355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Карваш » Чёрт не дремлет » Текст книги (страница 7)
Чёрт не дремлет
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:29

Текст книги "Чёрт не дремлет "


Автор книги: Петер Карваш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Директор Пуц, не лишённый чувства юмора, понимающе посмотрел на него.

– Везёт дуракам, вроде тебя! – философски заметил он. – Ещё немного, и мы бы организовали такую широкую кампанию против алкоголизма, – всем на удивление! Это тебе было нужно, да? Впрочем, послушай, ты случайно не воруешь щепки?

– Я? – удивился юбиляр, ударяя себя в грудь плоской ладонью. – Я?! Какие щепки?..

– Я же сказал, – благосклонно продолжал директор Пуц, – везёт дуракам вроде тебя. Приведи себя немного в порядок, через минуту у нас начнётся производственное совещание.

И он поправил Курине галстук, который съехал немного набок.

Через некоторое время директора Пуца снова вызвали в Совет уполномоченных. Сам уполномоченный министра в Братиславе отсутствовал, и Пуца принял его заместитель. Как бы между прочим, он сказал директору Пуцу:

– Слышал я, что у вас на заводе весело, товарищ Пуц…

Пуц вытер руки, слегка подался вперёд и горячо проговорил:

– Действительно, товарищ заместитель, весело у нас, весело!

– Говорят, ваши рабочие выгнали из мастерской какого-то Клуштака за то, что пришёл навеселе в рабочее время?..

– Выгнали, говорят, выгнали, – быстро проговорил директор Пуц, хотя это известие было для него совершенно новым и ошеломляющим. – Мы начали широкую кампанию против алкоголизма и действуем принципиально.

– А молодого человека из бухгалтерии уже исключили из Союза молодёжи… или нет? – продолжал заместитель.

– Исключили, конечно! – подтвердил Пуц, едва придя в себя от удивления. – Колара исключили единогласно на общем собрании за систематическое пьянство. Мы готовим и другие радикальные меры… Пресловутый Сандтнер, да и Шиманекий с ним за компанию… – Пуц потерял меру, он совершенно очевидно не знал, о чём информированы тут, наверху, а о чём – нет.

– А что ваш помощник? – спросил заместитель уполномоченного министра. – Его уже усмирили?

– Ну где там! – пожаловался директор Пуц. – Самокритично признаюсь, что и сам иногда ничего не могу с ним сделать. Было у нас с ним несколько серьёзных разговоров… Метод убеждения… Индивидуальный подход к каждому человеку… Все под лозунгом кампании… Но я сделаю это, даю слово, сделаю!

– Очень рад! – сказал заместитель уполномоченного министра. – Значит, ты остался прежним энергичным, надёжным Флорианом Пуцем!

– Остался, – повторил вспотевший Пуц, – остался, товарищ заместитель! Есть дела, которые нужно делать энергично, бескомпромиссно, принципиально.

По дороге на фабрику директор Пуц ни с того ни с сего вспомнил о пожарном насосе – он «устроил» его одним взмахом руки; правда, насос не работал, потому что там не хватало каких-то деталей. Ясли он тоже в принципе устроил – их постройку включили в план на 1962 год. Внеочередную партию пенициллина тоже устроил, но его ещё не получили, точнее, вместо него прислали дибазол. И лекцию академика хотел устроить, но потом по неизвестным причинам пришёл не академик, а учитель школы первой ступени. Однако лекция была полноценная. Поездка к морю тоже была в принципе устроена: из соображений экономии на два дня ездили к Сенецкому озеру. Автобусная линия будет весной, соревнование рыболовов наметили на осень, конкурс самодеятельности народного творчества наметили на зиму. Всё устроено.

Директор Пуц снова приедет на завод, выскочит из «татра-плана», взбежит по лестнице, мобилизует секретариат и соберёт узкое совещание руководящих работников завода. Очевидно, нужно будет развернуть широкую кампанию за последовательность и принципиальность в широких кампаниях. А может быть, для этого было бы достаточно средней кампании или совсем маленькой?.. Нет, это было бы не в масштабах директора Пуца!

Только, только… работает ли ещё на заводе старый сторож, папаша Пиклер?.. На всякий случай, чтобы всё же можно было принять радикальные меры…

Перевод З. Соколовой.

Господин, который не аплодировал

Он стоял на тротуаре неподвижно, на лице его будто лежала тень, он молчал и строго смотрел перед собой. Этот господин напоминал тёмную скалу среди прибоя: волны разбиваются о неё, а она остаётся неприступной, холодной и мёртвой.

По улице праздничным маршем шествовал Первомай.

Белые голубки разносили его на своих крыльях, он трепетал в красных знамёнах, гремел из репродукторов и распевал тысячами звонких голосов. Весенний, утренний, смеющийся, в цветистых платочках, с растрёпанными вихрами, со значками на лацканах пиджаков, с детьми на плечах, он лавиной катился по городу; ликующий поток разливался по площадям, проникал в самые маленькие улицы, и радость стремительно поднималась вдохновенным, танцующим, очищающим и благодатным наводнением.

Толпа рукоплескала, школьники размахивали флажками, молодёжь и солдаты кричали: «Слава!», «Ура!», «Да здравствует!», трубачи трубили, а ударники с такой силой били в тарелки, что в ушах звенело и латунные молнии слепили глаза.

Люди праздновали Первое мая, а на тротуаре, как будто несколько в тени, стоял господин и не аплодировал.

На нём было серое летнее пальто уже не новое, но хорошо сохранившееся, широкополая шляпа и тщательно начищенные полуботинки с очень острыми носами, Его лишённое всякой жизни лицо казалось невыразительным, как гранитные торцы мостовой; в очках отражалось небо, не позволяя уловить выражение взгляда; выбритые до синевы щёки, серые пряди волос на висках, нос, прямой и твёрдый, как у профессора алгебры и геометрии в иллюстрациях к романам из студенческой жизни, а на руках… на руках – как это ни странно в такой весенней сумятице – светлые перчатки, покрывшиеся от долгого употребления благородной патиной[11]11
  Патина – коричневато-зелёный налёт, образующийся от времени на старинной бронзе.


[Закрыть]
. Так он стоял, глядя на лавину молодости и слушая песни; его овевал майский ветерок, ослепляло ликование праздника, оттесняла людская толпа, но он ни разу даже не пошевелил бровью, не ударил в ладоши, только смотрел и молчал.

Но вот с господином, который не аплодировал, что-то произошло: левый уголок рта нервно вздрогнул, морщинки вокруг глаз удлинились, кадык дважды поднялся почти до гладкого подбородка и опустился снова. И господин поворачивается, явно желая уйти; он натыкается на толпу, пробует найти щель, через которую можно было бы проскользнуть, и, не найдя её, протискивается между женщиной в праздничном платке и девочкой с большим бантом в волосах и китайским флажком в руке; слившись с потоком, медленно движущимся по тротуару, он продирается через него, потом сворачивает в переулок и останавливается. Оскорблённо отряхнув пальто, господин поправляет воротник, глубоко вздыхает и с достоинством шагает дальше.

Около четверти часа он идёт довольно твёрдым шагом, мужественно глядя перед собой, то и дело напряжённо щурясь, как человек, который старается что-то понять, хорошо запомнить и сделать для себя выводы, потом неожиданно обнаруживает, что дошёл до своего дома и заходит в подъезд.

Это старый, тёмный и тихий дом. Подниматься нужно по узкой каменной лесенке. На площадке третьего этажа господин, который не аплодировал, открывает дверь с визитной карточкой и оказывается в своей квартире. Он аккуратно снимает шляпу, пальто и перчатки; перчатки вкладывает в правый карман пальто так, что они торчат из него вертикально вверх, напоминая руку уличного регулировщика, когда тот останавливает трамвай. Светлые перчатки кажутся белым пятном в сумраке передней, из которой господин проходит в комнату.

В комнате беспорядок, какой бывает в квартире, когда мы доживаем в ней последние дни и не сегодня-завтра должны переехать в другую – лучшую, более светлую, более удобную. Вещи лежат где попало, потому что уже не имеет смысла возвращать их на первоначальное место. Уже не имеет смысла вытирать пыль, менять перегоревшую лампочку, выносить остатки еды, зашивать кресло… Ведь не сегодня-завтра…

Что будет не сегодня-завтра?..

Господин, который не аплодировал, в задумчивости садится на незастланную кровать, брезгливо отодвигает в сторону длинную ночную рубашку и машинально обхватывает руками колени. Так он сидит неподвижно несколько долгих минут. Он даже не расстёгивает жёсткого воротничка, который давит ему горло; он, когда-то такой педантичный, не замечает, что потерял пуговицу от пиджака; он сидит, целиком занятый мыслью, которая пришла ему в голову там, среди волнующегося, пенящегося первомайского прибоя, мыслью о том, что и сегодня и завтра, очевидно, вообще ничего не произойдёт.

Там, на площади, им почему-то овладела уверенность: не вернётся, никогда, чёрт возьми, не вернётся чего он ждёт! Эта квартира, в которой и статуэтки на столиках и его душа покрылись паутиной, – не временное пристанище; во всяком случае, временное не в том смысле, в каком он хотел бы. И воодушевление там, на улице, радость на лицах, спокойствие и сила в поступи марширующих – не временное воодушевление, не временные радость, спокойствие и сила.

Этот Первомай производит впечатление чего-то страшно прочного.

Хотя снаружи светит солнце и над клумбами в парке доверчиво жужжат пчёлы, господина в серой комнатке бьёт жестокий озноб. Можно было бы сделать несколько быстрых движений, чтобы согреться (например, похлопать в ладоши), но он сидит неподвижно, ошеломлённый сознанием своей обречённости.

Кто знает, как он представлял себе возврат солнечных дней? Может быть, он был не крупным помещиком где-нибудь под Глоговцем, а всего-навсего управляющим поместья, держал в железной руке судьбы доярок и возчиков, но перед хозяином послушно щёлкал каблуками высоких шнурованных ботинок; может быть, он не восседал за письменным столом в парадном кабинете, где ноги утопают в персидском ковре и над головой висит писанная маслом нагая красавица, а только, стоя навытяжку, внимательно выслушивал в этом кабинете приказы и потом, упиваясь своей властью, растолковывал их подчинённым; может быть, он никогда не сажал денщика на трое суток в карцер, обнаружив тусклую полосу на своих высоких кавалерийских сапогах, а только восхищался, с какой решительностью и шиком сделал это в его присутствии подполковник, – кто знает?!

Сегодня он неожиданно почувствовал себя старым, ничтожным, никому не нужным. Это ощущение свалилось на него, как камень; ещё недавно он думал: «Вот ваше последнее Первое мая… Девятое мая… Седьмое ноября… Двадцать девятое августа…[12]12
  Праздник словацкого Национального восстания.


[Закрыть]
Дерите глотки, маршируйте, суетитесь… Через год…»

На площади он вдруг понял, что через год будет ещё больше знамён, голубей, улыбок, орденоносцев. И у него мороз пробежал по коже.

Сидя на кровати, он в треснувшем, но ещё не потускневшем зеркале напротив внезапно увидел, что в его лице появилась новая, поразившая его черта.

Это была глупость, поразительная душевная слепота.

Он поспешно отвёл глаза от зеркала и посмотрел на охотничье ружьё, висевшее над его головой. Мучительное напоминание о чём-то неправдоподобно далёком! Перед ним словно опять замерцала надежда: «Я ещё могу что-то, сделать! Ещё можно решиться! Вмешаться! Что-то совершить! Что-то совершить!»

Господин, который не аплодировал, громко глотнул, словно его душили горькие рыдания.

Ведь это всё равно, как если бы перчатки в тёмной передней захотели остановить танк! Что изменится? Разве не будет Первого мая и без него, лишнего, непостижимо глупого, сбитого с толку человека?

Завтра, может быть, он появится в Национальном театре, послезавтра на стадионе, ещё через день на военном параде; как убийца возвращается на место своего преступления, как прыгун, не взявший высоту, долгодолго смотрит на сбитую планку, так и он будет возвращаться, оцепенело смотреть и молчать, упорно молчать, словно изобличённый преступник. А когда вокруг будут греметь аплодисменты, он не станет аплодировать.

Это единственное, что он может сделать.

В городе миллионами язычков пламени полыхал первомайский кумач, а он стоял в толпе, хмуро глядел на это море радости и сжимал в карманах кулаки. Вдруг он потерял самообладание, и с его языка стали срываться негодующие слова. Сперва он цедил их сквозь стиснутые зубы, а потом совсем забылся и заговорил вполголоса. Однако в окружавшем его шумном ликовании ничего не было слышно; только один раз лейтенант-артиллерист, который стоял рядом, держа за руку мальчика с игрушечным голубем на палочке, обернулся к нему и спросил:

– Простите?

Но он, не отвечая, оттолкнул лейтенанта и попытался пробиться с площади, подальше от толпы. Фыркая и отдуваясь, он добрался до менее шумной улицы, ещё раз оглянулся на спины демонстрантов, над которыми плыли знамёна и плакаты, сплюнул, сказал что-то вслух и заспешил к стоянке такси, но на полдороге остановился, выругался и, далеко обходя площадь, направился к кварталу вилл, поднимавшихся по крутому склону высоко над городом.

Хотя у него не было причин спешить, он почти бежал, сопел, отдувался, свистящим шёпотом говорил сам с собой или со всем миром, и несколько раз принимался раздражённо жестикулировать. Он брезгливо отводил взгляд от витрин магазинов, а услышав с площадки для игр счастливые детские крики, поморщился, как некоторые морщатся от визга пилы. Сегодня всё вызывало у него отвращение, всё его возмущало: голубое небо, аромат ландышей, белизна молодых яблонь. С ума сошли – вздумали цвести для этих!..

Он резко хлопнул калиткой, по бетонированной дорожке прошёл через сад, вошёл в виллу, открыл двери передней и разделся. Пальто, которое он небрежно повесил на вешалку, вовсе не поношенное, наоборот, почти новое, казалось уже каким-то затрёпанным; и перчатки были новые, только немного запачканные. Шляпа упала с вешалки, но господин вошёл в комнату, не обратив на это внимания. Он опустился в глубокое кресло, зажёг сигарету и через окно, занимавшее всю переднюю стену, посмотрел на праздничный город. Издалека доносились звуки духового оркестра, и особенно громко были слышны труба и барабан.

Бум-бум, бум-бум-бум, – весело отдавалось в ушах.

Он зашипел от злости, встал и начал ходить взад и вперёд. Просторный кабинет казался ему тесным, но что поделаешь? В трёх других его комнатах поселили какого-то жалкого служащего с женой, двумя детьми и тёщей.

Ну, долго они тут не проживут, а всё-таки…

Впрочем, кто теперь он сам? Такой же жалкий служащий.

Тьфу…

Не будь он у себя дома, в своём королевстве, он сплюнул бы, но теперь только потушил сигарету о дно пепельницы, изображавшей лебедя, и зажёг новую. Было тихо, и лишь издали доносилось задорное:

Бум-бум, бум-бум-бум…

Господин сел за столик, включил радио, долго настраивал на капризную короткую волну, наконец поймал её, откинулся в кресле, закурил и стал слушать.

Знакомый голос немного успокоил его. Поездки больших людей с одного материка на другой, тайные конференции самых влиятельных из них, тихоокеанские манёвры, заявления уверенных в себе государственных деятелей перед аудиториями пылких журналистов придали ему бодрости. Он чувствовал себя солидарным с ними. Они выражали вслух его мысли, протягивали ему руку, понимали, что он на них рассчитывает.

Пока диктор читал сообщения, он встал, снова подошёл к окну, отдёрнул штору и, взглянув на низину за городом, из которой поднимались фабричные трубы, быстро отыскал среди них четвёртую справа, низкую, солидную, старого типа, но такую знакомую, даже родную.

Бум-бум, бум-бум-бум, – доносилось издали, казалось, как раз от четвёртой трубы справа.

Он опустил штору, вернулся в комнату и сразу весь превратился в слух: диктор говорил о его родине.

Господин, который не аплодировал, теперь был готов радостно захлопать в ладоши; минуту он сосредоточенно слушал. Но его охватило мучительное, неприятное ощущение, похожее на тошноту. Он скривил рот и повёл носом, словно почувствовав зловоние. Насильно заставил себя откашляться. По его затылку прошла холодная волна, скользнула вниз по шее и дальше, к пояснице. Он пошевелил лопатками и втянул в себя воздух.

– Идиоты, – сказал он тихо, – идиоты.

Диктор был для него своим человеком и говорил от имени таких же своих людей. Господин, который не аплодировал, чувствовал себя почти ответственным за его слова: как обычно – о нищете в стране, о голоде, о пустых магазинах, об исхудалых детях, о непрочности режима…

Им овладел уже не стыд, а гнев: господин подскочил к приёмнику и выключил его, дрожа от злобы. В тишине звучал барабан. Он всё приближался. Колонна демонстрантов вышла на открытое место, звук долетал лучше, и в прозрачном весеннем воздухе немного иронически зазвенела трель флейты-пикколо.

– Идиоты.

Он подошёл к книжному шкафу и вынул толстую книгу. Перелистав её, он выловил несколько заложенных между страницами бумажек: зелёную, голубую, белую. Когда ему приносят эти клочки бумаги, он складывает их, как трофеи. Это не просто листовки, это исторические свидетельства того, что его дело ещё не проиграно. Они призывают: «Не выполняйте поставок, сами себе роете могилу! Не верьте пропаганде, не читайте журналов и газет!..» И вдруг господин, который не аплодировал, вытаращил глаза. В одной из листовок было написано:

«Не ходите на майскую демонстрацию! Мы видим вас! Предостерегаем вас! Рассчитаемся с вами!»

Бум-бум, бум-бум-бум, – звучит около самой виллы, потому что оркестр уже марширует по той же улице; слышны корнет-а-пистоны, кларнеты и маленькие барабаны, пение и смех. Открывается калитка, нет, вся эта страшная толпа не вламывается в сад, только соседские ребята бойко подбегают к вилле и звонят.

Нужно идти им отворять – родители на демонстрации, и паршивцы будут звонить, пока не оглохнешь. Майское половодье врывается в его дом, в его царство. У мальчика украшенный красными лентами самокат, девочка держит в руке воздушный шарик. Через минуту они включат радио за тонкой стенкой и прямо в квартире раздастся: «Бум-бум, бум-бум-бум».

Город жужжит, как улей, полный медоносных пчёл, а за ого домами высятся заводские трубы, и на четвёртой справа, – это отчётливо видно, – развевается и трепещет на ветру красный флаг.

Пёстрые, прозрачные спортивные знамёна реют на высоких белых древках над колоннами, толпа аплодирует и кричит «слава!» спортсменам в трусах и майках. Юноши и девушки проходят перед трибуной: теннисисты, футболисты, атлеты, пловцы – все они сильные и загорелые, как маленькие бронзовые боги. Теперь маршируют здоровье и красота, молодость и жизнерадостность. В размеренном шаге напрягаются мускулы ног, гордо распрямляются плечи, оживлённые, одухотворённые лица сияют, как целый цветник подсолнечников. А голоса скандируют здравицы миру, предвещая ему вечный расцвет.

На тротуаре стоит господни, и если пристальнее присмотришься к нему, заметишь: он ещё не так стар, он вполне мог бы сыграть вон с теми юношами в волейбол, участвовать вместе с ними в кроссе, выполнять упражнения на снарядах. Но он не думает о таком благородном соперничестве, стоит и смотрит и…

И аплодирует.

При мысли, что кто-нибудь наблюдает за ним и догадывается о его настроении, он сразу начинает аплодировать. Когда вокруг него кричат: «Да здравствует мир!»– кричит и он. Он даже снял перчатки, и с его лица давно спало оцепенение. Иногда он снимает шляпу, приветствуя спортивные вымпелы, машет им. Один раз он даже поднял на руки мальчугана, который хотел увидеть вратаря «Красной звезды».

Однако наступает момент, когда господин чувствует, что на сегодня с него более чем достаточно. Он ещё продолжает кричать «ура!» и почти беззвучно, безвредно хлопать, но уже совершает тактическое отступление из Первой линии стоящих на тротуаре, добирается до ворот своего дома и незаметно проскальзывает в подъезд. Когда он пересекает двор и входит в свою комнату, первомайские звуки немного стихают. Слышно, как народ там, на улице, что-то скандирует, слова сливаются, и только одно звучит совершенно чётко, поднимаясь над общим гулом, как маяк:

«…мир!.. мир!»

Господин швыряет пальто и шляпу на постель и смотрит на часы. Потом, упруго присев, вытаскивает из-под дивана чемоданчик, открывает его и ловкими пальцами настраивает радиопередатчик. Кажется, что он готовит к стрельбе пулемёт и сейчас будет сосредоточенно целиться из него в молодость, марширующую там, снаружи.

Связь долго не налаживается. Он нервничает. Звуки демонстрации проникают сквозь толстые стены. Первомайское шествие проходит и через эту неприметную комнатку, и его невозможно остановить.

Наконец послышался сигнал, и проворные пальцы начинают передавать в эфир сперва обычные донесения, можно сказать, мелочи, потом сообщения о некоторых неудачах. Их нужно чем-то уравновесить.

Он работал ключом, и ему казалось, что земля дрожит под шагами демонстрантов, как во время, землетрясения, что стены вот-вот рассыплются и выдадут его толпе. Несколько раз он терял нить и вынужден был повторять фразы – об усиливающемся терроре, о всеобщем саботаже, о провале майской демонстрации, унылой, малолюдной и абсолютно незначительной. На улице продолжали скандировать, и это сбивало его. Он даже весь вспотел.

Потом он рассеянно записывал приказания. Из отвратительного крика снаружи, на улице, опять поднималось слово «мир».

Подтвердив приём, он передал «конец», выключил передатчик, закрыл чемоданчик, спрятал его и, обессиленный, опустился на диван.

Минуту он прислушивался. В голове мелькали слова, которые он передавал и принимал. И вдруг он рассмеялся. Сперва сухо, коротко, непроизвольно. Но смех безудержно овладел им. И он хохотал громко и непрерывно, корчась, словно в конвульсиях. Он смеялся, хихикал, гоготал, перегибался в поясе, у него заболели мускулы щёк, он запрокидывал голову, и от этого затекла шея. Он смеялся всё громче, болезненнее, безнадёжнее. Это был страшный смех, словно из болота вырывались ядовитые пузыри, словно горел и трещал торф, словно скулило в ужасе грязное животное, загнанное в тупик и решившееся на последнюю кровавую схватку.

Под голубым майским небом заканчивается демонстрация. Гости, весело разговаривая, покидают трибуну, зрители заполняют мостовую, усеянную красными лентами, бумажками, цветами. На тротуаре стоит господин, который не аплодировал. Неподвижный и мрачный, он простоял там все это время и, вероятно, выдержал бы ещё дольше. Некоторые его заметили. Они не знают, что это за человек, но чувствуют, что он не наш. Чувствуют, что он чужой даже сам для себя. И видят, что он стоит здесь, как скала в прибое, последний выветрившийся мол перед старой крепостью; нет, уже не скала, только камень, камешек, песчинка.

Ядовитый кристаллик, который может отравить сотни литров родниковой воды.

Перевод О. Малевича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю