444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Алешковский » Арлекин. Судьба гения » Текст книги (страница 14)
Арлекин. Судьба гения
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 22:00

Текст книги "Арлекин. Судьба гения"


Автор книги: Петр Алешковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

9

Через Рейсвейк, Делфт, Роттердам, Звейндрехт, Дордрехт, Остерхаут, Бреду, Калитхаут, Антверпен, Бом, Брюссель, Халле, Суаньи, Монс, Фрамри, Авен, Ала-Капель, Вервен, Марль, Лан, Реймс, Виль, Дорман, Шато-Тьерри, Ла-Ферте-су-Жуар, Мо, Броиньи лежит один из многочисленных путей от Гааги до Парижа. Стреляющие «ейки», «рехты», «ауты» постепенно смягчались до нежных, сладкозвучных «енов», «илей», «аров», «уа». Менялись одежды крестьян, формы солдат таможни, пики острых кирх оставались позади, и проплывали мимо громады католических соборов с дьявольски гудущим органным зовом. Но люди везде приветливы, погружены в свои заботы, везде светит солнце и наступает ночь.

Голландия была сном и пронеслась перед взором, как шутиха фейерверка по небу, – осталась вспышка в глазах, запечатлелись в памяти высвеченные фигуры, и, как вовремя подсмотренная катящаяся звезда, принесла она загаданное желание.


10

Александр Борисович Куракин[21]21
  Александр Борисович Куракин (1697–1749) – князь, русский дипломат. Сын Б. И. Куракина. Один из первых русских людей, получивших образование за границей.


[Закрыть]
поудобней устроился на диване – он ввечеру любил обязательно полежать с книжкой: так вымуштровал отец, с детства заставлявший сына читать ему перед сном по-французски; получая удовольствие, старик ещё и обучал сына. Но сегодня строчки двоились, и он, отложив томик Софокла на мозаичный флорентийский столик, задумчиво уставился на колеблющееся пламя свечей: слегка прищурил глаза, улыбнулся, вспоминая, – смешно начался сегодняшний день, даже весело и интригующе, как в любимой отцом итальянской комедии. Давно не видал он старого князя таким приободрившимся.

Надо его побольше веселить, старика, и тогда вся мизантропия улетучится, подумал сын с надеждой.

В восемь утра он, проходя мимо красной лестницы, обратил внимание на заросшего бородой высокого худого человека, яростно спорящего с лакеем. Молодой князь не стал бы вмешиваться, но Антон сам доложил:

– Вот, ваше сиятельство, уверяет, что пришёл, – он сделал упор на «пришёл», косясь глазом на обтрёпанный кафтан и помятые лоснящиеся штаны, – из Гааги от графа Головкина с письмом.

– Где же письмо? – Александр Борисович спросил строго, не выдавая любопытства, а, надо сказать, странный вид, одежда, грязная, но не нищенская, будили интерес. Князь любил неожиданности дипломатической службы – он был осведомлен об отзыве графа из Гааги в столицу и предвкушал тайные известия, которые мог бы доставить сей странный посыльный. На конверте хорошо читался родовой герб Головкиных. Письмо было не подложное, сомнений не вызывало.

– Почисти немного и веди в кабинет, – бросил он лакею и поспешил предупредить отца. Послание было адресовано главе миссии, и Александр Борисович решил, соблюдая таким образом этикет, попытаться пробудить у больного интерес к делам да заодно повеселить видом столь необычного курьера.

Старый князь, слава Богу, проснулся в хорошем настроении.

– Входи, входи, каро мио[22]22
  Мой милый (итал.).


[Закрыть]
, я рад тебя видеть. – Он трижды поцеловал сына, словно христосовался.

Услышав о деле, разволновался, но, читая письмо, вдруг взглянул на сына лукаво:

– Господин поэт к нам изволил пожаловать, это презанятно! Зови, зови немедленно! А валедешамбр пускай пока меня побреет. – И засвистел какую-то венецианскую песенку.

Александр Борисович сперва пробежал письмо глазами: Головкин просил помочь подателю сего – Тредиаковскому Василию Кириллову, который, будучи на службе графской канцеляристом, проявил к делам способности и обнаружил склонность к познанию языков; сказано было, что знает итальянский, латынь, греческий и французский, что сочиняет недурственные вирши и, желая получить европейское образование, просится в Сорбонну. Обычные приветы от графа, от его сына Александра и жены Татьяны, приходившейся ему родной сестрой, он опустил не читая.

– А! Каков? – вскричал старик. – Каков родственничек заботится о нас. – Он ухмыльнулся. – Да где же наконец этот джиованне поета?[23]23
  Молодой, юный поэт (итал.).


[Закрыть]

Борис Иванович Куракин любил почудить. В последнее время он всё чаще и чаще говаривал с сыном на веницейском диалекте, каждый раз подчёркивая, что только певучий и ёмкий южный язык в силах передать все оттенки чувства, вложенного в разговор. Любовь к Италии всегда была у него в крови, но к старости превратилась в род каприза. Молодые, бурные свои годы, проведённые в Венеции, он вспоминал теперь почти ежедневно и, впав в мизантропию, любил попечалиться и даже всплакнуть о пережитом. Двадцать лет назад он сходил с ума по венецианской синьоре Франческе Рота. Амур сей стоил ему немало душевных сил и денег, но молодая читадина, сиречь горожанка, как называл её отец, в которую он был иннаморато, то есть влюблён, так и не покинула город своих отцов, а князь последовал дальше, влекомый долгом дипломата. Но он не забыл её, и с тех пор, занося в дневник заметки, а иногда и в официальных бумагах мешал русские и итальянские слова, записывал их славянскими буквами. Речь отец засорял нарочито, свято веруя, будто делает её изящней и изысканней для слуха. Он подражал императору, ненавидевшему глубокословных и занудливых церковников-речеточцев, – Пётр говорил кратко, точно и для верности вкраплял некоторую толику любимых иностранных слов, преимущественно немецких, тоже засевших в памяти с бурной юности. Секретарь Куракина привык к слогу господина и тщательно вычищал из депеш особо непонятные обороты, а министр подмахивал беловик, словно не замечая изменённого стиля, – подобная игра доставляла старику удовольствие.

Здорово проняло его тогда в Венеции, коль до сих пор господин посол отмечал всё итальянское, милое сердцу. Видимо, знание этим Тредиаковским итальянского повлияло на впечатлительного князя и заранее настроило в его пользу.

Выпытывал тем не менее посол дотошно: как шёл, через какие города, кого где встретил, как выглядел граф перед уходом странника из Гааги? Тредиаковский заметно робел, но старался отвечать не задумываясь – боялся произвести плохое впечатление. Живописал он образно, умудряясь давать людям точные и цепкие характеристики, а рассказывая о себе, растрогал-таки старика воспоминанием о посещении промотавшихся купцов и всяких сомнительных лиц, которых иногда приходилось отправлять в Россию на казённый счёт, – здесь случай был иной: молодой человек желал учиться, а старый князь, да и сам Александр Борисович учение поощряли. Старик, проверив и поверив, вдруг ткнул в заляпанный подол камзола и приказал с хохотком:

– Уведите-ка этого по-е-та! Помойте, побрейте, выдайте одежду, а после поговорим. Что же с таким чучелом беседовать? – После он признался сыну, что Тредиаковский напомнил ему героя итальянской комедии, этакого Арлекина, только что заслужившего затрещину, вывалянного в пуху, но явившегося по первому зову господина и усиленно делающего вид, что не замечает урона, нанесённого своей персоне полученной трёпкой.

Но нет, всё же в отличие от уверенного и наглого Арлекина юноша не изображал испуга, а действительно робел…

Отец не был бы Борисом Ивановичем Куракиным – человеком, страдающим итальянской страваганза – чудаковатостью, если бы повёл ставшее вмиг из государственного домашним дело неспешно и рассудительно. Откушав, он заскучал и приказал вернуть своего джиованне поета – с первого взгляда старик уже мысленно числил юношу в домашней свите чем-то вроде шута, до которых был охоч с молодости.

В китайском стёганом халате, в тёплых туфлях, осунувшийся, утонувший в непривычном, с чужого плеча облачении, был Тредиаковский более смешон, чем прежде. Вероятно, отец желал позабавиться. Что ж, он достиг желаемого.

В первые мгновения физиономия будущего студента выражала недоумение, он с опаской вглядывался в лица Куракиных, словно ожидая подвоха, но, почуяв расположение, поборол испуг и отвечал уже спокойно и деловито.

Отец расспрашивал о Кантемирах, а Александр Борисович сидел в углу в креслах, наслаждаясь даровым спектаклем и приглядываясь заодно к необычному пришельцу. Юноша быстро освоился и постепенно набирался храбрости – щёки у обоих покраснели, старик жадно вслушивался и хохотал над московскими анекдотами – в Первопрестольной он не был много дольше испытуемого собеседника.

Как-то незаметно Александр Борисович включился в разговор и начал пытать стихотворца о поэзии. Заговорили о комедиях, ставших популярными среди двора ещё при Людовике XIV, и о трагедиях, кои многие вельможи не жаловали. Отец принадлежал к числу противников высокого искусства: шутовство и зажигательно-смешные проделки были ему понятней – от трагедий, как он сознавался, его клонило в сон.

Тредиаковский поддержал старого князя, сказав, что он и сам обожает героев Мольера, а также Теренция и Плавта и что в Гааге ему случилось раз видеть выступление бродячих итальянских комедиантов и смеяться до слёз. Тут же Александр Борисович не выдержал:

– Но ты, должно быть, знаешь, что ещё Аристотель подметил происхождение слова «комедия» от слова «село», а значит, это низкий жанр, недостойный истинных ценителей прекрасного?

Теперь отец устранился из разговора и любовался их схваткой, наверняка находя её прекомичной. «Книга может быть хороша или скучна, а смакование и обсуждение жанров, стиля и прочее – пустое языка чесание», – любил он говаривать.

– Вы верно сказали, ваше сиятельство, – Тредиаковский повернул к нему голову, – но всё же как бы вы возразили на то, что гораздо приятнее, коли вас пытаются рассмешить, нежели чем когда вызывают слёзы, повествуя о грустном? Удовольствие, приносимое весельем, гораздо сильнее наслаждения, вызываемого слезами.

– Да, да, – не утерпев, поспешил вставить отец, – недаром двор, дамы и кавалеры, да и простой народ всё более охотно посещают комедию.

– Нет, совсем с тобой не согласен, – отвечал Тредиаковскому молодой князь. – Ты неверно ставишь вопрос и ведёшь спор. Если уж затронул чувства, то скажу прямо: сострадание – вот лучшее, самое благородное и самое возвышенное из душевных движений, а ведь порождает его только высокая трагедия!

– Не смею и вам противоречить, – нашёлся Тредиаковский. – Софокл, Еврипид, Корнель и Расин больно терзают душу, взывают к размышлениям о бытии, о Фортуне, указывают на примеры поведения, но, согласитесь, жизнь не всегда так величественна, как действие, идущее на сцене, да и изрядно составленная комедия порой подмечает её стороны и недостатки не менее верно, если не более. Смеясь над проделками Арлекина, над муками скупца, вы получаете не меньшее удовольствие и весёлостью разгоняете плохое или улучшаете и без того хорошее настроение. В Москве я считал, что трагедия лишь одна достойна занимать сцену, так же, как героическая поэма – умы читающих, но теперь, изучив новые, ранее для меня недоступные книги, я, признаюсь, стал колебаться и немного отступил от избранного пути. В целом я придерживаюсь мнения Буало о первенстве и главенстве высокого стиха, но что-то важное скрыто и в комичном. Поэтому и мечтаю я продолжить образование, ибо, попав за море, понял, как слеп и беспомощен, неучен и несведущ. Я заметил, что их сиятельство, – он поклонился старику, – не склонен уважать трагическое, а посему хотел только подчеркнуть значимость и необходимость комедии как лекарства для жизни.

Он ловко выкрутился, пройдоха, всё-таки пройдоха, настоящий Арлекин… Но Александр Борисович уловил тогда и неподдельное, от души идущее смятение в его речи. Юноша попытался вежливо примирить родственные стороны, принося в конце монолога галантные извинения: бесспорно, он умён, по-молодому пылок и вместе с тем, кажется, честен. В словах его не было лжи и лести, он прямо высказал что думает, не скрыл сомнений, а признался в них. Честность и задор подкупали.

– Ну, ну, философствовать вы станете без меня, – оборвал их отец. – Я вижу, что тебе, – он взглянул на стоящего Тредиаковского, – говорённое небезразлично, а значит, учение не пойдёт во вред. Хотя я больше склонен к практическим наукам, но вот князь Александр убеждает меня в важности всей вашей модной словесной учёности. А вирши свои, – без всякого перехода выпалил приказ старый князь, – почитай-ка нам.

В халате и туфлях, смешной и нелепый, вскинул он руки и принялся декламировать нараспев элегию на смерть Петра Великого. В самую точку попал – отец оценил, потому как любил покойного государя.

– Хорошо, хорошо, иди сейчас, Антон покажет тебе комнату, – отпустил старый князь. – Будешь себе учиться, коль хочешь.

…И вот теперь, возлежа вечером на диване, поймал себя Александр Борисович на мысли, что ему приятно думать о молодом человеке: и верно, приятно, вирши у него получились высокопарные, схожие по силе слова с речениями Прокоповича. Впрочем, не зря же их учат сочинительству в академии. Конечно, до французских поэтов ему далеко, но отец прав: русский язык от природы лишён такой нежности и вкуса. Неплохо будет, думал он, взять Тредиаковского под своё покровительство: у французских вельмож это принято – помогать вечно бедствующим поэтам.

Он раскрыл Софокла снова, и «Царь Эдип» не показался теперь тяжеловесным, и смысл, запрятанный в стихах, быстро овладел умом. Прежние мысли нашли подтверждение в словах книги.

– «Помощь подавать посильную – прекрасней нет деянья», – произнёс он вслух.

Нет, конечно же сострадание воистину самое приятное чувство, даже к столь комичным и ничтожным персонам, как Тредиаковский. И вот опять задумался: уж так ли и комичен – вроде печётся о нём Фортуна, ведёт сквозь океан мытарств…

Князь Александр, приглядевшись к строкам книги, представил живо судьбу Эдипа, судьбу несчастного царя, и содрогнулся: вдруг напугала его жестокость сказки древнего трагика – страшно, страшно падать в бездну, страшно падать с высоты. Пришли ему на ум Иов, Иосиф и многие, и многие другие, низвергнутые и, наоборот, из грязи вознесённые в князья. Он забыл о молодом человеке – он думал об отце, и о себе, и о Головкине, отозванном в столицу, и о дворе.

Книга выпала из рук. Он очнулся, перешёл на кровать и, не зовя лакея, быстро улёгся и нервно задул свечи – сегодня явно было не до чтения.


11

Старый князь мгновенно причислил Василия к любимчикам – требовал присутствия при утреннем туалете, сажал с собой за стол и отпускал потом на весь день с условием, что его собеседник придёт на закате, развлечёт беседой или чтением и скрасит пустые полуночные часы – Куракин, часто дремавший днём, долго не мог заснуть ночью, уверяя окружающих, что страдает тяжёлой и мучительной инсонниа, иначе российской бессонницей. Борис Иванович поощрял прогулки Тредиаковского по городу, он любил Париж и, подметив в своём поэте склонность к словесному живописанию виденного, словно нарочно выгонял его на улицы, чтобы затем с наслаждением выспрашивать, вызнавать.

А город и вправду был велик, многолюден и, странное дело, радушен при этом, полон цветов, ярких одежд и лент. Василий не уставал наслаждаться вольными парижскими чудесами: богатейшими книжными магазинами, крохотными каменными улочками, широченными зелёными бульварами, длинными зданиями церквей с пугающе-притягивающей музыкой органов, пышным облачением священников, разноцветным светом, сквозь мозаичные витражи сочащимся вперёд и вверх, в разбегающееся прохладное пространство католических соборов. Он не утерпел, взобрался на башню церкви Пресвятой Богородицы, или Нотр-Дам, на её высоченную башню, откуда видно было всё окрест. Париж лежал перед ним, круглый, как тыква, заключённый в кольцо каменной стены. Маленькие башенки на ней обозначали ворота: де Витри, д’Иври, де Шаузи, д’Итали и многие ещё, которые он не успел изучить. Город надёжно оградил себя, но количество въездов как бы подчёркивало его всеприемлющий нрав.

Дым окутывал город, закрывал от взора остроконечные, в изумрудных потёках по чёрной меди верхи колоколен, змейки улиц, в редких провалах разновысоких, красной черепицы, кровель, бурую гладь Сены, – дым отлетал от множества устремлённых, как жерла мортир, в небеса печных труб и стлался под ногами так высоко забравшегося Василия – потому-то и глядел глаз далеко: на луга за стеной, на чёрные ветряки на её бастионах, на ползущих точечками людей и конников и на растянувшиеся по реке цепочки ярко окрашенных барж и рыбацких лодок. Так стоял он долго: усталое малиновое солнце застыло на краю небосвода, растекаясь по дальним землям мягкими фиолетовыми лучами. Внизу же, в сером городском колодце, фонарщики уже отправились в ежевечерний обход зажигать все восемь тысяч немощно-жёлтых, односвечовых уличных светляков.

Василий сбежал по лестнице на улицу, миновал главный вход и заспешил домой. Город в сумерках был страшен: ветер громыхал жестяными вывесками, задувал испуганно моргающие фонари, но он не заблудился, память вывела к особняку Куракиных, а Фортуна уберегла от лихих ночных людей.

Как только вступил он за порог, лакей передал наказ старого князя подняться для беседы в зелёную гостиную.

Борис Иванович не мог скрыть нетерпения: велел, чтоб ужин несли прямо сюда – так ждал отчёта. Василий, толком не насытившись, был вынужден рассказывать.

– Ничего, – заметил старик, – я возьми да умри завтра, а вам жить да жить, так что уж прости мою спешку.

Присутствующий князь Александр и Тредиаковский в один голос бросились разуверять мнительного старика, но тот лишь щурил лукаво глаза, слушал заботливую болтовню с удовольствием: отец любил своего сына.

– Ну, иди работай да нам не мешай, – прогнал наконец князя Александра.

Тот с радостью поднялся и только затворил дверь, как любопытный старик буквально набросился на Василия. Он уже привык к вечерним сказкам и, мигом проглатывая отчёт о дневных впечатлениях, требовал историй про Астрахань, про полуденные края, где дипломату, много повидавшему, не пришлось бывать. Просил описывать подробно: верблюдов, ослиный базар, персов, индийцев, их товары, облачения, наряды. Василий даже припомнил заученную за Сунгаром песенку и позабавил князя звучанием непонятного набора чуждых уху слов, почти сплошь состоящих из плаксивых гласных. Он красочно живописал рассказанное отцом шествие слона через Астрахань, когда Кириллу Яковлева чуть не примяли в толпе, стрелецкий бунт, умело и незаметно совмещая детские воспоминания со сведениями, почерпнутыми из объёмистых фолиантов путешествий Лебрюна.

Верблюды поразили воображение посла, он даже жаловался, что часто видит теперь их во сне.

Покончив на сегодня с Астраханью, он принялся читать князю французский роман, и лишь далеко за полночь старик позвонил в колокольчик, призывая заснувшего в кресле за дверью слугу. Князь сам поднялся и подал руки – Василий и валедешамбр, поддерживая господина посла, проводили его до опочивальни; Тредиаковский тихонько затворил обитую войлоком дверь, пожелав вельможе спокойной ночи.

– Покойной ночи, каро мио, спи хорошенько, зачисление на днях решится, – долетело напутствие князя.


12

«Верблюжье мясо есть – долговременная болезнь. Верблюда во сне видеть и с ним сидеть – значит смерть».

Из книги «Сонник, или Истолкование снов, выбранное из наблюдений Астрономических и Физических и по Алфавиту расположенное. Переведено с разных языков для увеселения любопытного общества».


13

Два письма из России пришли 18 октября вместе с очередными депешами, но так и остались лежать нераспечатанными и забытыми на столе в кабинете. Три дня, пока длился нескончаемый поток соболезнующих, Александру Борисовичу было не до политики. Старый князь скончался во сне с 17 на 18 октября 1727 года в своём парижском особняке. Мёртвого обнаружил валедешамбр, пришедший утром по обыкновению брить господина.

Смерть отца не укладывалась в голове, даже лечащие доктора не предсказывали столь страшных последствий, ведь течение болезни приостановилось, и министр, привыкший за последние годы к кризисам и улучшениям, начал выезжать в люди и включился в плетение дипломатических интриг, успешно проводимых с его подсказки князем Александром.

Тем неожиданней явилась мгновенная кончина.

Если бы не секретарь покойного, взявший на себя смелость руководить домом, и молодой Тредиаковский, неотступно следовавший по пятам, Александр Борисович, верно, не вынес бы эти пронзительно пустые дни, – он любил отца и теперь, оставшись один, ощутил всю тяжесть одиночества.

К концу третьего дня поток посетителей заметно поуменьшился, и Александр Борисович взял себя в руки и заставил подняться в рабочий кабинет. Единственное, что он успел совершить за эти траурные дни, – послал курьера с известием в Россию. Ему наказано было скакать без ночлегов, и изрядная сумма, приложенная к щедрым подорожным, должна была возыметь действие.

Следовало начинать жить без руководителя. Сколько б в тайне ни ругал князь медлительного и чересчур осмотрительного отца, он понимал, что всё говорённое и совершаемое им даже в обыденной жизни – плод серьёзных раздумий. «Поспешай не торопясь», – говорил покойный и всегда оказывался прав. Теперь, не имея во Франции официального статуса, он, привыкший к действию, оказался вдруг с подрезанными крыльями. Пока ещё доскачет гонец. Пока там решат, а там не любят торопиться. Состояния неустойчивости, подвешенности между небом и землёй, он, баловень судьбы, ни разу в жизни ещё не испытывал, а потому ощущал какую-то неловкость и собственную слабость. Как-то ещё примут в Петербурге известие из Парижа? Вполне вероятно, если не заступятся верные люди, ему вообще не видать посольских полномочий. А возвращаться сейчас на родину князю не хотелось – там теперь Куракиных не жаловали.

Сведения из столицы последние месяцы поступали весьма и весьма тревожные. После смерти императрицы Екатерины[24]24
  После смерти императрицы Екатерины… – То есть Екатерины I Алексеевны (см. примеч. № 17).


[Закрыть]
, последовавшей шестого мая сего года в девятом часу пополудни от лихорадки, как гласило извещение, на престол взошёл малолетний император Пётр Второй[25]25
  Пётр Второй (1715–1730) – российский император с 1727 г., сын царевича Алексея Петровича. При нём практически правил государством А. Д. Меншиков, затем Долгоруковы. Объявил об отмене ряда преобразований, проведённых Петром I.


[Закрыть]
. Пётр – внук Петра. Надежды, связанные с воцарением, быстро развеялись. Присягнув в Париже новому государю, отец и сын Куракины не клялись в верности Александру Даниловичу Меншикову, который и при покойной государыне был далеко не из последних людей у трона, а теперь, как сообщали тайные корреспонденты, и вовсе прибрал бразды правления к своим рукам.

Вот и сейчас медлил Куракин вскрывать письмо: ничего, верно, хорошего оно не предвещало. Сломал печать и прочитал – новости сообщались страшные: в столице начались гонения. Петра Шафирова, возвращённого Екатериной из ссылки и ею же утверждённого президентом Коммерц-коллегии, Меншиков при содействии Остермана[26]26
  Остерман Андрей Иванович (1686–1747) – русский государственный деятель, дипломат, граф (с 1730). Фактический руководитель внутренней и внешней политики России при Анне Иоанновне. В 1741 г. сослан Елизаветой Петровной в Березов.


[Закрыть]
отправил в Архангельск заведовать делами китоловной компании; правда, за бароном сохранили звание президента, но именно пустой титул вселял в людей ужас. Ягужинского отозвали[27]27
  Ягужинского отозвали… – Ягужинский Павел Иванович (1683–1736), русский государственный деятель и дипломат, сподвижник Петра I, генерал-прокурор Сената. В 1726 г. направлен послом в Польшу. В 1732–1734 гг. – посол в Берлине, с 1735 г. – кабинет-министр.


[Закрыть]
с поста посланника в Польше, велели ехать в Малороссию в армию. У Артемия Волынского отняли казанское губернаторство. Он недолго пожил в столице в чине шталмейстера, но сочтено было нужным спровадить его подальше, министром при дворе герцога Голштинского. Но и это столь незначительное место показалось Александру Даниловичу опасным, и несостоявшийся министр и экс-шталмейстер поспешил на юг, в армию, вдогонку Ягужинскому.

Пожалуй, узнай он про опалу Волынского при других обстоятельствах, Александр Борисович наверняка порадовался бы падению соперника. Артемия всегда терпеть не мог. Они были приблизительно равного возраста, одинаково продвигались по служебной лестнице, но буйный, надменный и деспотичный характер Волынского всегда вызывал у Куракина неприязнь, а особое расположение Петра к своему дерзкому и напористому боевому офицеру рождало у князя острое чувство зависти. Астраханское, а затем казанское губернаторства Волынского – верный путь наверх, так сказать, последние испытания перед ответственными постами в столице – он воспринял с болью в сердце. Сколько людей прошли через окраины к свету! Это была проверенная дорожка: Салтыков, знатный родственник Волынского, недаром выхлопотал своему племяннику губернаторство. Пётр, зная Артемия Петровича как человека преданного и крутого, с радостью подписал назначение, надеялся, что новый начальник наведёт в расшатавшихся окраинах порядок, установит дисциплину. Но ведь не кнутом же, не кулаком, не кровью одной следует проводить реформы. Как человек просвещённый, Александр Борисович видел вред, наносимый стране такими столь ретивыми исполнителями воли государя. Тут-то и скрывалась главная, как он полагал, причина его ненависти к Артемию Волынскому. Князь причислял себя к сторонникам более мягкого правления. Про казанского губернатора ходили страшные толки, и, кроме прочего, он, сказывают, был нечист на руку, и это после того, как однажды разгневанный император чуть было самолично не казнил зарвавшегося подчинённого. Но, о чудо, Фортуна оберегала своего любимца. Пока оберегала, успокаивал себя Александр Борисович.

Теперь же, здесь, в Париже, получив известия об опалах, он даже пожалел давнего недруга, ибо понимал, что личные счёты – ничто перед общей опасностью. Дайте только волю – Александр Данилович всех сметёт с лица земли, и до Парижа достанет его разящая десница. Меншиков всегда числил Куракиных в первом ряду своих недоброжелателей. Да, что ни говори, но факты, сообщённые в письме, были воистину ужасны!

Корреспондент предсказывал опалы многим – в том числе и Феофану Прокоповичу. Церковники, возглавляемые заиконоспасскими клириками, всегда держали нож за пазухой, выжидали только момента сразить могучего всероссийского пастыря. И, кажется, всё к тому клонится, Меншиков вынужден искать поддержки в противном лагере, коли поднял меч на главных вельмож государства.

– Значит, Александр Данилович начал прибирать Петровых сподвижников – свидетелей, – пробормотал Куракин. – Быстро действует и круто, слишком быстро – спешит, а значит, есть ещё надежда…

Нет, ехать назад – безумие. Дождаться курьера и, если тот подтвердит высокие дипломатические полномочия, включаться вновь в игру, вдалеке от опасной теперь отчизны, но на благо ей. И обязательно, обязательно, как никогда необходимо заслужить одобрение Петербурга, кто и как бы им ни управлял. Нужен какой-то повод, какая-нибудь история, а уж он уцепится и раздует её до вселенских масштабов – на такие уловки он мастер, школа отца не прошла даром.

Сейчас в Париже наблюдалось затишье, но князь в свою судьбу верил – в дипломатии события порой развиваются так же стремительно, как сегодня на невских берегах.

Он распечатал второй конверт: писал господин Шумахер – первый помощник президента Академии наук Лаврентия Блюментроста. Через Головкина до учёного дошли слухи о предстоящем издании сочинений Лебрюна, и он хотел бы просить сиятельного князя и его подопечного господина Тредиаковского, ещё лично Шумахеру неизвестного, но заранее глубокочтимого, посодействовать с включением его статьи о калмыках в приложения к книге голландского путешественника.

Князь ухмыльнулся – вероятно, Шумахер, не разобравшись, принимает Тредиаковского не за того, кто есть он на самом деле. Как в фарсе с переодеваниями, сказал бы отец…

Он решил позвать поэта, но тот опередил и вошёл сам, неслышно подкравшись по ворсистому ковру в прихожей – в печальные дни траура разрешено было ему беспокоить князя без стука.

– Ваше сиятельство давно не ели, не изволите ли подкрепиться? Голод совсем обессилит вас, ваше сиятельство.

Он смотрел на юношу. Вероятно, отцу так же было приятно на него глядеть – недаром старик привязался к своему джиованне поета и все вечера проводил только с ним. Тредиаковский подкупал мягкостью и незаурядным умом, был нельстив, но предельно обходителен, беседа с ним доставляла удовольствие.

– Это ты, каро мио, – отметил про себя, что назвал любимым словечком покойного. – На вот, прочти – тебе письмо адресовано.

Тредиаковский от неожиданности отшатнулся, на лице был написан испуг. Рука, принимающая конверт, мелко дрожала, и князь поспешил его успокоить, невесело пошутив: «Не бойся, известия вовсе не траурные, как ты, видать, вообразил себе. Две смерти в три дня – слишком многовато бы вышло, ты не находишь?»

– Садись здесь же и читай, – приказал он, – обговорим всё после, на днях. Господин Шумахер человек учёный и просвещённый, весьма тебе полезен. Он сейчас в большом фаворе у президента Академии, ведь он – библиотекарь, то есть управляющий всеми делами петербургской науки. С ним не следует ссориться.

Пока Василий читал, он поглядывал на своего «поета» из-под полуприкрытых глаз. Уже два долгих вечера, томительные, как путь на Голгофу, коротал он с Тредиаковским, спасаясь от одиночества. Беседы действовали успокаивающе: Василий по просьбе князя вспоминал время, проведённое наедине с отцом. Александру Борисовичу был интересен взгляд на родного человека со стороны. Оказывается, они не только читали, но и говорили и судили о прочитанном. Отец, видя, что нашёл наконец верного слушателя, спешил наставить будущего студента на путь истины. Он ругал галантную щегольскую галльскую поэзию за пустые красоты слога – сии виньетки украшателей рисуют вымышленную жизнь, только засоряют голову.

Они вредны российскому человеку, призванному делать дело, а не предаваться наслаждениям. Ведь ту же цель преследуют церковные псалмопевцы, сочиняющие свои вирши на недоступном большинству церковном языке. Что стоят эти словеса? – вопрошал отец. Ругая московских священнослужителей, он прославлял проповеди Прокоповича: меткие, понятные, простые и вместе с тем возвышенные, поистине поэтические. Надобно пример брать нам с италианского, ибо язык сей демократический, доступен и знати, и народу, и слугам Господа Бога, хотя последние и ведут службу на латыни.

Конечно, отец откровенничал со своим любимчиком не только по поводу изящного искусства. Горячий сторонник и сподвижник Петра Великого, старый Куракин пояснял суть его нововведений, многим в России до сих кажущихся крамольными, чуть ли не еретическими нападками на древнее православие.

– Бог есть недоступное, к чему можно лишь стремиться, – проповедовал Борис Иванович. – Он верховный судия на небе, но не на земле, где должность Фемиды отправляет совесть государя и его ближайших приближённых. Церковь призвана помогать им. Пагубно отделять её, противопоставлять государству, как делают то католики, как мечтают ревнители древнего благочестия в России.

В последний год отец много рассуждал о Боге – видимо, чувствовал приближение конца. Особенно заботил его раскол в православии, ибо здесь видел он главную силу, тянущую Россию назад, вопреки всем чаяниям и стараниям.

– Одно дело политика, другое – жизнь духовная. Нельзя думать упрощённо, что Синод есть уступка протестантам, как и отказ от патриаршества – неприятие католичества. У России свой путь, и следует учитывать опыт окружающей Европы, беря самое передовое, самое лучшее, вести русский корабль по начертанному ему одному курсу. Всё происходит от непонимания, нежелания отказаться от вредных привычек, от боязни потерять мнимые привилегии. Новое всегда с трудом приживается, но сегодня, когда поворот пройден, – пути назад нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю