собираться домой. Надев шляпу и взяв простыню и палку, он сказал; пожимая нам руки, «а впрочем, прощайте, господа, обедать действительно нужно». Затем он быстро сбежал с лесенки и сделал несколько шагов, но вдруг, как бы одумавшись, вернулся на галерею и, подойдя ко мне, сказал: «По праздникам я всегда дома, прошу без церемоний, обедать иль гулять, жена будет рада». Я не успел поблагодарить его, как из-за балюстрады галереи раздался снова голос жены Минаева: «пойдем же, Митя»! и поэт торопливо сошел с лесенки и в сопровождении своей супруги и её атташе, исчез за углом ресторана.

II

Визит к Минаеву. – Знакомство с Н. С. Курочкиным. – Беседа. – Экзамен. – Обед и чтение. – Вечерний чай и возвращение домой.

Спустя недели две, в какой то праздничный день, я повторил визит в «лесные Палестины».

– Дома? – спрашиваю, поднявшись на знакомое крылечко, у служанки.

– Дома-с, пожалуйте, – был ответ. И меня провели в кабинет Дмитрия Дмитриевича.

Это была большая с двумя выходившими на двор окнами комната, заставленная всевозможной мебелью и заваленная бумагами, книгами и газетами. В простенке между окнами стоял письменный стол и боком к нему придвинутое кресло, на котором восседал сам хозяин, в русской выпущенной поверх брюк и подпоясанной пояском рубашке и туфлях. Он только что возвратился из купальни, пил чай и пробегал новые газеты. У противоположной стены стоял диван, на котором, облокотясь на подушку, полулежал, накрывшись простынею, человек с большею лысиною, мясистым красным лицом, маленькими, живыми, зорко смотревшими глазками и черной с проседью курчавой бородой, а прямо стоял переддиванный с двумя креслами стол, уставленный чайным прибором и закусками. Там и сям по стульям лежало платье, на полу валялись сапоги, туфли, калоши, разные домашние принадлежности, детские игрушки, прочитанные газеты, и бумаги, бумаги без конца.

– А, поэт-солдат! – приветствовал меня, поднявшись с кресла и сделав шаг вперед, поэт сатирик, – ну, вот и отлично, что приехал! паинька-мальчик! а я уже вспоминал о тебе и думал сам заехать за тобою, – говорил он мне, сердечно пожимая руку, – садись пожалуйста! не хочешь ли чаю?

Я поблагодарил его, сказав, что в такой жаркий день и без чаю жарко.

– А я так весь день пью чай, в особенности когда работаю, – сказал Дмитрий Дмитриевич, усаживаясь в кресло.

– Не врите, Минаев, – раздался голос с дивана, – полдня вы спите, а полдня болтаетесь.

– А, я и забыл вас познакомить, – воскликнул весело Минаев и схватив меня за руку, подвел к дивану. – Эта туша – мой кум, Николай Степаныч Курочкин, поэт и чернокнижник!

Я поклонился и мы пожали друг другу руки.

– Позвольте! я еще не кончил представления, – засмеялся Минаев, – это книгожор и людомор, питается одними книгами, кроме, конечно, всяких гастрономических пищевых деликатесов, до которых он также большой охотник, и морит людей, но не лекарствами морит, а ядом своих стихов морит людей со смеху.

Курочкин молчал и только улыбался.

– Впрочем, я должен сказать откровенно, – продолжал Минаев, – человек хороший, я его люблю, даже более, чем люблю, уважаю. Он для меня – авторитет во всех мелочах жизни, не исключая даже самых важных, именно домашних. – И он стал на одно колено, сдернул с Курочкина простыню, (Курочкин лежал совершенно голый, даже без белья) и, перекрестясь, с возгласом: «отче, Николае, моли Бога о нас»! поцеловал его в живот.

– Ну, а это, – встав и накрыв опять Курочкина простынею, он проговорил ему, – Мартьянов, поэт-солдат, ты его уже знаешь!

– Опять скажу: не врите, Минаев, – перебил его с добродушной улыбкой Николай Степанович, – я вовсе не знаю поэта Мартьянова, первый раз в жизни вижу его. Г. Мартьянов, – обратился он ко мне, – позвольте и мне, как Дмитрию, обращаться с вами короче, и называть вас поэт-солдат.

– Сделайте одолжение!

– Ну, так вот что, поэт-солдат, прежде всего мне было бы приятно узнать вашу биографию: не потрудитесь ли вы ознакомить меня с нею?

– С большим удовольствием.

Минаев уселся за газеты, а я, прохаживаясь по кабинету из одного угла в другой, стал рассказывать эпопею своей жизни. Курочкин ворочался, кашлял, но молчал. Минаев сделал два-три восклицания, перебившие рассказ.

– Молчите, Минаев, – провозгласил наставительно Николай Степанович, – не вам рассказывают, мне! Иначе, мы должны будем уйти в ваш гинекей.

– Отче, Николае, моли Бога о нас! – запел Мпнаев.

– Молчите, Минаев, повторяю вам! – окрикнул Курочкин, и Минаев умолк. – Продолжайте, поэт Мартьянов, – обратился он ко мне. И я снова стал ходить по комнате и рассказывать.

Прослушав рассказ до поступления моего в военную службу, Николай Степанович остановил меня.

– Хорошо-с! – сказал он. – Но знакомы ли вы с русскою литературой? Знаете ли вы Пушкина?

Не сказав ни слова в ответ, я остановился перед ним и прочел наизусть несколько строф из «Евгения Онегина».

– Хорошо. А Лермонтова знаете?

Я прочитал «Бородино» и «Новоселье».

– О Некрасове имеете понятие?

Я прочитал «Огородника» и «Зеленый шум», и рассказал, что я ему посвятил «Думку солдатскую».

– Bene! – отозвался Николай Степанович. – А что вы знаете из других поэтов.

Я стал читать «Ватерлоо» Бенедиктова.

– Хорошо-с, – перервал меня Курочкин, – дальше, но читайте только по одной строфе из каждого поэта.

Я прочитал строфу «Клермонтского собора» Майкова, «Отойди от меня, сатана» Мея, «Двух гренадер» в переводе В. С. Курочкина и «Как яблочко румян» его же.

– Optime! – произнес одобрительно Николай Степанович. – Да это у нас, в Петербурге, немногие поэты знают.

– Я хотя знаю, – вмешался Минаев, – но прочитать – не прочитаю.

– Но вы, Минаев, известно, – сострил добродушно «Отче Николае», пишете много, а читаете мало и, обратясь ко мне, – сказал: ну-с, поэт Мартьянов, теперь прочитайте нам что-нибудь из своих произведений.

– Извините, Николай Степанович, – отвечал я, разводя руками, – своего-то я ничего не читаю.

– Это отчего?

– Право, не знаю отчего, только когда начинаю читать – путаюсь.

– Это не резон, надо постараться выучить две-три вещи наизусть, вас здесь будут просить читать, тем более, что вы читаете стихи не дурно.

– Ну, что пристал, кум, – вмешался опять Минаев, – я тоже не могу своего читать, забываю.

– Вы, Минаев, себя с ним не ровняйте, вы – известный лентяй, – отчеканил, добродушно улыбаясь, Курочкин. – А он может выучить.

В эту минуту отворила дверь кабинета супруга Дмитрия Дмитриевича и хотела войти.

– Не ходи! – замахал руками Минаев, – кум лежит в костюме прародителя и, как змий, искушает поэта-солдата.

– Идите обедать! – рассмеялась она и притворила дверь.

Минаев подал Курочкину белье, туфли, и, при пении стихир, облек его в старый клетчатый пальмерстон. Перешли в столовую, Минаев официально представил меня своей супруге Екатерине Александровне, и засим стали садиться за стол.

Хозяйка поместилась в верхнем конце стола, по правую её руку сел кум, по левую адъютант Воронов. Меня Минаев посадил рядом с собою на другом конце стола.

Перед нами стоял графинчик водки, перед кумом несколько бутылок разного вина, посредине стола красовались вестфальская ветчина, сливочное масло, сыр рокфор, анчоусы, икра и селедка. Хозяйка налила марсалы куму, мы же с Минаевым выпили водки.

– Ворон, хочешь водки? – окрикнул адъютанта Минаев.

– Ах, Митя, разве ты не знаешь, что ему нельзя, – взглянула строго Екатерина Александровна на мужа, – я лучше ему налью вина.

– Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит, – продекламировал Дмитрий Дмитриевич, прожевывая кусок селедки, и потянулся к графину, чтобы налить себе и мне еще по рюмке водки.

– Митя, – укоризненно обратилась Екатерина Александровна к мужу, – ведь тебе тоже нельзя пить больше, ты знаешь, доктор не позволяет, не правда ли, кум, ведь ему вредно? Пусть наш новый друг, пьет, сколько угодно, а ты, Дмитрий, пожалей себя.

– Я и то себя жалею, матушка, – отвечал Минаев, взявшись за рюмку, – а потому и хочу выпить. И мы выпили с ним по третьей.

Курочкин, между тем, выпил вина, смаковал и хвалил закуски.

– Где это вы берете такую чудную икру, – обратился он к хозяйке.

– Это я беру, – перебил его Минаев, – а не она, спроси меня, если действительно хочешь знать где продается икра? Да перешли-ка сюда ветчину и рокфор, мы с поэтом-солдатом еще по одной выпьем.

– Тебе нельзя, Митя, много пить, я уже сказала, – загорячилась Екатерина Александровна и, обратясь к Курочкину, авторитетно добавила, – повторите это ему, кум, как доктор.

– Поэт Минаев, – сделав серьезную мину, сказал кум, – вы не должны пить, если вам запрещает ваша супруга: иначе я буду вынужден обрушить на вас все громы и проклятия Ватикана.

– Кто говорит, что я не слушаю, что говорит мне жена, – возвысил голос поэт-сатирик, – я всегда слушаю… Она говорит, что мне вредно много пить, и я много пить не стану, а эту рюмку выпью. Поэт-солдат, ты тоже выпьешь. – И мы чокнулись и выпили.

– Уберите водку со стола, – обратилась Екатерина Александровна к прислуге. Водки и закуски были сняты и на столе появилась ботвинья с лососиной и суп с кореньями и пирожками. Хозяйка сделала опрос: кому чего? Курочкин взял суп, прочие все вотировали за ботвинью, и так как аппетиты у всех были хорошие, то тарелки опустели моментально. Сделали повторение и вторые тарелки опустели.

– Не съесть ли нам, супу, поэт-солдат, – предложил Дмитрий Дмитриевич. – Ты только попробуй. Какие пирожки печет у меня жена – язык проглотишь. Но это, я должен сказать тебе по секрету, она приготовляет, когда у нас обедает вот этот гурман, чревоугодник, и он указал глазами на Курочкина, а в прочие дни она готовит очень ординарный обед.

– Не правда, не правда, – обиделась Екатерина Александровна, – у нас всегда обед хороший, только он ничего не понимает в кушаньях, ужасно тупой гастроном!

Нам подали суп с пирожками и я попробовал: пирожки действительно во рту таяли, и суп прентаньер был очень вкусен. Я высказал это – и Екатерина Александровна была очень довольна.

Подали чиненую репу и спаржу с сабайоном. Вкусы опять разделились, но мы с Минаевым опять ели то и другое. Минаев поперхнулся и потребовал вина. Подали мадеру и портвейн. Выпили. Подали молодую дичь с салатом. Мнения разделились на счет салата. Курочкин прочитал чуть не целую лекцию о салате: когда, к чему и какой салат надо подавать. Салат-кресс, латук и цикорий, подали повод к некоторым возразившим со стороны хозяйки.

Дмитрий Дмитриевич разрешил их спор следующим экспромтом:

 
Эх, кум, оставь свои, пожалуйста, салаты,
Попроще пищу поищи,
Ведь мы с тобой литературные солдаты,
И нужны нам лишь борщ да щи!
 

– Не согласен! – возразил Николай Степанович. – И простую пищу можно совершенствовать правильным сочетанием входящих в нее злаков и добавлением в нее некоторых пряностей, дающих злакам лучший вкус.

– Ну, замолола мельница! – махнул рукой Минаев, – теперь уже не остановишь.

– Вот, поэт Минаев, – засуетился Курочкин, – вы всегда так решаете все стоящие вне вашей компетенции вопросы… Шарахнул обухом по лбу – и конец!.. А-слыхали ли вы анекдот, как повар приготовил перчатки под соусом?.. Хотите я вам сделаю нечто подобное.

– Никто не отвергает, кум, – улыбнулся Дмитрий Дмитриевич, – твоих кулинарных талантов. Но ты мне скажи откровенно: был ли ты доволен хоть одним обедом в течение всей твоей жизни? А ты едал всякие тонкие претонкие деликатесы.

– Ну, как сказать, – затруднился ответить Николай Степанович.

– А мы, вот, – продолжал поражать его поэт-сатирик, – едим что придется – и довольны! Вот в чём разница, кум, по существу в жизни гурманов и негурманов. А что теперь, я думаю, можно и закурить? – обратился он к жене.

– Пожалуйста, господа, не стесняйтесь, – разрешила любезно хозяйка, – курите. Я сама курю.

Воронов сходил в кабинет, принес сигары и папиросы и зажег спичку, заструился легкий синий дымок: Курочкин закурил сигару, прочие папиросы. Один я сидел без курева.

– А ты, что же, поэт-солдат, не куришь? – обратился ко мне Минаев, – или тютюну нет?..

– Я совсем не курю, – отвечал я.

– Совсем не куришь? что же ты старовер что ли?

– Да, в этом отношении старовер, – отвечал я, – по принципу, хотя многие староверы теперь уже курят.

Подали вафли с вареньем и землянику «Викторию» со сливками. Минаев с Курочкиным взяли вафли и налили себе по стакану красного вина. Прочие ели ягоды. Хозяйка предложила наливки, но наливки никто не пожелал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю