355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Буало-Нарсежак » Неприкасаемые (другой перевод) » Текст книги (страница 2)
Неприкасаемые (другой перевод)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:11

Текст книги "Неприкасаемые (другой перевод)"


Автор книги: Пьер Буало-Нарсежак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

– Алло!.. Это кабинет доктора Мемена?.. Говорит мадам де Гер… Вы не будете так любезны передать доктору, чтобы он зашел ко мне сегодня утром… Да, адрес наш у него есть… Мадам де Гер. Г… е… р… Да, именно утром. Хорошо. Спасибо.

Теперь он припоминает, что по телефону она всегда говорит этаким пронзительным голосом капризной хозяйки дома. Взбеситься можно. Сейчас она поднимется наверх, чтобы отворить ставни. Пощупает ему лоб, посчитает пульс.

«Как ты себя чувствуешь?»

Хочется крикнуть ей: «Оставь меня в покое!» Хочется крикнуть всем им – служанке, сиделке, врачу: «Оставьте меня в покое!» Ну, точно. Ступени лестницы уже скрипят. Начинается – поцелуи, нюни, слюни. Можно подумать, что он ее любимый сеттер, она только что его не облизывает!..

Она входит, раздвигает занавески, распахивает ставни. На улице мрак. Зима не сдается. Мамаша шлепает к кровати.

– Мой маленький хорошо спал? Температурки нет? Тогда, может быть, и обойдется… – Она нагибается к больному. – А то ты так меня напугал! – Гладит его по виску и вдруг подскакивает: – У тебя седые волосы! А я и не заметила.

– Ты же понимаешь, мамочка, с радостями у меня было туговато…

– Впрочем, всего два или три, – пытается она себя успокоить. – Хочешь, я их вырву?

– Ну уж нет! Я попросил бы. Хоть волосы мои оставь в покое.

Она выпрямляется и вытирает глаза. Слезы сочатся из ее глаз, точно вода из отсыревшей земли. Внезапно ему становится жаль ее.

– Брось, мам… Я же вернулся.

– Да, но в каком состоянии!

– Скоро поправлюсь. Не волнуйся! И для начала выпью капли. Видишь, какой я умница!

Она отсчитывает капли, добавляет кусочек сахара, смотрит, как он пьет, и мускулы на шее у нее сокращаются, будто она сама глотает лекарство.

– Сейчас доктор придет, – говорит она. – Постарайся быть хоть чуточку вежливее… Он всегда был так ко мне внимателен. Когда твой отец умер, просто не знаю, что бы я делала, если бы не он. Он взял на себя все формальности, всё. Уж кто-кто, а он от нас не отвернулся.

Всхлипывает.

– Ты никак не можешь понять, – говорит Ронан, – что он от тебя уже на стенку лезет. Он же смотрел меня вчера. Смотрел позавчера. Ну не каждый же день ему приходить! Кроме шуток!

– Как ты со мной разговариваешь? – шепчет она. – Ты стал совсем другим.

– Давай. Давай. Да, я стал другим.

Они внимательно смотрят друг на друга. Ронан вздыхает. Ему нечего ей сказать… Ему вообще нечего сказать. Сейчас, через десять долгих лет, он смотрит на знакомый с детства мир как бы сквозь дымку тумана. И ничего уже не узнает. Прохожие одеты совсем иначе. Форма машин изменилась. Ронану нисколько не хочется выходить. Да и сил нет. Только дом остался прежним. Он в точности соответствует воспоминаниям Ронана, в нем, как и когда-то, пахнет мастикой. До чего же далеко это «когда-то»! И отец был тогда жив, да-а, старый хрыч! Он тут царил. К нему обращались на «вы». Гостиная набита разными сувенирами, которые он привозил из своих странствий, и всюду висят его фотографии – в повседневной форме, в парадной форме – капитан корабля Фернан де Гер. Отставка доконала его. Когда он входил в столовую, никто не отдавал ему честь. И никого кругом, кроме жены, от преклонения перед ним совсем потерявшей голову, да насмешника сына.

– Сядь, мам. Знаешь, я иногда вспоминаю своих ребят. Кем, например, стал Ле-Моаль?

Она придвигает кресло. И тотчас пытается влезть к нему в душу. Молчание, точно занавес, висевшее между ними, начинает рваться. Она надеется, что Ронан наконец установит с ней мир. А он вспоминает времена, когда все средства казались ему хороши, лишь бы досадить отцу-тирану – Адмиралу, как прозвали его друзья Ронана. Их было совсем немного – четверо или пятеро; они бегали ночами по городу, царапали углем на стенах призывы, требуя независимости для Бретани. Полиция осторожно предупредила старого моряка. И начались страшные, смехотворные скандалы. Теперь Ронан чувствует себя вконец опустошенным. Слишком дорого он заплатил.

– Ты не слушаешь, что я говорю тебе, – снова доносится голос матери.

– Что?

– Он уехал из Ренна. И сейчас – аптекарь в Динане.

Ронан тут же представляет себе Ле-Моаля в белом халате, с едва заметной лысиной, отпускающего касторку и масло для загара. А ведь это Ле-Моаль прикрепил однажды ночью флаг Бретани к громоотводу на церкви Сен-Жермен. Грустно!

– А Неделлек?

– Но почему ты вдруг заговорил о них? Когда я к тебе приезжала, мне казалось, ты их совсем забыл.

– Я ничего не забыл. – Ронан задумывается. – Для воспоминаний у меня было три тысячи шестьсот пятьдесят дней.

– Бедный мой мальчик!

Он морщит лоб и бросает на мать взгляд исподлобья, что всегда вызывало ярость Адмирала.

– Ну? Так что же Неделлек?

– Не знаю. Он не живет теперь в Ренне.

– А Эрве?

– О, этот-то! Надеюсь, ты не позовешь его сюда.

– Как раз и позову, мне нужно кое-что обсудить с ним.

Ронан улыбается. Эрве был его заместителем, верным адъютантом; вот уж кто не спорил никогда.

– А он чем промышляет?

– Он унаследовал дело отца. Вот начнешь выходить, сразу увидишь его грузовики «Перевозки Ле-Дэнф» – они разъезжают повсюду. Солиднейшее предприятие. Отделения по всей стране, даже в Париже. Больше ничего сказать тебе о нем не могу, так как этот молодой человек никогда меня не интересовал. А бедный твой отец просто не выносил его.

Ронан зарывается головой в подушку. Лучше бы ему не тревожить призраки. Ле-Моаль, Неделлек, Эрве, остальные… Всем им сейчас между тридцатью и тридцатью двумя. Само собой разумеется! И все устроены. У некоторых наверняка жена и дети. Вспоминают ли они свою кипучую юность, драки, ночные вылазки, листовки, которые они клеили на шторы магазинов? К. Ф. победит! К. Ф. – «Кельтский фронт». Конечно же, время от времени кто-нибудь из них да вспомнит. Возможно, не без стыда – из-за смерти Барбье.

– Оставь меня, – шепчет он. – Я устал.

– Но ты ведь позавтракаешь?

– Я не хочу есть.

– Доктор же велел…

– Да плевал я.

– Ронан! – Она вскакивает вне себя. Все в ней кипит от жгучей ярости – так может кипеть только она. – Ты где находишься?

– По-прежнему в тюряге, – вздыхает он.

И отворачивается к стене. Закрывает глаза. Мать выходит, закрыв рот платком. Наконец-то! Одиночество. Старая любовница, которая никогда не предает. Чего только он не вынес! Сколько раз подавлял в себе бунт – нельзя же каждый день ненавидеть, каждый день отрицать. Приходилось смиряться и ждать освобождения. И вот эта минута настала, но навалилась болезнь, а тот, другой, – вот только где он? – живет себе спокойно и мирно. И сон его отнюдь не тревожат угрызения совести.

Ронан хотел нанести удар сразу, как только вышел из тюрьмы. А теперь пройдут долгие недели, может быть, месяцы. И то, что должно было стать актом неминуемого возмездия, превратится всего лишь в акт презренной мести. Тем хуже. Да что, в самом деле! Тюрьма – это не так уж и страшно. Ронан иногда наведывается туда во сне. И камера была вполне сносная. Приятная библиотека. Повкалывал он там вовсю. И даже сдал экзамены. Обращались с ним хорошо. Жалели немного. Когда Ронан сразит чудовище, он вновь обретет привычный ритм жизни – ежедневная короткая прогулка, время от времени свидания, книги, которые нужно пронумеровать и записать.

Правда, он будет уже не политическим, а уголовником. И матери останется только продать дом и окопаться где-нибудь в деревне. Возможно, газеты ухватятся за его дело и заведут свою шарманку – вот, мол, опять скостили срок и выпустили раньше времени! Но какая все это ерунда! Быть в ладах со своей совестью – это ли не главное? Образы чередой проходят перед ним, сменяя друг друга, навевая дремоту.

«Вырубаюсь», – вяло проплывает в голове у Романа. И он засыпает, уткнувшись носом в стенку.

Будит его врач. Он совсем старый. Все здесь старое. После смерти Адмирала время словно застыло, как в музее.

– Он ничего не ест, – говорит мать. – Просто не знаю, что ему давать.

– Не волнуйтесь, милая мадам де Гер, – отзывается доктор. – Такие болезни тянутся очень долго, но в конце концов тоже проходят. – Он берет запястье Ронана и, уставясь в какую-то точку на потолке, продолжает говорить: – Если будем умником, скоро почувствуем себя лучше.

На больного он не глядит и изрекает банальности, стараясь скрыть возмущение, какое вызывает в нем преступник из хорошего общества. «Умник» его совершенно не интересует. «Умник» получил как раз то, что заслуживал.

– А спит он хорошо?

– Не очень, – отвечает мать.

Они вполголоса беседуют, отойдя в сторонку.

– Будете давать ему укрепляющее, которое я выпишу.

Ронан взбешен. Ему хочется крикнуть: «Да, черт вас возьми, я же существую! И болею я, а не моя матушка». Доктор снимает очки, протирает их кусочком замши. Еще один рецепт. Снова лекарства, пузырьки, таблетки. На ночном столике их и так видимо-невидимо.

– Запасемся терпением, – наконец изрекает эскулап. – Гепатит, особенно в такой тяжелой форме, как здесь (он старается не встречаться глазами с Ронаном и лишь перстом указывает на повинный в болезни живот), всегда может дать осложнения. Покуда оснований для тревоги нет. Я зайду на будущей неделе.

Доктор уходит, кивнув на прощание как бы всему окружающему – комнате, стенам, пространству, где, без сомнения, разгуливает вирус. На пороге перешептывания продолжаются.

– Доктор, скажите ему, что вставать нельзя, – слышится нарочито произнесенная чуть громче фраза. – Вас он, может быть, послушается.

– Ну, естественно, ему нельзя вставать, – с оскорбленным видом говорит доктор.

Дверь за ними затворяется. Слышны удаляющиеся шаги. Ронан тут же откидывает одеяло и садится на край кровати. Затем встает. Ноги с трудом держат его. Он чувствует, как икры дрожат, точно у верхолазов, когда они чувствуют, что сейчас сорвутся. Он делает шаг, другой. Добраться до телефона – задача не из легких. Коридор, лестница, гостиная… Даль, почти равная бесконечности. И все же он должен позвонить Эрве. Он должен выполнить принятое им решение. А без Эрве ему не обойтись. Он дождется, пока уйдет старуха Гортензия. Что же до матери, то она в пять часов, как всегда по пятницам, отправится в кафедральный собор молиться, перебирая четки. В доме не останется ни души. «Если я ткнусь мордой на лестнице, – думает Ронан, – потом на четвереньках доберусь до постели».

Он опирается на спинку кресла и долго стоит неподвижно, испытывая надежность ног. Они как будто становятся потверже. Вот с головой хуже – голова кружится, Какой-то голос нашептывает Ронану: «У тебя же есть время. Ты всегда успеешь его найти». Но если Ронан отложит задуманное, жизнь утратит для него всякий смысл. Задуманное ведь тоже стареет! С каждым днем оно как бы тускнеет, теряет силу. Нет! Осуществлять свое намерение нужно начинать сейчас, немедля. Не для того ли, чтобы заслужить досрочное освобождение, Ронан старался быть образцовым заключенным? Так неужели, добившись наконец своего, он примирится с отсрочкой? А в это самое время Кере будет беспрепятственно наслаждаться всем тем, чего Ронан был так жестоко лишен – небом до горизонта, морским ветром, песчаными пустошами, уходящими в никуда, просторами, расстояниями, бегом дорог – всем!..

Десять лет жизни, лучшие годы выброшены в помойку. Катрин умерла. Разве ее смерть не стоит того, чтобы всадить пулю в ненавистную шкуру? Да и пуля-то для Кере была бы слишком легкой расплатой. Надо бы устроить так, чтоб и он узнал, почем горе, грызущее тебя каждый день, почем тоска по ночам, почем бессонница, которая, словно власяница, терзает душу и плоть. Нужно продлить жалкую его смерть, сделать так, чтобы липкий пот отчаяния леденил его с головы до пят. И хорошо бы еще, чтобы он взмолился о пощаде прежде, чем подохнуть, хорошо бы он знал, кто наносит удар.

Ронан закрывает глаза. Он клянется, что выздоровеет, чего бы это ни стоило. Постарается выжить, накопит силы и уничтожит человека, который уничтожил его.

Он снова ложится. И запрещает себе наслаждаться ощущением легкости в теле. Он хочет посвятить себя мести, как посвящают себя религии. На счету будет каждая минута. Но сначала нужно узнать, где он. Где прячется? Да и прячется ли вообще? До какого предела дошло его бесстыдство? Эрве узнает. Он всегда умел подшустрить, этот Эрве. Существует ли еще «Кельтский фронт»? Приняло ли новое поколение эстафету? Было бы забавно попытаться войти в контакт с их группами, которые, действуя под разными именами, раздувают искорку смуты, так что отголоски ее достигали даже стен тюрьмы.

Сколько же лет было нынешним борцам за автономию, когда его арестовали? Десять? Двенадцать? Кто теперь помнит о нем? Да и можно ли быть уверенным, что они отстаивают ту же Бретань? Надо порасспросить Эрве. Он должен знать. Только вот согласится ли он прийти? Носит ли он все еще круглую бородку, которая казалась ему самому такой романтичной? Быть может, теперь он стал чем-то вроде генерального директора и у него секунды не найдется для Ронана.

Ронан видел фотографии доисторических животных, сохранившихся в целости и сохранности во льдах Арктики. У него такое чувство, будто он подобен этим животным. Для него, застывшего в тюремном холоде, время перестало течь. Другие постарели. А ему по-прежнему двадцать. И все его страсти, все возмущения, все бунты вновь обретают прежний пыл десятилетней давности, как будто они законсервировались в тот момент, когда его засадили в тюрьму. Произошло смещение фаз. Он вернулся на землю с опозданием на десять лет. Вот почему он решает не делиться своим планом с Эрве. «Хочешь прибрать к рукам Кере? – спросил бы Эрве. – Но, старина, все уже быльем поросло. Брось. На что он тебе сдался?» – «Я хочу убить его». Ронан представляет себе такой диалог, растерянность Эрве. Забавно было бы. Оснований у Ронана достаточно, он копил ненависть день за днем, ночь за ночью; хотя мотивы у него настолько личные, что ему не донести их до сознания другого человека так, чтоб они звучали весомо, убедительно. Может быть, они покажутся нелепыми тому, кто не сидел под замком наедине с ними целую вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..

Нужно всего лишь спуститься по лестнице и пересечь гостиную. Правда, не стоит забывать, что на пути к телефону может возникнуть мать, куда более подозрительная, чем тюремщик. «Зачем ты сам хочешь звонить? Я могу это сделать за тебя, если уж так необходимо».

С трудом переставляя подгибающиеся, немощные свои копыта, Ронан сейчас уязвимее, беззащитнее ребенка, который пытается утаить шалость. Он что-нибудь наврет, но она тут же, интуитивно почувствует ложь. И тогда с помощью бесконечных вопросов, намеков, ухищрений она примется вызнавать то, что он хочет от нее скрыть. Да, она такая – терпеливая, неутомимая, внешне робкая. Уж повезло так повезло ему с этим гепатитом! Невыносимый мальчишка, готовый бросить вызов всему миру, теперь наконец повержен. И можно начинать потихоньку сжирать его неуемной любовью.

Ронан замечает, что никак не может сдвинуться мыслью с одной точки. Смотрит на часы. Одиннадцать. На лестнице слышатся легкие шаги. Придется еще препираться насчет обеда. Она совершенно не посчитается с его желаниями, утвердит с улыбчивой непререкаемостью собственное меню, ее меню, которое она разработала с доктором, когда они шептались точно в исповедальне.

Ронан делает вид, что силы совсем покинули его. Раз она его так донимает, пусть наложит со страху в штаны. Даром ничто не дается. В серых глазах он читает смятение и тревогу, и ему становится стыдно своей победы. Он безропотно соглашается на постный суп, овощи, компот. Законы их игрушечной войны теперь уважены… Правда, при одном условии: мать должна принести ему альбомы с фотографиями.

– Но ты же устанешь еще больше.

– Да нет, уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.

– Ну зачем лишний раз травить себе душу?

– Если ты не принесешь, я сам за ними пойду.

– Нет-нет, ни за что не пущу! Мальчик мой, а может, в другой раз?

– Нет.

Ронан ест. Мать наблюдает. Потом берет поднос.

– Фотографии!

Она не решается с удивленным видом сказать: «Какие фотографии?», чтобы не вызвать новый взрыв гнева. Она уступает.

– Но не больше получаса, – решает она.

– Там увидим.

Ома помогает ему устроиться в подушках. И медленно выходит с подносом в руках. Она сразу догадалась, зачем ему понадобились альбомы. Да чтобы полюбоваться на свою проклятущую Катрин! Чтоб обострить боль. И уж, конечно, этого он добьется. Страдание поможет ему дотащиться до телефона. Начинает Ронан с фотографий, сделанных старым «кодаком», который он свистнул у Адмирала, когда ревматизм приковал отца к постели. Как здорово было тогда гонять весной на велосипеде – дороги ведь еще не были до отказа забиты машинами! Ездили удить рыбу в Вилене; а вот и замок Блоссак в легкой дымке… Выдержка неверная… крутые откосы над рекой, Пон-Ро… и снова Вилена – уже в Редоне; берег, вдоль которого не спеша проплывают голавли…

Ронан выпускает из рук альбом, и он скользит между коленей. Ронан вспоминает. Он явственно слышит, как удилище с наживкой на конце, свистя, рассекает воздух. Он чувствует, как бьется в кулаке проглотившая крючок рыба. Вилену он знает не хуже, чем свои пять пальцев. Да и Майенну тоже. Мысленно он бродит по старым улочкам Витра – улица д’Амбас, улица Бодрери; идет по Новому мосту в Лавале, слышит стук парижского экспресса по виадуку. Он помнит и солнце, и дожди, и острое чувство голода, заглушаемого в деревенских забегаловках. Это был его край. И дело тут не в фольклоре и не в местных праздниках, и не в… Ну как объяснить людям, что ты чувствуешь: «Это мой дом! И воздух, которым я дышу, тоже мой. Я с удовольствием приглашал бы вас в гости. Но хозяевами видеть вас я не хочу!»

Ронан снова берет в руки альбом. Одни пейзажи. Он всегда старался не повторять видовые открытки. Его объектив, все более и более искусный, выискивал затерянные в чаще леса пруды, доисторические скалы, наполовину заросшие утесником и папоротником. После «кодака» настала пора «минольты». Фотографии становятся все профессиональнее. На них уже видна игра серых тонов воздуха, особенности светотени при западном ветре, то неподвластное словам, от чего щемит сердце. Зваться Антуаном де Гер! Командовать на море и ничего при этом не почувствовать! Ронан вспоминает их ссоры. Республиканец Антуан де Гер! Старая образина! Именно глядя на отца, судорожно цеплявшегося за свои галуны, свои медали, свою честь верного режиму офицера, Ронан и стал таким нелюдимым, таким одержимым в своем упорстве.

Он пытается разобраться в себе. Политика – плевал он на нее. Не это главное. Все дело в различии мировоззрений. А он так и не сумел до конца понять, в чем оно. Он только знает, что его цель – выстоять, иными словами: противодействовать, иными словами: хранить верность, как хранит ее крестьянин по отношению к священнику, священник по отношению к церкви, а церковь – к Христу. И все равно это не совсем то. Речь идет о верности более глубокой, как бы укоренившейся, – словно замок, пустивший корни на холме; это что-то могучее, недвижимое. Когда-то, в четвертом классе, Ронан выдумал себе девиз: «Ни един не пройдет». Бред, но девиз этот пленил Ронана заложенной в нем спокойной силой. И он до сих пор не утратил своей привлекательности.

Ронан раскрыл второй альбом, и фотографии тотчас пробудили дремавшую в животе боль, которая никогда уж не утихнет. Еще в камере она будила Ронана, толкая его изнутри, точно ребенок во чреве. Слезы застилают ему глаза. Катрин! Ее он фотографировал всюду, где бы во время своих прогулок они ни останавливались передохнуть. Катрин у пещер; Катрин в купальном костюме на пляже в Сен-Мало; Катрин на пароходике в Динаре, а вот она на лодке, плывущей по Ранее. И всюду Катрин улыбается, похожая на взъерошенного мальчишку. Есть и фотографии более высокого класса – настоящие портреты, крупные планы, где выражение лица у нее то мечтательное, то веселое, на щеке – ямочка, к которой он так часто прижимался губами. Сколько воспоминаний! И это из-за него она покончила с собой! «Когда она поняла, что беременна, – сказал прокурор, – она совсем потеряла голову. Разве могла она связать свою жизнь с преступником? Разве могла дать своему ребенку отца-убийцу?»

Скотина! Это же пустые слова! Слова! Ронан даже не знал, что Катрин беременна, когда все произошло. Он узнал уже потом. Слишком поздно. Она оставила записку: «Я жду ребенка. Я не могу простить Ронану зло, которое он мне причинил». Ронан, закрыв глаза от раздирающей боли, вспоминает зал суда, своего адвоката, испрашивающего для него снисхождения, пытающегося сделать невозможное.

«Ронан де Гер, хотите ли вы добавить что-либо в свою защиту?»

Он едва слышал, что говорил судья. Нет, ему нечего сказать. И плевать ему на полицейского комиссара, которого он прикончил выстрелом из револьвера. Раз Катрин ушла из жизни, не простив его, ничто больше не имеет значения. Пятнадцать лет тюрьмы? Плевать! Что может это изменить? «Кати! Клянусь тебе! Если бы я знал… Если бы ты мне сказала…» Каждый день он мысленно смотрит на Катрин. И объясняет ей все. Просит о снисхождении. Если бы повернуть время вспять, иначе раскрутить события! Если бы на него не донесли, никто его не заподозрил бы и все бы постепенно забылось. Он женился бы на Катрин, как демобилизованный солдат, вернувшийся домой. Он медленно закрывает альбом. Он думает о поверьях, которые пугали его в детстве: блуждающие души, грешные души, ждущие, чтобы живые простили их и они могли бы обрести покой. «Кати, обещаю тебе…»

Ронан отбрасывает простыни. Желание осуществить принятое решение поддерживает его. Опираясь на мебель, неуверенными шагами он добирается до своего кабинета, примыкающего к спальне; в этой маленькой квадратной комнатке он в детстве делал уроки, а потом писал любовные письма. В кабинете все осталось так, как было, когда он в наручниках уходил отсюда, – мать не притронулась ни к чему. Она только протирала мебель и пылесосила в ожидании его возвращения.

На столе по-прежнему лежит книга Анатоля Ле-Бра с закладкой на той же странице. Вот карты дорог, а вот календарь, показывающий дату его ареста. В рамке стоит маленькая фотография Кати, которую его мать не решилась вынуть, несмотря на всю свою враждебность к этой интриганке.

Ронан опускается в кресло, осматривается вокруг. Перед ним кабинет двадцатилетнего юноши – магнитофон, ракетка, на камине – модель рыбачьего судна работы Конкарно; в шкафу – его любимые книги: Сен-Поль Ру, Шатобриан, Тристан Корбьер, Версель. Но главное – в углу, между книжным шкафом и стулом, стоят его удилища, лежат рюкзаки. Никому и в голову не пришло заглянуть в них. Ронан поднимается, прислушивается. Всюду тишина. Он дотягивается до одного из мешков, расстегивает кожаный ремень. Шарит на дне – вот ручка, катушки с запасной леской и подо всем – завернутый в замшу пакет. Ронан вытаскивает его и осторожно развертывает. Револьвер калибра 7,65 целехонек и все еще весь покрыт маслом. Ронан выдвигает обойму, вытряхивает пулю из дула. Нажимает на курок, слушает щелчок бойка. Револьвер совсем как новенький – не хватает только пули, которой он убил комиссара Барбье.

Коротким ударом ладони Ронан задвигает обойму, снова заворачивает в замшу револьвер и прячет на дно сумки. Он представляет себе могильную плиту с надписью: «Жан-Мари Кере – доносчик». Но прежде надо выздороветь.


Дорогой друг!

Я получил Ваше длинное письмо. Благодарю Вас. Вы пишете: «Вы решили отбросить руку господню, но она с Вами, это она намечает путь, который Вы, в гордыне своей, намереваетесь пройти в одиночку». Что ж! У меня больше нет сил спорить. Уж не рука ли господня привела меня к Ланглуа, где я распрощался с последними иллюзиями? Уж не она ли подтолкнула меня к Элен, обрекши на величайшую муку? Ибо Вы тысячу раз правы, утверждая, что я обязан был во всем ей признаться. Вы ведь, не задумываясь, так и написали: «во всем признаться», точно я совершил преступление. Признаются же воры и убийцы. А я только промолчал! И это совсем другое. Хотя, конечно, я должен был бы ей сказать. Почему я не сделал этого? Потому что под своим прошлым я подвел черту. Но, к несчастью, бедняжка Элен ежеминутно, сама того не понимая, умудряется возвращать его к жизни. Не далее как вчера она вернулась домой позднее обычного.

«Я задержалась в часовне Августинцев, – объяснила она. – И поставила свечку, чтобы ты нашел работу».

Когда я такое слышу, я внутренне взрываюсь. Будто может быть связь между свечой и работой! Но она не отступается:

«Разве я зря это сделала?»

Я трус. Потому я просто пожимаю плечами. А сам вспоминаю, что когда-то и я ставил свечки. Мне так и хочется сказать ей: «Посмотри, к чему это привело!» Но я предпочитаю молчать и умолкаю все чаще и чаще, отделенный от нее пустыней раздумий и прочитанных книг. Хорошо еще, что она оказалась болтлива. Она перескакивает с одной мысли на другую, словно канарейка, которая без всякой логики скачет с палочки на палочку. И когда Элен наконец уходит, предварительно проведя по носу пуховкой, критически осмотрев себя в зеркалах трельяжа и слева, и справа, и сзади во весь рост, – я чувствую одновременно и растерянность и облегчение. Наконец-то я остался наедине с тишиной. Я закуриваю, слоняюсь по кухне, шаркая старыми туфлями, не слишком торопясь вымыть посуду и поставить ее на место. В голове все плывет, какие-то обрывки мыслей, затянутые пеленой лени, и тягостное ощущение безграничности времени – его у меня сколько угодно.

Вначале бездействие походит на анемию. Если, скажем, я усядусь в глубокое кресло, встать оттуда у меня нет сил. Я разворачиваю газету, но не сразу смотрю страницу с объявлениями о работе. Сначала знакомлюсь с различными событиями, затем перехожу к передовице. Пробегаю спортивную страницу, программы телевидения, но сосредоточиться так и не могу. Безработный, дорогой мой друг, это распадающаяся личность. Наконец я останавливаюсь на страницах объявлений, но сердце у меня продолжает биться так же спокойно, поскольку я заранее знаю, что для меня там ничего нет.

Я даже не пытаюсь перевести на общедоступный язык некоторые чересчур мудреные технические термины. Что значит, например, программист-аналитик? Или руководитель группы? Или оператор-улавливатель? В моем представлении оператор-улавливатель – это некто, вооруженный щипцами или крюком и отдаленно напоминающий гладиатора. Образ гладиатора, точно магнит, тянет за собой, разворачивает перед глазами картину цирка, за ней появляется Колизей, за ним встает Рим. Моя последняя поездка в Рим… была в?.. Вот я и пошел бродить по катакомбам воспоминаний, в блуждании своем потеряв счет времени. Как заставить замолчать память, какой замок повесить на нее? Всегда отыщется невидимая щелочка, в которую просочатся тошнотворные дымы воспоминаний.

Я рвусь из узды. Так что?! Бухгалтер? И речи быть не может. Агент? Тут нужен апломб, которого у меня нет. Контролер? Но что контролировать? Я даже самого себя не могу проконтролировать. Лаборант? Оператор на телексе? Курьер?.. На самом-то деле некая тайная сила удерживает меня от каких бы то ни было действий. Все происходит так, будто я совсем не тороплюсь найти работу. Мне уютно в моем коконе, где отсутствуют желания, отсутствуют чувства, отсутствуют мысли. Будь я дьяволом, я приколотил бы к дверям ада табличку: «Do not disturb»[4]4
  Не беспокоить (англ.).


[Закрыть]
.

Я шучу, дорогой мой друг, но шучу безрадостно, поверьте. Разумеется, я состою в списках тех, кто ищет работу. Я предпринял все необходимые шаги, подписал все необходимые бумаги. «Нельзя надеяться только на случай», – говорит Элен. Я же сегодня, как никогда раньше, стал игрушкой в руках случая. Кому я нужен? Мне сорок два года. Для работника это климактерический возраст. Я жду. Пока еще без особой тревоги, потому что у нас есть кое-какие сбережения, но завтрашний день уже страшит меня, равно как и грядущие трудности с бюджетом. А главное, меня мучит назойливая мысль: «Кто поможет мне удержаться, если я уже качусь вниз?»

Я готов бороться, вернее, отбиваться, чтобы сохранить за собой какое-то место. Но что нужно сделать, чтобы добыть его? К кому обратиться? На улицах я встречаю мужчин, таких же, как я. Они идут, глядя прямо перед собой, размахивая чемоданчиками. Они спешат. Конечная цель их пути – контора. Они отдают и получают указания. Они «вписаны». Они словно капли крови, которые циркулируют по питаемому ими организму.

А я – киста. И я чувствую это тем острее, что всю жизнь был опутан плотной сетью обязанностей – возможно, несколько в меньшей степени на службе у Ланглуа, хотя и там все время поглядывал на записи в еженедельнике. Горе тому, кому больше не нужно заглядывать даже в обычный календарь. Мне его заменяет приколотый к аспидной дощечке в кухне листок с поручениями.

Повторяю, дорогой мой друг, я не стремлюсь вызвать в Вас сочувствие. Я лишь хочу помочь Вам по-новому взглянуть на мир, который Вас окружает. До сих пор Вы видели его сквозь призму книг. Когда мы расстались, Вы, насколько я помню, готовили работу о Блаженстве – «Счастливы живущие в бедности…» и т. д. Так вот, все это ложь. Живущие в бедности отнюдь не счастливы. И никогда не будут счастливы, ибо они слишком устали. О, не Ваша вина в том, что Вам не знакома подобная усталость. А я читаю ее на лицах тех, кто топчется в ожидании работы возле окошечек. Бывшие чиновники, весьма еще опрятно одетые, еще полные достоинства, делают вид, будто зашли сюда по дороге, навести справки, но взгляд у них бегает и руки дрожат. А есть другие, зачастую совсем юные: они прикуривают одну сигарету от другой, шумят, изображая беззаботность, а когда возбуждение спадает, застывают в прострации.

Да, мы устали. Это не значит – я хочу, чтобы Вы это поняли, – что мы полны ко всему ненависти и отвращения, что у нас нет жизненной энергии. Наша усталость – своего рода уход в себя. Я вдруг понял, что с первых же строк этого слишком длинного письма пытаюсь докопаться до истины. Представьте себе, какие чувства можно испытывать, когда долго колеблешься, прежде чем ответить, и в конце концов выдавливаешь из себя: «Мне все равно!» «Что ты будешь есть?» – «Мне все равно!» – «Не хочешь пойти прогуляться?» – «Мне все равно!» Нас могут понять лишь животные, которые дремлют в своих клетках или зевают, полуприкрыв глаза и не замечая публики. Днем ходишь, словно в полусне. Ночью не можешь заснуть. И часто думаешь, что бродяга не кто иной, как безработный, дошедший до предела. Так почему им не могу стать я?

Возвращается Элен. Рассказывает мне, как прошло утро. Воистину парикмахерская – одно из самых оживленных мест в городе. Там с равным успехом обсуждают и кризис, и цены на нефть, и моду будущей зимы, и как лучше кормить кошек. Там обмениваются адресами мясников, зубных врачей или гадалок на картах. Там сравнивают разные сорта кофе и обмениваются впечатлениями от путешествий. Испания, конечно, приятнее Италии, но куда им до Греции!

«Я спросила у Габи, нет ли у нее для тебя новостей».

Габи – миниатюрная помощница мастера и любовница производителя работ на одном строительном предприятии. А производитель этот как будто на дружеской ноге с хозяйским зятем. И мог бы найти мне должность в «конторах». Конторы для Элен нечто весьма неопределенное. Это некая волшебная страна, где человек с образованием имеет свое, заранее припасенное для него место. Ну а я для Элен как раз и есть такой человек с образованием, который имел счастливую возможность общаться со знаменитостями на службе у Жана де Френеза. Она, например, голову потеряла от восторга, когда я рассказал ей, ничуть, разумеется, не кичась, что как-то обедал с де Фюнесом.

«Да погоди… Я же сидел далеко от него и даже за другим столом».

Но она уже не слушает.

«Надеюсь, – говорит она, – ты все-таки взял у него автограф?»

«Мне это и в голову не пришло».

«Ты просто не знаешь, как это делается, – продолжает она. – Да неужто все эти люди, с которыми ты был знаком, не могли бы куда-нибудь тебя пристроить?»

«Секретарь, милая моя Элен, не слишком много для них весит».

«Ну, не скажи! Ты все же не первый встречный».

И она меня целует, стремясь придать мне уверенности.

«Найдем что-нибудь. Вот увидишь. Возьми, к примеру, мужа Денизы – он семь месяцев был без работы, а уж на что классный электрик. Всегда все в конце концов устраивается. Не надо только опускать руки».

Мы обедаем, и она опять уходит. Вымыв посуду, я наскоро подметаю пол и пишу несколько писем. Адресую я их директорам частных школ. В самом деле, я убежден, что единственная подходящая для меня работа – это место преподавателя. Преподавать грамматику и орфографию мальчуганам лет двенадцати вполне в моих силах, да и частных школ всюду предостаточно. Все они носят громкие имена, от которых немного робеешь. А потому письма я пишу с большой осмотрительностью. Главное, чтобы не создалось впечатления, будто я заурядный попрошайка. Но при этом не следует казаться и слишком уверенным в себе, тем паче что дипломы мои не так уж много весят. Стоит ли, скажем, упоминать о том, что долгое время я служил секретарем у знаменитого писателя? Репутация Ланглуа едва ли может оказать положительное влияние на директора лицея имени Анатоля Франса или имени Поля Валери.

Составив два письма, я в изнеможении встаю – голова гудит от множества перепробованных, перечеркнутых, переиначенных фраз. И ведь мне не потрудятся даже ответить. Я уверен, что в эту самую минуту десятки соискателей пытают, как и я, удачу, имея к тому же куда больше титулов, чем я. Тем не менее я иду отправить письма. При этом совершаю небольшую прогулку – исключительно в оздоровительных целях, совсем так же, как выгуливают собак. Временами меня угнетает сознание собственной никчемности. И я останавливаюсь перед какой-нибудь витриной или просто на краю тротуара. У меня вдруг начинает болеть душа – так болит у человека ампутированная рука или нога. А мимо течет толпа, ко всему безразличная. До меня никому нет дела, разве что хозяину бистро, куда я обычно захожу.

«Все в порядке, мсье Кере? Двигается книжка?»

«Да не очень».

«Что же вы хотите! Вдохновение-то… э-э… его по телефону не закажешь… Что вам подать? Рюмочку кальва? Вот увидите! Сразу появятся идеи».

Я выпиваю кальвадос, чтобы доставить ему удовольствие: он ведь так дружелюбно на меня поглядывает. Элен об этом не узнает. Узнай она, что я пью с овернцем, она была бы смертельно оскорблена. Уж очень она, бедняжка, мной гордится. Потому и сердится, когда я говорю, что готов пойти на любую работу. У нее чувство чести прямо как у аристократки – правда, проявляется оно несколько прямолинейно и примитивно. Есть вещи недопустимые – вот и весь разговор. Опрокидывать рюмку кальвадоса, стоя у цинковой стойки, значит потерять всякое достоинство. Вас удивила бы ее шкала ценностей. Быть парикмахершей – хорошо. А быть парикмахером – нелепо. Быть продавщицей – хорошо. А быть продавцом – все равно что быть лакеем. И т. д. Я часто пытаюсь вразумить ее. Она начинает дуться. «Конечно, я же необразованная», – говорит она, ставя меня на место. А мгновение спустя, заливаясь смехом, кидается мне на шею. «Ты же знаешь, что я крестьянка!» Когда-нибудь я Вам подробно опишу Элен. Вы просто представить себе не можете, как отрадно мне теперь сознавать, что есть кому излить душу.

Прощаюсь ненадолго. Быть может, и до завтра, если жизнь покажется мне невмоготу.

С глубокой нежностью
Ваш Жан-Мари

Ронан слышит на лестнице голос Эрве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю