Текст книги "Арлекин. Судьба гения"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Он много порассказал Василию такого, чем редко делился с сыном в последние годы. И было обидно, что именно к чужому человеку в предсмертные свои дни старик испытывал наибольшую приязнь.
Слушая отцовские напутствия, Александр Борисович испытал укол ревности, и было начали уже гневно раздуваться ноздри и кривиться презрительно губа, и хотел уже гнать прочь, но вовремя увидел, понял истинную волю отца. Борис Иванович спешил просветить новичка, в сыне он не сомневался, и последняя забота умиравшего тронула, примирила.
– Российский язык тёмен и дремуч, как и стоящие за старину церковники, я согласен с отцом, – сказал он тогда Тредиаковскому. – Я теперь во всём с ним соглашаюсь, – добавил он печально. – Новый язык звучит лишь в проповедях Прокоповича, недаром возвысил его государь. Сей языкатый поп сумел уловить невидимое, но главное, поддерживающее и укрепляющее Православную Церковь, – дух императора, дух новой России. Теперь дело стало за сподвижниками преосвященному. Не зря наставлял тебя больной отец, видно, разглядел в твоих виршах родное ему Феофаново начало. Всё меньше и меньше остаётся знавших Петра близко, таких титанов, как отец, и мне понятно его волнение о будущем. Культура лишь зарождается в тёмной России, надобно привнести лучшие плоды её из прекрасной Европы – одним кнутом обновления не достигнуть. Пётр Великий это понимал, но там, в России, больше уповают на силу, видят лишь одну сторону, и отца это пугало. Впрочем, говорят, и любимцы императора нынче не в чести в Отечестве…
Он проговорился, но Василий не понял, не мог понять – Александр Борисович не посвящал поэта в свои заботы. Они долго сидели в зелёной гостиной, долго – почти до рассвета…
Вспоминая, Куракин только больше укрепился в принятом решении. Нет, он затаится, переждёт. Даже в свет перестанет выезжать – парижане поймут и припишут затворничество естественной скорби об умершем, ему и не надо притворяться. Париж любил младшего Куракина, но мало кому пришло бы в голову, что его анахоретство связано ещё и с нерешительностью и опасениями совершить неверный шаг.
Надо, следовательно, сесть за стол и написать несколько отказов от обычных приглашений, приказал он себе, поднял глаза и заметил ожидавшего ответа Василия с письмом в руках. Как-то он снова забыл о нём.
– Потом, потом, каро мио, напиши Шумахеру и покажи мне свой черновик. – Он указал рукой на дверь, прогоняя, чтоб не мешал работать.
– Нет, нет, ваше сиятельство, вы не поняли, – возразил неожиданно Тредиаковский. – Я пришёл звать вас к обеду.
– Ах да, ты зовёшь есть. – Глаза его потеплели. – Иди скажи, что спущусь.
Он ещё посидел в кабинете.
Париж поймёт его поведение правильно, а вот как рассудят в Петербурге? Он представил себе мчащуюся карету с гонцом и суеверно сжал в кулаке большой палец.
14
Василий сидел в доме, как в заточении, – третий день подряд шёл дождь, мелкий ноябрьский дождик, сырой, противный, и он сидел за столом своей комнатёнки и глядел на стену противоположного здания и на холодные, стекающие по стеклу капли.
Неужели Куракины правы – российский язык тёмен и дремуч, тяжелозвучен и не сравним с певучей французской речью?
Найду ли для очей сравненье —
Они желания врата,
Изображу ли наслажденья
Родник – багряные уста?
Что важнее здесь – мелодия, ритм или нежные и столь желанные слова?
Он вспоминал отцовские канты, вирши Симеона Полоцкого, хитросплетённые речи Феофана Прокоповича, заиконоспасские опыты – свои и товарищей. Громоздкие, хотя и не лишённые мерной тягучести, все они разительно отличались от лёгких, как крылья мотылька, стихов французов. Как перевести французскую поэзию на русский и сохранить её обаяние? Он пытался, пытался, но получалось мерзко и коряво. Где, где прячется тайна, мелодия, как подобрать ключ к ней? Почему теперь, когда привыкло ухо к галльским песням, стал он замечать растянутость и пышнословие родного языка? Прав был Ильинский, он давно восставал в речах своих против сложнозвучности, лишней вычурности громад словесных. Вкус Василия (о, это истинно французское слово!) сильно изменился за время странствий. Как постичь законы краткости и точности, как схожий ритм уловить в речи русской? Секрет запрятан, видимо, в обычаях, во всей заморской жизни, ведь разговорная речь одинакова и у простолюдинов и у дворян.
Сиюминутность, любование прекрасным, душевные смятения – вот чем напоены стихи французов, а воздыхания их предназначаются прелестницам – пастушкам, окружённым сонмом нимф и купидончиков, – так, одним росчерком пера, охватывается многое – Любовь и чувства, примыкающие к ней, а значит, всё, что так волнует души. Целомудрие и чистота кристальная, нега и пылкость, лукавое непостоянство или преданность умиляли при чтении, а краски слов, краски печали или счастья мимолётного рождали не испытанные ранее утончённые переживания. И поразительно: источником поэтов здесь тоже были наставления древних – вобравшие в себя, как в свод законов, всю мудрость слова риторики, но как умело требования их терялись в книгах, как прятались в них – ведь, задавая вопрос, как будто бы неразрешимый, сам Лафонтен следовал законам построения искусной фразы. «Как описать черты?» – он якобы не знает и, вопрошая, просит помощи, и тут же разбивает сомнения слушающих, лёгкими, но сочными мазками живописует красоту желанного женского лица: Родник Наслаждения, Врата Желания – как часто шептал Василий эти сладкие сравнения.
Он пробовал описать своё чувство к Жаннетт, но не смог – слова (всё-таки как важны слова!), подобранные у французов, не переводились дословно, звучали «словечками» старого князя Куракина, не ложились на бумагу, а отскакивали от неё, разбегались в страхе и толклись в сторонке, хромая на клюках и костылях незнакомых начертаний, словно калики и кликуши на соборной площади в праздничный день, ожидая открытия храма.
Дождик всё лил, и уныние, им порождённое, сменилось сладостными грёзами, всегда недостижимыми, но необходимыми успокоительницами. Он вспомнил бурю, полонившую корабль в амстердамской гавани, и пришла ей вслед на память гроза, случившаяся в Гааге. Они с Жаннетт, застигнутые врасплох непогодой, отсиживались в тёплом винном погребке неподалёку от Биненгофа, куда ходили кормить зверей. Тогда ещё он был влюблён в свою спутницу. Он пылко описал ей морское ненастье, а поскольку хлестал за окном ливень и бушевала гроза, то девушка, трепеща от ужаса, жалась к огню открытого очага. Василий вдруг явственно ощутил её испуг, согревший его, покрывший щёки пунцовыми пятнами стыдливой горячки затаённого желания, и силу, силу стихии, породившей минутную близость, а теперь смывающей жирную грязь с булыжной мостовой.
С одной страны гром,
С другой страны гром,
Смутно в воздухе!
Ужасно в ухе!
Холодно, мрачно, и бьют тяжёлые ротные барабаны, и мчит ветер по степи клубок перекати-поля, и вихрем мятётся песок над солончаками, засыпая и без него буро-красные, непригодной для питья водой наполненные озера и длинные лужи, и воет, и свищет, и, как длинноногие волки, враскачку бегут хищнопенные валы, обнимают корабль, сдавливают, бьют в борта, и летят солоноватые брызги, и падают, словно с небес, оловянными слезами на палубу.
Набегли тучи,
Воду несучи,
Небо закрыли,
В страх помутили!
Кажется – вот мечутся звери в вольерах Биненгофа, люди бегут по полям, молитвенно заламывают простёртые кверху руки, огненные перуны с треском, хладящим воздух, срываются с небес, и несутся с вышины дождевые потоки. Он писал, и сами слова несли перо, соскальзывали, не останавливаясь, на плотную бумагу, растягивались в полёте, сжимались в прыжке, торопились обрисовать открывшуюся голосу неистовую скорость, подстёгиваемую запятыми-нагайками и впивающимися в точку удивительными стрелами – восклицательными знаками.
Ночь наступила,
День изменила,
Сердце упало:
Всё зло настало!
Пролил дождь в крышки,
Трясутся вышки,
Сыплются грады,
Бьют вертограды.
Это похоже было на паническое бегство от стихии. Он так возбудился, что прочитать отважился не сразу, а перечтя, стал править, убыстряя темп и укорачивая слова. В конце, поняв, что читателю надо вынести урок из этой зарисовки, он дописал восьмистишие – просьбу о днях пригожих и о тёплом солнце, необходимом всем: и трудолюбным хлебопашцам, и беззаботным и прекрасным пастушкам. Конец утихомирил гонку ритма, и тогда только поставил он точку. Долгожданную точку. Стихи получились громкозвучные, быстрые, а вместе с тем сильные той природной мощью, какою грозна гроза, полная ярости и стремительного полёта! Он перечитал ещё раз и понял, что приблизился к молниеносно разящей силе проповедей великого Прокоповича, неосознанно распалив в душе накал его страстей, а галантной концовкой остудив этот пыл, сумел придать стиху красивое французское обрамление. Князь Александр, которому он поднёс «Описание грозы, бывшия в Гааге», произнёс с плохо скрываемым восторгом: «Я вижу, что ты действительно становишься джиованне поета, как сказал бы отец. Французская школа может сделать из тебя нечто привлекательное, что не стыдно будет показать в России. Трудись и дальше, каро мио, мне это приятно».
Успех окрылял, воображение рисовало радужные картины. Описывать следовало чувство – он понял тайну французов, – теперь ему будет легко слагать вирши, с каждым днём всё легче, ведь грудь постоянно раздирают чувства, самые разнообразные.
Но последующие опусы не удались, и он их уничтожил. Князь был прав – следовало упорно трудиться дальше.
15
Только в декабре курьер привёз депешу, утверждающую Александра Борисовича советником русского посольства. Князь снова пустился в дела политические, воспрянул духом, начал выезжать в свет и, позабыв о печалях, перестал предаваться по вечерам размышлениям о судьбе и о тщете земного существования. В начавшейся суете он вспомнил-таки о ходатайстве отца за Тредиаковского и сумел устроить так, что юноша был принят и приступил к занятиям богословием, минуя годичное ученичество на факультете искусств.
Студенты Сорбонны, его коллеги, делились на два враждующих лагеря: на «классиков» и «новых». Между ними постоянно разгорались споры, а поскольку друг к другу они относились с плохо скрываемой неприязнью, то «дискуссии» бывали столь шумными, что издали казалось, в классе идёт настоящая драка – темпераментные французы, войдя в раж, обильно махали руками, дополняя образную речь не менее выразительными жестами.
Преподаватели, надо сказать, содействовали разделению студентов на две партии. Кумиром «классиков» был декан – аббат Тарриот. Сухой, благостный на вид иезуит был исключительно умён. Он читал богословие и находил наслаждение в бесконечном цитировании античных философов, отцов Церкви и Писания, где, выискивая мнимые противоречия, устранял их и таким образом показывал ученикам многообразие и величие самого Создателя, породившего словом столь разноликий и сложный мир. Аббат любил, выбрав термины, положим «свобода» и «несвобода», порассуждать об их потаённых смыслах и часто погружался в такие глубины древней мысли, что, кажется, сам изумлялся, находя под конец выход из лабиринта нагромождённых силлогизмов.
– Всё дело в терминах, любезнейшие, всё дело в терминах, – постоянно напоминал он, считая, что без этих «путевых столбов», как изволил он острить, невозможно постижение непостижимого до конца божественного замысла. – Всё в мире познано и предопределено великими древними, – доказывал Тарриот. А потому любые нападки на античность вызывали у него немедленный приступ ненависти и ярости. – Это происки янсенистов[28]28
Это происки янсенистов!.. – Янсенизм – религиозное течение средней части европейской (главным образом французской и голландской) буржуазии XVII–XVIII вв. Получило своё название по имени голландского богослова К. Янсения (1585–1638). Центром янсенизма был версальский монастырь Пор-Рояль. Янсенизм – попытка подновить католицизм незначительными уступками кальвинизму. Янсенисты выступали против иезуитов. Янсений был осуждён папскими буллами 1705 и 1713 гг.
[Закрыть]! – кричал он с кафедры и рассказывал студентам, как в молодости громил монастырь Пор-Рояль – последний оплот этой «богомерзкой» секты, восстававшей против католического учения и мечтавшей создать свою, обновлённую и независимую духовную общину.
«Новые» почти открыто заявляли о симпатиях к поверженным мыслителям Пор-Рояля[29]29
…о симпатиях к поверженным мыслителям Пор-Рояля… – С 1636 г. монастырь Пор-Рояль был центром янсенизма (см. выше). С Пор-Роялем была тесно связана деятельность Б. Паскаля, А. Арно, Ж. Расина и др.; некоторые из них приняли активное участие в борьбе с папством и иезуитами на стороне янсенистов. Людовик XIV стал на сторону иезуитов; версальский Пор-Рояль был разрушен (1712).
[Закрыть], перенёсших теперь свою основную деятельность в свободную Голландию, и поэтому филиппики Тарриота, конечно же, относились не к прошлым, а к нынешним врагам.
Жан-Пьер Меранж – негласный лидер «новых», как-то подсев к Тредиаковскому, объяснил, что янсенисты не так страшны, как их малюют декан и его приспешники. Члены братства ратовали за обновление Церкви и мира, призывали вернуться к простым и чистым обычаям первоначальных христиан, выступали против воинствующего фанатизма иезуитов, против стяжательства и разврата священников и монахов, против богатой и политиканствующей римской Церкви. В своей обители они хотели создать общество Разума: многие известные писатели и учёные, как Фенелон, Мольер, Блез Паскаль и другие, приложили усилия в борьбе с учением иезуитов. Но братия ордена оказалась сильнее – Пор-Рояль пал, а янсенисты выгнаны почти из всех учебных заведений страны, где до этого они весьма успешно проповедовали свои неортодоксальные воззрения.
Меранж явно не зря тратил время на чужеземца, но Тредиаковский не поддался мгновенному искусу, сробел и не оказался тогда в числе новообращённых. Он решил не спешить, понаблюдать ещё, хотя поклонники янсенистов, требующие обновления, нравились ему – их схватки с иезуитами напоминали скрытую войну российских церковников, а лекции Тарриота очень смахивали на богословские штудии ректора Вишневского.
Тарриоту противопоставляли в Сорбонне грамматика Дю Шанле. После бурной янсенистской молодости и последующего «исправления» он замкнулся в языковедении и позволял себе на занятиях говорить только о тайнах языка и литературы, рассуждая о которой он по сути объявлял войну Тарриоту – стороннику заранее предопределённого будущего.
– Сюжеты произведений следует брать из жизни, а не только из античного наследия, – говорил Дю Шанле. – Ведь мир движется вперёд, а не стоит на месте.
Все споры в университете, по большей части вертясь вокруг этих разногласий, были по сути сражениями мировоззрений.
Публичных диспутов – этой пустой войны цитат – Василий не любил, но, принимая в них участие по принуждению – диспуты являлись частью программы в Заиконоспасской академии, – выступал всегда блестяще, говорил продуманно и красиво и нередко загонял противника в логический тупик, – так их учил отец Илиодор, придававший почему-то спорам и диспутам особое значение. В ту пору Тредиаковскому непонятна была его тяга к принародным склокам – мысленно разделывать под орех воображаемого оппонента было куда как безболезненнее и несказанно приятней, возможно и потому, что в подобной борьбе всегда выходил победителем он сам.
Прошло полгода его занятий, но на него мало обращали внимания как на не примкнувшего ни к одной из сторон. И вот однажды, после утренней лекции декана, посвящённой этике Аристотеля, разгорелся очередной спор: не сошлись в мнениях о сценическом искусстве.
– Барон заметно постарел, он стал так завывать и реветь, что вчера, слушая «Британика», мне трижды пришлось зажимать уши. Не думаю, чтобы покойный Расин был счастлив услышать его звероподобное пение, – заявил колкий на язык Жак Леглие, обращаясь к стоящему рядом товарищу. Но сказал он это громко и таким пренебрежительным тоном, что ясно было, кому предназначался выпад. Поль Шарон, изящный черноволосый молодой человек с длинными ухоженными руками органиста и вечно горящими глазами теплолюбивого марсельца, не смог стерпеть показной наглости.
– Мишель Барон всемирно признанный драматический актёр, и я сам слышал, как недавно ты, Леглие, восхищался его мастерством! – воскликнул он гневно.
– Даже если это действительно был я, – повысил голос Леглие, – это не даёт тебе повода учить меня, кто хорош, а кто плох на французской сцене. Я нахожу, что Барон стал петь свои монологи так, словно ощущает на плечах хламиду древних греков, а ведь это по меньшей мере глупо. – Он саркастически рассмеялся.
– Именно такая манера и приносит Барону успех у публики, – Шарон начал горячиться. – Трагедии и полагается пение, так требовал ещё Аристотель. По-твоему, актёры должны лаять, как торговки на базаре?
– Лают обычно собаки, – грубо осадил его Леглие. – Вечно у вас Аристотель в защитниках, нельзя ли придумать адвоката поновее. Выходит, если Аристотель сказал, что следует петь стихи, значит, надо надрываться и выпучивать глаза, отставлять ногу и поднимать руки так, словно готов вознестись на небо?
– Аристотель не такой уж слабый аргумент в споре, конечно же для тех, кто понимает всю терминологию его учения, – ехидно заметил Шарон. Решив перевести раздоры в область цитат, где чувствовал себя непобедимым рядом с напористым, но не столь учёным Леглие, он пустился в длительное рассуждение о звуках речи и их мелодике, которое подытожил цитатой из того же Аристотеля: «Поскольку разговорная речь и сценическая две противоположности, то, значит, стихи следует петь, а не произносить, как при беседе».
– Я только это имел в виду, достопочтеннейший. – Он успокоился и поклонился слишком низко, всем видом выражая крайнее презрение.
Василий, оказавшийся в центре насторожившейся толпы студентов, внимательно слушал. Он тоже был на представлении, и игра трагика показалась ему чересчур манерной. «А что ты думаешь по поводу пения Барона?» Неожиданно он понял, что прозвучавший над ухом вопрос относится именно к нему. Спрашивал Жан-Пьер Меранж. Василий повернулся к нему, и Меранж, утвердительно опустив глаза, хитро улыбнулся. Избежать ответа сейчас – значило навсегда потерять возможность подружиться с «новыми». Против воли пришлось включаться в дискуссию. Вопрос этот давно его занимал, он не очень боялся опростоволоситься и, поняв, что следует сражаться оружием, навязанным «классиком», то есть цитатами, быстро прикинул в уме план сражения.
– Да позволено мне будет рассудить вас, уважаемые. – Он постарался придать голосу спокойную твёрдость.
Все с изумлением воззрились на обычно молчавшего русского скромника и с интересом приготовились слушать. Вопроса Меранжа никто не расслышал, и потому выступление Василия казалось особенно интригующим.
– Вы несколько уклоняетесь от начала разговора, – продолжал он, – но уж если затронули древних, я припомню ещё и свидетельство Птоломея. Сей учёный муж также делит звуки на непрерывные, применяемые в разговоре, и мелодические, подчинённые определённому ритму, используемые в пении и музыке, подражающей инструментальной. Его учение развивает дальше Марциан Капелла, отмечающий ещё и промежуточное положение, – он выделяет род звука, который не так прерывист, как певческий, и не так непрерывен, как разговор, и употребляется при чтении стихов, то есть при декламации. Тут-то и таится опасность для актёра впасть в крайности. Поскольку начали с осуждения игры Барона, то я нахожу, что его метод, вернее, его декламация слишком приближена к пению, а посему звучит неестественно. Недаром комики так любят высмеять в интермедиях своих высокородных собратьев. Ведь у трагиков нет задачи петь слова, тогда бы они превратились в оперных певцов. Читая свои возвышенные монологи, им не следует возвышать голос до пения, в том смысле, в каком мы его понимаем и в каком говорят о нём античные мудрецы.
Он сделал шаг назад, понимая, что сказал всё, но раздавшиеся одобрительные хлопки «новых» только раззадорили Шарона, не собиравшегося так легко сдаваться.
– Было бы верно то, что вы сказали, – Шарон повернулся теперь к Тредиаковскому и произнёс с вызовом, – если бы не пришлось учитывать многие свидетельства, как Страбоново например, что все стихи пелись. А ведь в те времена литература вообще состояла из одних стихов.
Василию ничего не оставалось, как принять вызов и стоять до конца.
– Я думаю, что все они имели в виду декламацию. Ведь не говорим мы сегодня «петь стихи», но произносим «читать стихи». Если быть точным, то Платон, упоминая рапсода Иону (то есть певца!), исполняющего Гомера, даёт понять, что только в особо патетических местах голос актёра поднимался до настоящего пения.
Кто-то попытался было вступить в спор, но послышались крики: «Диспут! Диспут!» – и Меранж быстро навёл порядок: соревнующихся в острословии заключили в глухой круг. Теперь стало очевидным, что Тредиаковский защищает «новых», и все горели желанием увидать, кто же выйдет победителем. Василий почувствовал поддержку, и это придало ему уверенности. Шарон намеренно оскорблял его своим высокомерием и уничижительными взглядами, и злоба начала вскипать в Тредиаковском, но он старался запрятать её поглубже, сохраняя на лице непроницаемое выражение. Ум его заработал отчётливо и ясно, и, нащупав слабую сторону «классика», он с зажигательным азартом бросился крушить оборону противника, но не удержался от клоунады, припомнив, как обидно бывало «живописцам», когда долговязый Андриан разыгрывал сотоварищей, изображая худшие их качества чуть преувеличенно. Василий немного подобрал живот, ссутулился, расслабил лицо, придав ему выражение умильности, и стал удивительно похож на декана. Когда же он ещё и заговорил вкрадчивым, доверительно-пришептывающим голоском Тарриота, «новые», уловившие его игру, разом захохотали и затопали ногами от удовольствия.
– Всё дело в терминах, любезнейший Шарон, всё дело в терминах, я только это имел в виду.
Теперь он был на подъёме и ощущал себя сильным как никогда – сильным и безжалостным.
– Что бы вы возразили на такое: Цицерон говорит, что, когда он слышит разговор Лелии, ему кажется, будто он слышит исполнение произведений Плавта и Невия. Отсюда напрашивается вывод, что те, кто исполнял Плавта и Невия, не пели, а говорили, ведь вряд ли можно ожидать, что Лелия пела в частной жизни. Тот же блестящий римский оратор в другом своём сочинении говорит, что комические актёры часто затушёвывали размер и ритм стихов, стараясь приблизить их к обыденной речи. Если бы комические стихи пелись, это было бы невозможно, не так ли?
Но Шарона непросто было сбить с толку, он оборонялся, наступая, размахивая для пущей выразительности своими ухоженными руками, вкладывая в интонацию весь заряд язвительности.
– Что и говорить о комедии, вы ещё скажите о площадных фарсах! Искусство настоящей комедии безнадёжно пало, а ведь Донат и Эвтемий говорят, что первоначально трагедия и комедия состояли только из стихов, положенных на музыку, и их пели под аккомпанемент духовых инструментов. Исидор Сервилий одинаково называет “cantor” , то есть певец, как комедиантов, так и трагиков. Ему, кстати, вторит Гораций. Нам остаётся только сожалеть о прошедшем, ибо сегодня мы зрим явный упадок искусств и актёрского, настоящего классического, я имею в виду, мастерства.
– Не плачьте о прошедшем, – съехидничал Василий, – мне кажется, вы слишком молоды, чтоб постоянно поминать старину. Конечно, ударение звуков и слов при чтении обязательно, отсюда создаётся некая напевность, но актёр должен находиться в погоне не за мелодией, а за ритмом, стараться украшать, но не ложными виньетками; все ваши примеры вполне подходят под понятие «читать стихи». Если уж ссылаться на классиков, я позволю себе ещё несколько цитат, и если они не убедят вас, то, думаю, нам следует расстаться без ненависти, ибо сказано, что ненависть возбуждает раздоры, но любовь покрывает все грехи.
Это было цитирование излюбленной сентенции Тарриота, «новые» грохнули от смеха, и по тому, как побледнел от гнева Шарон, стало ясно, что он проигрывает. Противник поспешил перевести спор в ссору.
– Уж не обвиняете ли вы меня в ненависти? – сорвался он в крик. – Пожалуйста, не подмешивайте сантименты в строгий академический спор, хотя если быть честным, то я не понимаю, как можете вы претендовать на знание французской поэзии с таким ужасным акцентом.
– Вы не заметили, как перебили мою мысль, – холодно произнёс Василий, ставя нахала на место. – Я желаю только добра, а потому вспомню Квинтилиана, и, смею быть уверенным, вы не станете возражать против его авторитета. Слушая сейчас ваш скорый, повышенный голос, я полностью соглашаюсь с его высказыванием. Так вот, он жаловался на то, что современные ему ораторы говорят, как комедианты в театре, не значит же это, что ораторы поют в нашем смысле слова! – Тут он позволил себе слегка ухмыльнуться. – В другом месте он же запрещает трагикам петь наподобие комедиантов, утверждая, что сам никогда не был против той несколько повышенной читки и того пения, которое подобает актёру; по его словам, Цицерон признавал в ораторском искусстве замаскированное пение, Ювенал в седьмой сатире свидетельствует, что Квинтилиан сам прекрасно пел с кафедры. Но ведь мы же понимаем, что это фигура речи, – Квинтилиан никак не мог петь, просто слова его построены были в таком изящном порядке, что доставляли удовольствие окружающим и услаждали не хуже сладкозвучного пения.
Шарон стоял теперь не такой бравый и надменный, как в начале спора, и, потупив взор, разглядывал носки своих башмаков. Только изредка бросаемые исподлобья ядовитые взгляды показывали, как он негодует и как разозлён поражением. Василий выдержал паузу и сразил его окончательно:
– Всё дело в терминах, любезный Шарон, и я думаю, что вы несколько преувеличиваете их значение. Если же ваш слух страдает, когда вы слышите выступление комедиантов, это означает, что они вам не близки по духу, то есть не по вкусу. Если вам кажется, что трагики излишне мало «поют», опять же виной ваша нелюбовь к их игре. Так что, повторяю, не печальтесь об ушедшем, оно, без сомнения, значительно и прекрасно, но не так, как считаете вы, чему доказательством служат приведённые цитаты. Получается, что они свидетельствуют против вашего вкуса, и хоть я никак не могу назвать его изысканным, но о вкусах, как известно, не спорят.
Он подчёркнуто вежливо поклонился уничтоженному противнику, но сесть ему не дали. «Новые» набросились на своего «адвоката», пожимая ему руки и слишком бурно выказывая восхищение и любовь. Жан-Пьер расцеловал его в обе щеки и тут же потащил в кабачок, где «новые» достойно отметили успех, одержанный в нелёгкой битве.
Вино и комплименты лились рекой, ударяли в голову, и распалившийся Василий хохотал с ними вместе, вспоминая Шарона, такого сначала бравого – и несчастного, как побитая дворняжка, в конце.
– С терминами ты придумал здорово, – восхищённо крикнул ему Леглие, – мне бы, если честно, с ним не совладать, а ты актёр, отличный актёр!
Василий стал вмиг пьян и, шагая к особняку Куракина, не заботился, куда попадёт башмак – на обочину или на тротуар, – он ощущал под мышками крепкие руки новых приятелей.
– Так ведь что угодно можно доказать. Мне жаль Шарона, он хороший малый, – сказал он вдруг плаксиво, на миг очнувшись, и снова уронил голову на грудь.
– Русский не привык к нашему вину, – подмигнул Леглие Меранжу, но тот промолчал.
– Диспут, диспут – это очень важно, вся жизнь – это диспут, – пробормотал уже по-русски наставительно Тредиаковский. Французы, конечно же, его не поняли.
А ему привиделись вдруг два окровавленных петуха, ни за что ни про что молотящие друг друга острыми клювами, и оголтелая толпа, визжащая от восторга, наслаждающаяся этой братоубийственной войной.
У дверей особняка они обнялись и долго клялись в нерушимой дружбе. Затем Василий завалился спать, и почему-то диспут снился ему всю ночь – какой-то расплывчатый, тёмный и страшный.
Так началась полная событий студенческая жизнь.




























