Текст книги "Дом убийств"
Автор книги: Пьер Маньян
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Под 23 % годовых Фелисьен Монж предоставлял заем на пять лет в размере тысячи франков Дидону Сепюлькру, владельцу пресса для отжимания масла в Люре, и, на тех же условиях, тысячу пятьсот франков Гаспару Дюпену, кузнецу в Мэ. Тысяча, тысяча двести, полторы тысячи франков… Что это могло значить в то время?
Серафен припомнил, что в отчетах, представленных мсье Беллаффером, шла речь о продаже пахотных земель по цене сто франков за гектар. Сто франков в 97-м или 98-м году… Пять монет, из числа разбросанных на клеенке… Выходит, за тысячу тогдашних франков можно было купить 10 гектаров самой плодородной земли. Тысяча франков плюс двадцать три процента годовых – сказочная сумма! Да уж, тут было из-за чего пожелать смерти человеку. Ему и его семье. Трое неизвестных… Трос местных… Не их ли застал покойный приор острящими свои резаки на камне у источника Сиубер?
Серафен снова взял расписки, отброшенные было на кучу луидоров.
«…должна быть возвращена полностью в день св. Михаила 1896 года». В тот день, когда ему исполнилось 18 дней! И именно в ночь накануне этого дня…
Воспоминание ожгло его, точно молния. Он увидел Патриса Дюпена, сидящего у подножия кипариса, Патриса Дюпена, который сказал ему: «А знаешь, мой отец тебя боится…»
Серафен ударил кулаком по столу. Теперь все встало на свои места. Вот почему Мари Дормэр, Роз Сепюлькр и Патрис Дюпен так его обхаживали – отцы подсылали их в Ля Бюрльер, чтобы шпионить за ним! Все указывало на то, что именно эти трое совершили преступление.
– Определенно, они! – громко сказал Серафен.
Он машинально сгребал луидоры и, не пересчитывая, горсть за горстью ссыпал обратно в коробку из-под сахара. Взвешивая их на ладони, он понимал, что полная коробка – это много, очень много… Как его отцу удалось скопить такую сумму? Правда, ссужая деньги под 23 % годовых… Но чтобы давать взаймы, нужно ведь иметь начальный капитал!
Серафен взял одну из монет, чтобы как следует ее рассмотреть. Вот лицо, изображенное в профиль: бакенбарды, высоко взбитый кок. Тяжелые, обвисшие щеки придавали ему сходство с грушей. По краю шла надпись: «Луи-Филипп I король французский». Да ведь в царствование этого короля Мунже Юилляу, умершего в 1896 году в возрасте тридцати трех лет, еще не было на свете! Откуда же у него тогда эти луидоры, так легко пересыпавшиеся между пальцами, новехонькие, блестящие, словно чудом сохраненные от опошляющего прикосновения несчетного множества грязных рук, как будто никто и никогда к ним не притрагивался?
Ссыпав все монеты в коробку, Серафен вновь и вновь перечитывал долговые расписки, точно боялся забыть эти имена: Гаспар Дюпен, Дидон Сепюлькр, Селеста Дормэр. Долго-долго, в спокойствии и тишине деревенской ночи – только били часы да лепетала струя фонтана, иногда относимая в сторону ветром, – Серафен перебирал аккуратные листки гербовой бумаги, скрепленные красивой и безупречно четкой голубой печатью. Наконец он снова сложил их, положил на луидоры в том самом порядке, в котором нашел, и закрыл коробку. Затем встал и убрал ее на полочку над отливом, рядом со сковородкой.
После этого Серафен налил себе стакан воды прямо из-под крана и тяжело опустился на табуретку перед столом. Уронив руки на клеенку, он бессознательно сжимал и разжимал свои огромные кулачищи, словно стискивал горло невидимого врага. Отвращение, ярость и печаль, написанные у него на лице, сделали его похожим на голову наводящей ужас античной Эриннии.
Когда Серафен на следующее утро вышел на улицу, его отмечало привычное спокойствие и медлительность. Все так же размеренно выполнял он свою ежедневную работу, и кувалда его монотонно ударяла по булыжнику. И в воскресенье, приехав в Ля Бюрльер и увидев Патриса Дюпена, он улыбнулся ему, как обычно. Его рукопожатие всегда было довольно вялым и безразличным, а потому, протягивая руку Патрису, ему не пришлось насиловать себя, изображая сердечность.
Серафен уничтожил тайник и остатки дымовой трубы, вывернул плиты со следами крови, оставленными его матерью, когда она, умирая, пыталась дотянуться до колыбели. Он вынес их во двор и там разбил на куски.
Наконец пришел день, когда он очутился перед голой пустошью, где на земле все еще можно было различить продолговатые контуры огромного гроба. Тогда Серафен единственный раз воспользовался найденными в тайнике луидорами: он закупил тридцать тачек дроби и тщательно разбросал ее, разровняв вилами, по всей территории бывшей усадьбы.
Высыпав последнюю лопату, он выпрямился и огляделся. Ветер конца лета подметал эту рукотворную пустошь, и словно удивленный ропот проносился в кронах деревьев. Четыре одиноких кипариса теперь казались еще выше, и чудилось, будто их зеленое пламя небрежно колеблется в ожидании нового катафалка, который скоро поставят между их канделябрами…
В этот вечер, как всегда, приехал Патрис в своем красном автомобиле и смотрел на Серафена, который стоял, опершись на вилы, созерцая дело рук своих. Но хоть желание свое он исполнил, на лице его по-прежнему лежала тень.
– Ну как? – спросил Патрис. – Теперь что-нибудь изменилось?
– По правде сказать, не очень… – проворчал Серафен.
Он окинул взглядом пустырь и внезапно понял, что пустырем он остается лишь для прохожих. Ему не удалось очистить место преступления от обитавших там демонов. Предстоит еще истребить тех, кто это злодеяние совершил. Только тогда он обретет мир, и угаснут воспоминания и призраки.
Между тем Патрис говорил:
– Ну, теперь, когда ты закончил, уже ничто не помешает тебе заглянуть в Понтардье. Вот увидишь, – добавил он вдруг с совершенно необъяснимой интонацией, – там есть вещи, на которые стоит посмотреть!
– О, – откликнулся Серафен, – обещаю, что я охотно вас навещу!
– В самом деле? – усмехнулся Патрис. – А если я поймаю тебя на слове и приглашу на воскресенье к трем часам?
– Идет! – сказал Серафен. – Пусть будет воскресенье, в три часа.
Он смотрел, как Патрис усаживается в свой автомобиль, и еще долго после того, как тот скрылся из виду, продолжал прислушиваться к гулу замирающего вдали мотора.
С этого дня Серафен принялся бродить вокруг места, где прежде стояла усадьба, принюхиваясь, будто выслеживающий добычу охотничий пес.
Действительно ли он уничтожил все следы? Серафен ощущал неприятную тяжесть в желудке, как если бы съел что-нибудь ядовитое, однако сознания того, что убийцы еще живы, самого по себе, было недостаточно, чтобы объяснить грызущую его тревогу.
Он удвоил усилия в поисках неведомого. Раз и два, и десять раз перемерял тяжелым шагом пустое пространство между четырьмя кипарисами-свечами, которые выглядели теперь как-то сиротливо-убого.
Наконец, однажды утром, благодаря прихотливой игре солнечных лучей, он обнаружил посреди пустой площадки, обложенной круглыми камнями, необычный след. Тропинка вела по прямой линии к густому зеленому своду над поросшим дубами откосом. Минуя давно засохший ясень, она углублялась в стеснившиеся, точно колосья, непроходимые заросли калины, ольхи, колючего кустарника.
Серафен вступил в борьбу с этими джунглями, которые рождали в нем смутную тревогу и в то же время притягивали. Исцарапав грудь и руки об острые, изогнутые, словно рыболовные крючья, шипы, которые на каждом шагу впивались ему в кожу, он трудился целый день, чтобы вырубить заросли и потом сжечь на каменной площадке.
На закате он обнаружил колодец, имевший около четырех метров в поперечнике. Над его белой, как снег, облицовкой высилась арка из трех изъеденных ржавчиной железных лент. Вверху, где сходились эти три стебля с концами, загнутыми наподобие епископского посоха, был подвешен блок, тоже проржавевший, с намотанной на нем цепью, спускавшейся в забитый сухими листьями бассейн для стирки.
Все его существо сжалось от какого-то тревожного, неописуемо болезненного чувства, однако Серафен пересилил себя и принялся разгребать сухие листья, заполнявшие бассейн. Через некоторое время он вытащил привязанные к цепи остатки покрытого ржавчиной ведра.
У Серафена вдруг возникло ощущение, что он уже когда-то видел этот колодец, эту цепь, эту арку… Он отступил на несколько шагов, чтобы охватить взглядом весь образ, внушавший ему тревогу и страх. Колея, оставшаяся на плитах площадки, вне всяких сомнений вела к колодцу.
Мраморная облицовка, белая, как снег, казалась игрушкой, только что вынутой из футляра. И, однако, в лучах закатного солнца, она производила зловещее впечатление, вызывая в воображении отнюдь не живописный сад при епископском дворце, откуда, собственно, происходили плиты, но вечный холод гробниц и могильных памятников. Этот мрамор, многократно омытый дождями и обесцвеченный солнцем, на котором прошедшие столетия не оставили никакого следа, своей белизной походил на саван, резко выделяясь на фоне темной зелени дубов. Таким образом, колодец был свидетельством, напоминанием, почти столь же красноречивым, как пятна засохшей крови…
Без долгих колебаний Серафен поднял свою кувалду, чтобы изо всех сил обрушить ее на мрамор, но рукоять сломалась у него в руках, и он буквально ткнулся носом в облицовку, за которую инстинктивно ухватился, чтобы не упасть в колодец. Он выпрямился, ошарашенный и растерянный, в то время как эхо от удара еще гулко отдавалось внизу, в глубине колодца.
Но единственное, что ему удалось – это отколоть от облицовки крошечный кусочек, не больше раковины съедобного моллюска.
Он медленно обвел взглядом роскошную облицовку, потрогал изящную железную арку, венчавшую колодец. Это сооружение, сверкавшее зловещей белизной, слишком помпезное для скромной деревенской усадьбы, Серафен уже видел раньше – вот только не мог вспомнить, когда и где.
Между тем в его одержимом мозгу крепла решимость во что бы то ни стало разрушить это последнее свидетельство его несчастья, и в следующее воскресенье Серафен опять явился в Ля Бюрльер, вооружившись орудиями камнелома.
Но едва он успел поставить велосипед у подножия одного из кипарисов, как, повернувшись, увидел Мари Дормэр. Девушка стояла, прислонившись к арке, венчавшей колодец, и с улыбкой смотрела на Серафена.
На какое-то мгновение Серафен забыл о том, что его сюда привело, и сбросил с плеч мешок с инструментами, которые зазвенели, ударившись о землю.
Между тем Мари устроилась на краю колодца и болтала ножками в белых туфельках. Серафен двигался осторожно, словно боялся ее спугнуть, еще немного – и он встал бы на цыпочки. Девушка притягивала его, будто магнит, а он не хотел, чтобы она это заметила.
Однако ее молодость, красота и трогательная преданность, с которой она приносила ему в дар свою любовь, не имели для Серафена никакого значения. В его глазах она была только дочерью убийцы, и когда Серафен увидел ее у колодца, в мозгу у него промелькнула мысль, что если Мари исчезнет, для Селеста Дормэра это будет карой более суровой, чем если бы Серафен убил его самого. Он не сможет даже плакать над телом дочери: Серафен столкнет ее вниз, а потом засыпет проклятый колодец и тщательно выровняет поверхность большой трамбовкой, которой пользуется на строительстве дороги.
Только десять метров отделяли его от предполагаемой жертвы, и Серафен мог во всех деталях разглядеть ее прелестную фигурку. Одной рукой Мари держалась за железную арку, и на ее указательном пальце блестело колечко с голубым камушком – под цвет ее глаз. Вот Серафен уже в нескольких шагах от нее, он видит ее сочные губы, тонкие пальцы, уцепившиеся за кованое кружево, и сверкающий камень, в гранях которого играло солнце, камень притягивал его, точно зеркало жаворонка. Серафен инстинктивно зажмурился – он не хотел, чтобы ему в память навечно врезался доверчивый взгляд Мари.
Внезапно воздух вокруг него сгустился и заколебался, как бывает при землетрясении. Серафену показалось, будто он слышит – и он в самом деле услышал – сухой шорох опавших листьев, словно зыбь пробежала по поверхности заброшенного бассейна. Призрачная фигура его матери поднялась откуда-то из груды обломков, оставшихся от ящиков, где когда-то хранилось мыло. Она повернулась к Серафену, прошла сквозь Мари и сквозь него. В смятении Серафен уступил ей дорогу. Ее лицо походило на то, которое он когда-то видел во сне и которое, возможно, никогда не было ее лицом, его застывшие черты казались разочарованными – такое выражение он часто видел у погибших на войне. Ее правое плечо склонилось под тяжестью невидимого ведра, а левая рука – словно для сохранения равновесия – чуть отставлена в сторону, несчетно раз, должно быть, хаживала она так по этой, такой зримой и материальной тропинке, между колодцем и домом. Мелкими шажками прошла она к ферме и точно в том месте, где раньше находилась дверь, переступила невидимый порог и исчезла в своей призрачной кухне.
Это видение длилось не больше секунды, но Серафен успел отступить, как будто Мари была магнитом, который теперь повернулся к нему противоположным полюсом. Он вспомнил, где и когда впервые увидел этот колодец. Однажды, во сне, мать явилась ему раздетой, как девицы на порнографических открытках, и он принял мраморную облицовку колодца за террасу с белой балюстрадой, а железную арку – за беседку. Да, это та самая арка, и мать поднялась ему навстречу, чтобы протянуть свои набухшие груди, на сосках которых застыли последние капли молока.
Серафен закрыл лицо руками – так резко, что звук напомнил пощечину.
– Господи! Что случилось? Да что с тобой такое наконец? – Мари спрыгнула с края бассейна и, ухватившись за запястья Серафена, силилась оторвать его руки от лица.
– Уходи! – завопил он. – Убирайся! Живо! Ступай прочь!
Его ладони плотно прижимались к лицу, как будто он хотел стереть преследовавшее его видение. И хотя это случилось посреди бела дня – колокол на плато Ганагоби как раз призывал к воскресной мессе, по дороге, громыхая цепями, тащился грузовик, и поезд Марсель-Бриансон дал свисток у поворота на Жиропэ, – галлюцинация Серафена не стала менее жуткой.
Мари повиновалась ему и отступила, не решаясь, однако, оставить его в таком состоянии. Серафен продолжал твердить: «Уходи! Убирайся!» в то время как, не отнимая рук от лица, пятился назад, словно отступая перед кем-то, видимым ему одному.
«Он пятится от этого колодца, как от дикого свирепого зверя», – подумала Мари.
В следующее воскресенье Серафен Монж ехал на велосипеде по обсаженной лаврами дороге, направляясь в Понтардье. Деревья, казалось, предчувствовали несчастье: их листья, растрепанные мистралем, как будто перешептывались в страхе, рассказывая друг другу всякие ужасы. Дорога была длинной, со множеством поворотов. У подножия платанов сиротливо угасали сжатые поля и убранные виноградники. В густых зарослях подстриженного по шнурку бересклета сверкали разбрызгиваемые ветром капельки воды.
Вскоре за большими раскидистыми ивами, на фоне акварельного неба, Серафену предстал замок Понтардье – длинное, высокое здание, улыбавшееся множеством окон, оправленных светло-зелеными ставнями. В одной из комнат кто-то лениво перебирал клавиши фортепиано, и Серафен подумал, что это Патрис, но в следующее мгновение увидел его стоящим на крыльце, скрытом от солнца полосатым навесом.
– Эй, ты где застрял? – крикнул тот еще издали и быстро пошел навстречу Серафену, протянув обе руки, как будто собирался его обнять, на его обезображенном лице сияла улыбка. – Я уже начал опасаться, что ты не сдержишь своего слова.
В голосе его прозвучало неподдельное волнение, и Серафену впервые в жизни захотелось крепко сжать ему руку вместо обычного равнодушного приветствия… Но нет – Патрис ведь сын убийцы Дюпена! Он, Серафен, изувечен куда больше. И снова Патрис, в ответ на свой порыв, встретил все ту же сдержанную, готовую отдернуться в любое мгновение руку, которая лежала в его ладони, словно мертвая птица.
– Я задержался, чтобы взглянуть на ваш бассейн, – объяснил Серафен.
– А! Ты оценил, какой он красивый? Это гордость моего отца. Каждый день он совершает здесь торжественный обход, даже если возвращается к ночи.
– Бассейн просто чудесный… – задумчиво произнес Серафен.
– Ну, пойдем! У нас обедают в полдень. Моя мать уже за столом.
Он увлек Серафена в просторный светлый вестибюль, где пахло ореховой настойкой и пчелиным воском, и через застекленную дверь втолкнул в залу, тонувшую в полумраке из-за приспущенных штор. Обстановка здесь была довольно скромная, о достатке говорила только парадная фарфоровая посуда, расставленная на большом столе, покрытом белой скатертью. Дальше виднелся длинный коридор без двери, в глубине которого замирало рассеянное бренчание фортепиано.
– Моя мать! – сказал Патрис.
Серафен увидел сидящую у противоположного конца стола женщину, на руках у нее, несмотря на еще довольно теплую погоду, были митенки – чтобы сподручнее перебирать четки, с которыми она никогда не расставалась. Чистенькая и абсолютно лишенная возраста, как будто жизнь оставила ее в пору затянувшейся молодости, свежая, розовая, точно конфетка, с едва намеченным, аккуратным макияжем, она взирала на все взглядом, исполненным вечного довольства.
За ней, полускрытая длинными плетьми традесканций, каскадом ниспадавших из подвешенных под потолком вазонов, маячила особа, по виду сильно смахивавшая на гренадера, вся в шишках и буграх, будто ствол дерева, так что о ее принадлежности к женскому полу свидетельствовало только платье. Она разглядывала Серафена весьма подозрительно, брезгливо поджав губы.
Между тем дама с четками протянула Патрису маленький блокнот с карандашиком, и он быстро написал что-то на листке.
– Вот как! Значит, вы – Серафен Монж? Тот самый… – Казалось, слова рождаются на самом краешке ее губ, а голос, лишенный тембра и совершенно бесцветный, походил на вытекающую из бутылки тоненькую струйку уксуса. Она подняла руку в митенке, на мгновение перестав перебирать зерна четок. – Серафен Монж! Кто бы мог подумать!
Патрис отвел Серафена к окну.
– Набожна до жути и глуха, как пень. И это – моя мать!
– Но она у вас еще есть… – глухо пробормотал Серафен.
– То есть как – еще? Да ей всего только… – начал было Патрис, но тут же осекся, вспомнив, что разговаривает с сиротой из Ля Бюрльер. – Она никогда не слышала ни моего смеха, ни моего плача, – продолжал он, оправившись от замешательства. – Когда ей было 18 лет, она пасла коров своего отца, там, наверху, в Шоффейе, что в Шансоре. Молния ударила в ореховое дерево так близко, что у нее лопнули барабанные перепонки. Отец женился на глухой, потому что у нее имелись виды на наследство. Да только наследства пришлось подождать – богатые дядюшки никак не желали умирать…
Патрис подвел Серафена к столу, накрытому на четверых, и усадил в кресло, обитое слегка поблекшим голубым репсом. Во главе длинного стола, напротив того места, где сидела мать Патриса, помещалось кресло, внушительнее прочих, казалось, царившее над трапезой, однако прибор перед ним отсутствовал.
– Если мой визит не по душе вашему отцу, – сказал Серафен, – то мне, пожалуй, не следовало приходить.
– Глупости! – фыркнул Патрис. – Это я – его memento mori! От моей исковерканной физиономии у него пропадает аппетит.
Серафен сделал протестующий жест, не упуская, однако, из виду пустого кресла на противоположном конце стола, куда мысленно пытался усадить человека, которого никогда не встречал и которого собирался убить.
Взгляд Серафена задержался на поставленном напротив приборе, перед которым пока никто не сел, и в это мгновение из глубины коридора, где только что замерли звуки фортепиано, донесся энергичный перестук каблучков.
Быстрым, решительным шагом в залу вошла молодая женщина. Шуршащее шелковое платье плотно облегало гибкое тело. Черный и белый тона ее наряда напоминали выложенный черными и белыми плитками пол, по которому она ступала. У нее были круглые, близко посаженные, точно у хищной птицы, глаза, в глубине которых, казалось, таились отблески лесной чащи, а в манере себя держать сквозила, хотя и сдерживаемая, порывистость. Это явление застигло Серафена врасплох. Инстинктивно он почуял опасность, таящуюся под этой оболочкой. Никто не учил его вставать, когда в комнату входит женщина, но теперь он вскочил, так поспешно, что едва не опрокинул кресло, причем не смог бы ответить, что его к тому побудило – необходимость оказать уважение или потребность держаться начеку.
Между тем Патрис, не выпускавший изо рта сигареты, украдкой наблюдал за Серафеном, пытаясь определить, какой эффект произвело на него это появление. «Если она ему не понравится, – сказал он себе, – нашей дружбе конец», а вслух произнес:
– Моя сестра Шармен. Ее муж погиб в октябре восемнадцатого. Можешь себе представить…
Тем временем Шармен посмотрела прямо в глаза Серафену, который не успел отвести взгляд. Она чуть развела свои длинные руки и сделала что-то вроде иронического реверанса, как будто говорила: «Да, поглядите, до какого состояния меня довели!» Черно-белая ткань платья, собранная складками на ее плоском животе, выше распускалась наподобие венчика, подчеркивая, при всей кажущейся строгости, форму ее грудей.
Но вот первое ослепление прошло, и Серафену удалось освободиться от взгляда Шармен, переведя глаза на плети традесканций, однако он все же заметил руку молодой женщины, протянутую к нему над столом, и протянул в ответ свою – кусок равнодушной плоти, неспособной на сердечное пожатие.
– Ну что ж, – сказала Шармен, – садитесь. Я не хочу, чтоб вы еще подросли. – Она говорила немного в нос, растягивая последние слоги.
Серафен медленно опустился в кресло и склонился над своей тарелкой.
В это мгновение гренадерша, покинувшая свой пост возле глухой, сунула ему под нос супницу с горячим бульоном, едва не обварив кипятком. Она небрежно наполнила его тарелку и щелкнула у него над ухом челюстями, как будто хотела укусить.
– Смотри-ка! – заметила между тем Шармен. – Наш папочка не пришел к обеду.
– Чему ты удивляешься? – откликнулся Патрис. – Как тебе известно, сегодня день Кончиты, и он уехал в Марсель.
– День цесарки! – рассмеялась Шармен. – Как по-твоему, насколько она его в этот раз ощиплет?
Патрис пожал плечами.
– Почем мне знать? Но, думаю, тысяч на пять, не меньше. Я слышал, как отец звонил в фирму Испано-Сюиза, чтобы заказать машину с шофером. Не иначе, как ей понадобился экипаж для турне по Испании.
– Что ж, – вздохнула Шармен. – Главное, чтоб он не наградил ее младенцем.
– Кто-нибудь, – заметил Патрис, – может сделать это вместо него…
Шармен повернулась к Серафену.
– А вас не смущает, что мы стираем при гостях свое грязное семейное белье?
Но Серафен не ответил. Его взгляд невольно обратился к месту, где обычно восседал Гаспар Дюпен, и все его внимание приковалось к пустому креслу.
– Тебе придется привыкнуть, – сказал сестре Патрис. – Серафен не любитель разговоров.
– Это не имеет значения, – лениво протянула Шармен. – Если он согласен хотя бы смотреть на меня.
Почувствовав, что за ним наблюдают, Серафен повернулся с несколько излишней живостью и опять встретился взглядом с молодой вдовой. В джунглях ее зеленых глаз он поймал огонек тревожного удивления и понял, что Шармен, ведомая женским чутьем, пытается проникнуть в его тайну. Тогда, подобно ежу, он свернулся в клубок, оставляя как можно меньше свободной площади, уязвимой для противника, и постарался отвлечь внимание хозяйки, подарив ей самую приветливую из своих улыбок.
– Это кресло, которое вас так занимает, относится к эпохе Людовика XV, – кокетливо заметила Шармен и, проглотив ложку бульона, добавила. – У нас есть еще одно такое, только обивка там меньше выцвела. Оно стоит у меня в спальне. Если хотите, покажу.
Когда, войдя в столовую, она увидела вскочившего при ее появлении Серафена, молодая женщина сказала себе несколько легкомысленно: «Это как раз то, что мне нужно!» Но, подержав его равнодушно-вялую руку, она почувствовала себя обескураженной, и весь порыв угас. Однако потом безошибочная женская интуиция шепнула ей, что этот увалень, примечательный не только своей внешностью, но и тупостью, поскольку она не произвела на него никакого видимого впечатления, возможно, отнюдь не так глуповат и прост, как ей показалось.
От нее не укрылось, что его руки, в которых серебряная вилка и нож с костяной ручкой выглядели почти игрушечными, все время сжаты в кулаки, как будто он готов в любую минуту нанести удар. «Достаточно небольшой вспышки гнева, – подумалось ей, – и он, сам того не сознавая, сломает вилку и нож, а обломки швырнет на стол. А эта дурацкая улыбка, с которой он никогда не расстается, – глаза не принимают в ней никакого участия, и когда они встретились с моими, в них не было обещания. Скорее, его взгляд меня заморозил, и все же…»
И пока Серафен ел, не спеша, с деревенской степенностью, Шармен начало казаться, что все в нем – вплоть до нацепленного ярлыка дорожного рабочего – служит какой-то скрытой цели, помогает ему замаскироваться, как тем насекомым, чья раскраска в точности повторяет тона окружающей их среды.
Ее охватило волнующее возбуждение, ибо тайна была для нее неотделима от любви. Однако Шармен постаралась скрыть от Серафена пробудившийся в ней новый интерес – напротив, она приняла разочарованный вид и теперь дарила его рассеянной вежливостью, как и подобает в общении с другом брата.
– Да уж… – вздохнул Патрис. – Что и говорить, папочка доставляет нам немало хлопот! Представь себе, на старости лет он втюрился в марсельскую певичку, которая страдает манией величия. Трижды эта примадонна снимала «Алькасар» – и все три раза там едва набиралось с полсотни зрителей. Однако наш папочка оплатил все расходы. Но куда хуже, все сделалось известным, и теперь перед певичкой открыты все двери. Понимаешь, она имеет кредит… – Он проглотил кусочек жаркого из зайчатины, причем разнокалиберные лоскутья его лица сложились в хитроумную головоломку, потом принял свой обычный насмешливый вид. – В конце концов, по его милости, мы умрем на соломе…
– У нее абсолютно никудышная задница! – фыркнула Шармен. – Его выбор делает нас смешными.
– И дела совсем забросил! – подхватил Патрис.
– Его увлечение превращается в угрозу для семьи, – подлила масла в огонь его сестра.
Патрис повернулся к матери, которая жестами объяснялась с гренадершей, по-прежнему не спускавшей злобного взгляда с Серафена.
– Правда, с этой в постели ему пришлось отнюдь не весело, – пробормотал он. – В конце концов он заполучил свой мешок золота. Но какой ценой…
– И долго ему пришлось… ждать? – поинтересовался Серафен.
– Долго… почти пять лет. Дядюшки скончались где-то около 1900 года. Мне тогда было четыре.
– А мне год, – сказала Шармен.
– Действительно долго, – согласился Серафен.
Патрис резко поднялся и оттолкнул кресло.
– Пойдем, выкурим по сигарете у меня в студии. – Он увлек Серафена к деревянной лестнице, натертой воском, и распахнул дверь. Пахнуло скипидаром. – Садись, где хочешь!
Нехитрую обстановку комнаты составляли продавленные диваны да пузатый комод, на котором красовалась мраморная голова с орлиным носом, изящно очерченным подбородком и мечтательным лбом, увенчанным лавровым венком. Глаза были белыми и пустыми, точно у слепца. Серафен невольно провел рукой по мрамору. Вокруг громоздилась в беспорядке масса картин: одни – прислоненные к перегородке, другие – небрежно повешенные на стену. Все полотна изображали красивых мужчин или женщин.
На мольберте тоже находилась картина, но повернутая тыльной стороной. На раме химическим карандашом выведено одно-единственное слово: «Ожидание».
Пока Серафен старательно сворачивал папиросу, Патрис перевернул полотно. Молодая женщина, изображенная вполоборота, лежала в непринужденной позе, с чуть наклоненной головой. Черта делила картину на две части, так что одна половина тела женщины выглядела светлой на темном фоне, а другая – темной на светлом. И лишь где-то на заднем плане виднелся золотисто-розовый отсвет – растушеванный набросок буйного крестьянского гулянья.
– Ты не считаешь греховной, – спросил мягко Патрис, присаживаясь на диван рядом с Серафеном, – всю эту роскошную, бесцельно увядающую плоть?
– Это ваша сестра?
– Если хочешь. Во всяком случае она послужила источником для моего замысла. Знаешь, сначала я хотел изобразить нечто вроде элегии о военных вдовах, которые оплакивают погибших. Но потом все свелось вот к этому.
Тут Патрис заметил, что Серафен его не слушает, а взгляд его устремлен на стену у окна с косо повешенной картиной. Он так и застыл на месте, уронив руки с недоконченной самокруткой, потом встал и остановился, разглядывая рисунок. На подносе цвета старого золота покоилась голова мужчины. Все детали выписаны с беспощадной правдивостью. Лицо вполне заурядное с тяжелым подбородком и взглядом исподлобья, но его грубые черты источали мощную мужскую энергию, что-то от воли ярмарочного трибуна или барышника.
– Мой отец, – пояснил Патрис. – Тебе не кажется, что мы похожи? – И насмешливая гримаса искривила его сформированные хирургом губы.
Между тем созерцание в непосредственной близости одного из троих убийц его матери произвело на Серафена потрясающее впечатление. Он не мог отвести глаз от лица, отмеченного печатью достатка и благополучия, и силился представить его молодым, каким оно было двадцать пять лет назад, в кухне усадьбы Ля Бюрльер.
Через открытую дверь в комнату неслышно вошла Шармен и разглядывала со спины застывшего перед портретом ее отца Серафена. Тут же рядом стояло полотно, запечатлевшее ее тело на фоне золотисто-розового тумана, еще более осязаемое и живое, благодаря игре светотени, рассекавшей его на два длинных треугольника. А этот деревенский увалень не нашел ничего лучше, как разглядывать самодовольную физиономию ее отца, объедавшегося своим богатством с прожорливостью вчерашнего голодавшего!
Шармен подумалось, что она сможет презирать Серафена, как грубое, хоть и красивое животное, пустую оболочку, но в это мгновение он резко обернулся, их взгляды снова скрестились, и, прежде чем он успел отвести свой, она заметила в его глазах тот же странный блеск, с которым он созерцал в столовой пустующее кресло. Впрочем, глуповатая улыбка тут же его приглушила, однако Шармен насторожилась, и необъяснимое тревожное чувство перебило влечение, испытываемое против воли к этому мускулистому красавцу.
Тем временем опустился вечер, и Серафен сообщил, что ему пора возвращаться.
– Я провожу вас до ворот, – вызвалась Шармен.
Патрис сжал вялую руку Серафена.
– Приходи, когда захочешь, – сказал он. – Буду рад тебя видеть. У меня нет друзей, да я и не хочу их иметь… Зачем? Слушать, как приятели сообщают мне о своих свадьбах и говорят: мы бы тебя, конечно, пригласили, но, старина, ты же сам понимаешь… – И он расхохотался своим режущим ухо смехом. – Еще бы не понимать! Моя рожа – в такой счастливый и радостный день! Ну уж нет! К черту друзей! С тобой я, по крайней мере, ничем в этом плане не рискую.