Текст книги "Записки майора Томпсона. Некий господин Бло"
Автор книги: Пьер Данинос
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Глава XI
Королевство снобов
Мне и самому хотелось бы оправдать надежды Терезы. Но я глубоко убежден, что, проявив даже максимум доброй воли, я не стану своим среди этих баловней судьбы. Подобное ощущение чужеродности я испытываю в первую очередь потому, что говорю с ними на разных языках. Недавно я лишний раз убедился в этом: в гостиной разговор шел о том, кто как проводит уик-энд, и вдруг один господин, повернувшись ко мне, спросил:
– Ну, а вам, мсье Бло, случается травить?
Вопрос меня весьма озадачил, неужели я похож на отравителя? Оказалось, речь шла об охоте на зайца. Видимо, мой собеседник принял мое продолжительное молчание за отрицательный ответ и, не дав мне времени что-нибудь сказать, заключил:
– Значит, вы гольфуете!
А поскольку я не занимался ни тем ни другим, я почувствовал себя полным ничтожеством рядом с этим господином, который явно недоумевал, на что же в таком случае я убиваю свои воскресенья.
Нет… определенно, если хорошенько вдуматься, у меня нет никаких данных, чтобы войти в королевство снобов. Ни их лексикона, ни манер, ни жестов, ни этого отсутствующего вида.
Мне недостает самых существенных качеств. Мол страсть классифицировать и мой уже довольно солидный опыт позволяют мне здесь перечислить эти черты.
1) Пресыщенный вид
Больше всего меня поражает выражение скуки, написанное на физиономиях «приличных людей». Может быть, угрюмость их объясняется тем, что у них есть все, кроме птичьего молока? А может быть, это постное выражение лица – признак хорошего тона? Право, не знаю, но чаще всего вид у них недовольный. И чем фешенебельней место, где они находятся, тем мрачнее они кажутся. Если же там оказывается слишком мало людей, созданных по их образу и подобию – сидящих с вытянутыми лицами, как на поминках, – они начинают жаловаться, что общество здесь не то. Меня всегда приводят в замешательство эти господа, которые развлекаются со скучающей миной. Убежден, что я лично при всем желании не смогу казаться унылым, если мне весело, и не сумею сохранять на своем лице вечную гримасу отвращения.
В ресторанах, во всяком случае в тех роскошных ресторанах, бывать в которых считается хорошим тоном, вид у них все такой же мрачный, словно их утомляет уже сама мысль, что надо заказать себе дыню (но если она действительно сладкая!) или же форель под соусом (главное – проследите, чтобы к ней никто не притрагивался).
Мсье Фитц-Арнольд, с которым мы обедали вчера в одном из модных ресторанов, выглядел именно так. Скучающим взором скользнул он по Чарли Чаплину, астурийскому принцу, Одри Хепбёрн. Можно было подумать, что он видит их чуть ли не каждый день. Посидеть спокойно, призналась мне как-то одна кинозвезда, которую одолевали любители автографов, можно лишь в очень дорогих ресторанах: там сумеют сделать вид, что не узнают тебя. Официант терпеливо ждал. Мсье Фитц-Арнольд был не готов. Официант отошел. Фитц-Арнольд пробурчал: «Вечно здесь приходится ждать, пока у тебя примут заказ. Метрдотель!» Он принадлежит к той категории клиентов, которые чувствуют себя сносно, когда над ними склоняются, словно плакучие ивы, три официанта и дают им самые тонкие кулинарные советы, которым господа, конечно, не следуют. Но истинное блаженство испытывают они лишь тогда, когда за ними прибегает посыльный: «Рим на проводе, мсье!» Стараясь показать, как он раздосадован тем, что его беспокоит Рим, хоть в душе он и ликует, Фитц-Арнольд не слишком торопится – лишнее свидетельство, что стоимость телефонного разговора для него не имеет значения и что Рим, как и все в этом мире, опостылел ему.
У самой двери Фитц-Арнольда окликает один из его друзей, который, встав из-за своего столика, небрежно бросает через головы сидящих:
– Я сегодня отправляюсь в Нью-Йорк, – говорит он так, словно его пригласили туда на чашку чаю. – Вам ничего не нужно туда передать, ведь так?
В эту минуту я услышал, как за моей спиной посыльный насмешливо шепнул официанту:
– Я сейчас отправляюсь на Монмартр… тебе ничего не нужно туда передать, в кабак?[198]198
В этих ресторанах на американский лад (Hamburger on toast, Oyster Stew) считается хорошим тоном нацарапать несколько слов и через официанта переслать записку своим друзьям: «Отнесите это мсье Джимми Берклею».
[Закрыть]
2) Манера одеваться
Этим летом я лишний раз убедился, что они умеют носить с шиком любой костюм. Когда в моде были черные плавки, казалось, черные плавки были созданы специально для них. В этом году все носят яркие шорты с изображениями небоскребов, пальм и рыб, они и в них великолепны. Я попробовал было купить себе такие шорты, но, если они могут спокойно разгуливать, когда на левой ягодице красуется «Эмпайр Стейт билдинг», а на правой – морской конек («Я купил их почти даром в Акапулко!»), ни у кого не вызывая улыбки, то я, вырядившись таким образом, вероятно, сразу стану посмешищем всего пляжа. Впрочем, в любых даже скромных шортах у меня самый нелепый вид. Лишь в своей куртке я становлюсь самим собой. Они же точно родились в шортах. Впрочем, вечером они чувствуют себя так же непринужденно в белых смокингах: костюм их никогда не выглядит вульгарно новым – это их вторая кожа.
И солнечные лучи так же естественно льнут к их телам, и они впитывают их. Я могу сколько угодно менять крем и масло, все равно мне не удастся загореть так, как этим избранным, которых зимой осторожно прогревает солнце Арлберга, а летом поджаривает солнце Балеарских островов; их литые тела словно покрыты позолотой[199]199
Меня как-то поразила одна фраза в американском детективном романе: «Он так долго занимался куплей и продажей стали, – говорилось об одном из героев, – что в глазах его появился стальной блеск». Слова эти в первую минуту показались мне абсурдными. Теперь это кажется мне вполне возможным.
[Закрыть].
Вот еще одно из явлений осмоса, которое вызывает у меня неприятную реакцию. Мои синевато-белые икры, усеянные редкими черными волосами, вероятно, загароустойчивы, между ремешками моих сандалий проглядывают совершенно синие пальцы.
Поэтому, надо еще учесть живот, торчащий над моими бежевыми шортами, Тереза стесняется меня на пляже. Здесь особенно бросается в глаза, что я деревенщина и серость. Я не слишком стараюсь вникнуть в смысл этих слов, которыми так охотно пользуются сливки общества, говоря о тех, кто не принадлежит к их кругу, и употребляю эти слова потому, что нахожу очень выразительными (и как нельзя лучше характеризующими меня), просто в прошлом году на другом пляже кто-то из этих людей прошептал мне вслед: «Погляди-ка на этого, ну и деревенщина!»
3) Манера выражать свои мысли, английский акцент
Разве может у меня появиться та легкость в разговоре, которая свойственна этим утонченным натурам, изъясняющимся на певучем французском языке, в котором в нужную минуту проскальзывает легкий английский акцент? Я имею в виду не только те фразы, где английские слова, видимо, напрашиваются сами собой и где они, естественно, произносятся на английский лад; например, манера, воспринятая с молоком матери просить виски марки on the rocks[200]200
Cо льдом (англ.)
[Закрыть] или сообщать, что они дали себя checker[201]201
Использовать (англ.).
[Закрыть] своему эскулапу, или осведомляться у хозяйки дома: «Black tie или пиджаки?», или же находить женщину очень sexy. Но этот акцент сохраняется даже тогда, когда они говорят на чистейшем французском языке, то есть в тех случаях, когда уже уплачена дань английскому, итальянскому языкам и жаргонным словечкам и хороший тон предписывает говорить по-французски: «Мы сейчас где-нибудь наскоро перехватим snack[202]202
Легкая закуска (англ.).
[Закрыть] с Биллом, а затем немного покатаемся на surfing[203]203
Водные лыжи (англ.).
[Закрыть] за его моторкой, если только он сразу же не утопит нас… О-кей? Чао!..» И когда Билл вдруг бросает, ни к кому, в частности, не обращаясь: «Да, вы слышали? Джеймс нокаутировал маленькую Мартине!» (выражение, заменившее вышедшее из моды «втюрилась по уши…», что придает англосаксонскому стилю оттенок спортивности), становится ясно, что такие фразы невозможно произнести без чуть заметного английского акцента.
Со всеми этими английскими словами, если только я рискну их употребить, происходит то же, что и с одеждой. Причиной ли тому моя застенчивость или же недостаточная тренировка, но они так же мало вяжутся с моей манерой говорить, как шорты – с моей фигурой. Стоит мне «блеснуть» таким англицизмом, я тут же попадаю впросак.
Однажды я отважился на «Вуе-Вуе»[204]204
То, же что good bye – до свидания (англ.).
[Закрыть]. Но мой сын заметил, что теперь его никто не употребляет… И даже сами англичане говорят: «Чао!»
Нет, решительно все в их лексиконе ставит меня в тупик. Как бы не начала Тереза, которая часто бывает в свете, называть меня «мой парень»! Меня это не удивит, поскольку «мой парень» становится сейчас признаком хорошего тона. Я слышал не раз, как весьма респектабельные дамы говорили о своих мужьях: «Мой парень сейчас уминает свой steak[205]205
Кусок (мяса, рыбы) (англ.).
[Закрыть]» или же: «Мой парень дал себя облапошить в белот» – игры в белот и петанк, которые раньше казались мне простонародными, стали вдруг весьма fashionables[206]206
Модные, светские (англ.).
[Закрыть]. Все эти люди обладают непревзойденным искусством время от времени включать в свой обиход слова и игры, которые до этого считались дурного тона. Тут главное – знать, что в ходу, и уметь выбрать.
4) Безукоризненное знание светского круга и мира знаменитостей
Вероятно, у меня потому нет английского акцента (о чем я говорил выше), что мир англосаксов мне знаком не так хорошо, как этой элите, для которой поездка в Нью-Йорк столь же привычна, как для меня прогулка в Фонтенбло, а без этого вы не сумеете спросить с самым непринужденным видом, если речь идет о зимнем спорте:
– Вы на Скалистые не собираетесь?
Чего бы я не отдал за то, чтобы знать нашу планету, как знают ее эти снобы. Возьмем, к примеру, Америку или Англию. Есть неискушенные простаки, которые тратят свое время на изучение Дальнего Запада, Северной Дакоты или же Оркнейских островов и, исколесив десятки тысяч километров, признают, что многого еще не видели. Не так поступают те высшие существа, о которых я говорю; несколько сотен квадратных метров, где от силы разместились бы пять или шесть парижских округов, позволяют им составить себе полное представление о мире, во всяком случае о мире, достойном, с их точки зрения, внимания. Предположим, разговор заходит о Нью-Йорке или Лондоне… Они, конечно, не станут наивно разглагольствовать о голубях на Трафальгар-сквере или небоскребах Уолл-стрита, а просто скажут (и это будет звучать куда значительней), что встретили Майка на Двадцать первой, или обновили свой набор галстуков и косынок на Джермин-стрит, или же присутствовали при открытии новой галереи на углу Пятьдесят седьмой и Пятой. Знакомство с одним лишь кварталом Манхеттена, размером не больше Вандомской площади, позволяет им судить об Америке с большим апломбом, чем если бы они изучили жизнь индейцев племени «вагупи». Ничто не ускользает от их бдительного ока; шкала социальных ценностей для них открытая книга, она зиждется на совершенно безошибочных показателях, которые я не в силах постичь. В доказательство приведу недавно услышанный мной разговор, где речь шла о семье X, оказавшейся проездом в Нью-Йорке.
– Они остановились в «Уолдорф Астории»… Вам ясно, что они из себя представляют?
– Да… – заметил кто-то из присутствующих, – только в «Уолдорф Тауэре»… в башне отеля!
– Ах, вот как!
Таким образом я узнал, что жить в башне «Уолдорфа» (то есть в одном из тех кубов, которые возвышаются над главным зданием) и жить просто в «Уолдорфе» отнюдь не одно и то же. Это надо знать. Мир снобов представляется мне столь же огромным, сколь и ограниченным…
На пляжах, куда стекаются толпы из Парижа, Мехико, Лондона, Каракаса, может показаться, что здесь собрались одни друзья детства, хотя я прекрасно знаю, что многие вчера еще не были знакомы.
Стоит на горизонте появиться яхте, как сразу же раздается:
– Это Хуан (произносится Ррхуанн), он возвращается с Хиггинсами из Канн!.. Посмотрите-ка, его кливеру здорово досталось!
Другой тут же называет фамилию капитана.
– Это тот, которого они переманили у Соаресов в Пальма.
Третий сообщает фамилию инженера, строившего эту яхту – конечно, в Госпорте или Глазго (многие из этих яхтсменов, которые никогда не назовут яхту только яхтой, a cutter, sloop, yawl или же schooner[207]207
Катер, шлюп (одномачтовое судно), ялик, шхуна (англ.).
[Закрыть], плавают под британским флагом, это служит прекрасной рекомендацией, так как корабли эти взяты напрокат у англичан, которые летом не пользуются ими).
Я был не совсем точен, говоря фамилии, так как чаще всего называются имена. Послушать этих посвященных, главное на нашей планете не пять материков, а двадцать пять имен[208]208
Имена эти могут меняться каждый месяц, если не каждые две недели. Но все знают, что если в данный момент говорят о Марселе, то речь может идти только о Марселе Ашаре.
[Закрыть], которые так же тщательно занесены на карту полушарий их головного мозга, как недвижимая собственность какой-нибудь сельской коммуны – в податной реестр. В какой бы точке света – разумеется, речь идет о высшем свете – они бы ни оказались, они обязательно отыщут кого-нибудь, понятно из числа знаменитостей, кого можно было бы назвать по имени.
– Вот Патрик! Подумать только, он с Дианой!
– Ты знаешь, где Джеймс? Я получил от него телеграмму сегодня утром (теперь уже никто не посылает ни писем, ни открыток), он на Балеарских островах, вместе с Анатолем и Софи.
А спросив у одного из них, что он собирается делать в сентябре, услышите в ответ:
– Я еду к Мари-Лор. Джек (ни в коем случае не Жак) заедет за нами на yawl Каркеров, а затем мы все отправимся на Корфу, где нас будет ждать Алек.
Следует понимать: сперва три недели в имении на юге Франции (Мари-Лор), затем путешествие по морю на яхте, владелец которой весьма охотно принимает у себя на борту гостей-сюрреалистов, и в завершение – охота в Солони и пребывание в маленьком замке эпохи Людовика XIII.
Знать нашу планету в том смысле, в каком знают ее они, уже само по себе дело нелегкое. Но еще труднее, даже рискованно, знать, что надо, а что не надо говорить о ней. Предположим, что речь зашла о Флоренции. Боже вас упаси признаться, что вы в восторге от «Рождения Венеры», знаменитого Флорентийского собора, площади Синьории и гробницы Медичи. В крайнем случае упомяните вскользь холм Сан-Миниато, он все-таки находится в стороне, да и то… «Об этом не говорят», иначе вы покажетесь столь же безнадежно отсталым, как человек, который, возвратившись из Нью-Йорка, рассказывает о Рокфеллеровском центре. В разговоре о Флоренции или Венеции эти ценители стараются обойти название самих городов. Признаться: «Мне очень нравится вид на Понто-Веккьо», может только невежественный провинциал. Это доказывает, что во Флоренции он только то и делал, что осматривал Флоренцию. А ведь куда более изысканно, направившись во Флоренцию или Венецию, ни разу даже не побывать в городе. Неплохо, например, сказать: «Я был во Фьезоле у Аллегра Ру споли ди Руспола… Мы носа никуда не высовывали… Было восхитительно!» В крайнем случае вам еще могут простить посещение Уффици, но лучше не заикаться о Боттичелли. Можно обронить только: «На втором этаже, в одной из комнат, которую хранитель музея открыл специально для нас, есть небольшой совершенно сногсшибательный делла Франческа!»
Надо отдать им справедливость: у этих людей настоящий талант не только находить «дивные» места за пределами города, но и создавать их, если таковых не существует. В Венеции, например, особым шиком считается пообедать в старом монастыре, переоборудованном под ресторан-barbecue (с жаровней), расположенный на острове, добраться до которого почти невозможно, но где зато вы встретите Фергюсенов, Алонзо и Дьютренов. Его отдаленность и невозможность приплыть туда в обычной гондоле определили его успех. Это сразу же смекнул ловкий хозяин: устрой он свой barbecue в самой Венеции, его вряд ли стала бы посещать вся эта привилегированная публика, сочтя это слишком банальным.
Сколько времени продержится эта мода? Трудно сказать. От трех месяцев до двух лет… Достаточно будет ухода метрдотеля, прихоти какой-нибудь кинозвезды, каприза Фергюсенов, променявших его на пицца де Сан-Франческо дель Дезерто (она расположена еще дальше), и место вчерашнего паломничества сегодня выйдет из моды. Эстеты обладают особым чутьем, во всяком случае, они мгновенно узнают, какие заведения сейчас в моде и какие окончательно устарели. В самом Париже колесо моды вертится с такой быстротой, что простым смертным вроде нас не так-то легко за всем уследить. Нередко, когда до нас наконец докатывается эхо очередной моды, бывает уже слишком поздно: «Это уже не то». Терезе захотелось побывать в Pentham Club, где принято заказывать апельсиновый торт и слушать, как гитарист (венгр) исполняет Баха. Как нам сказали, часам к одиннадцати вечера там появляется Шейла – одна из самых очаровательных парижских манекенщиц (ирландка) и оставляет в гардеробе своего укутанного в плед (шотландский) ребенка. Не правда ли, как трогательно? Да, было когда-то трогательно, потому что Шейла там больше не появляется. Теперь ее, кажется, можно увидеть в Cisterna, где едят scampi под томатным соусом и слушают, как музыкант (австриец) исполняет на клавесине Люлли.
5) Чуточку жестокости (сознательной или бессознательной)
Я ждал Терезу в одном из парикмахерских салонов на Елисейских полях. И у меня было достаточно времени (голос у нее был громкий и резкий), чтобы выслушать сетования весьма пышной особы, которую раздирали жесточайшие сомнения: она никак не могла решить, поехать ли ей в феврале в Канны или в Малагу, и поверяла свои заботы маникюрше, одной из тех всегда улыбающихся молодых женщин, которым почти каждый день приходится наблюдать подобные терзания.
– Что бы выбрали вы, Мирей? – спросила дама с тем тактом, которым отличаются люди, обласканные судьбой.
Мирей же, думая о том, что по милости госпожи Понте-Массен она опоздает на свой семичасовой поезд на Нуази-ле-Сек, ответила: «Малагу». Это название в ее представлении ассоциировалось с виноградом. Может быть, она купит его. Завтра.
– Да, пожалуй, Малагу, – согласилась дама. – Но дорога ужасно утомительна! Ох, эти испанские спальные вагоны, вы даже не представляете себе, дорогая Мирей, какие там жесткие диваны! А потом их кофе…
– Кофе? – удивилась маникюрша.
– Да, кофе, я органически не выношу испанский кофе. Когда я езжу туда, я всегда беру с собой запас «нескафе». А в последний раз позабыла. Как же я мучилась! Если бы вы только знали!
– Ну, в таком случае, Канны… Госпожа Дальсид, она была здесь утром, только что оттуда вернулась… Погода стояла чудесная.
– Так всегда говорят, когда вы собираетесь на юг. Но стоит мне туда приехать, как сразу же начинаются дожди. А потом на юге сейчас полно каменщиков, и все это итальянцы… Там слишком много строят. В общем… И при этом у меня без толку пропадает имение в Турени!
Мирей, с грустью подумав о пропадающем без толку имении в Турени, на минуту опустила пухлую руку госпожи Понте-Массен. Но тут же снова взялась за щипчики.
– Я пополнела, это просто ужасно! – сокрушенно воскликнула госпожа Понте-Массен. – Посмотрите на мои руки. (Она высвободила свои унизанные дорогими перстнями пальцы.) Смотрите… Попробуйте-ка снять это кольцо, Мирей, попробуйте! Тащите… Смелей! Тащите же! Не бойтесь! (Мирей попыталась снять перстень с изумрудом, но, конечно, безуспешно.) Вот видите! Снять его можно, только отрубив мне палец (самодовольный смех)!
Мирей с удовольствием отрубила бы этот палец и заодно прихватила бы еще парочку. Она представила себе, как возвращается домой в Нуази-ле-Сек с этим перстнем. Такого рода мысли возникают иногда в головах маникюрш, но сразу исчезают, конечно, если эти маникюрши не сошли со страниц романов Достоевского.
– Как бы там ни было, – вздохнула дама, – март, уже решено, мы проведем в Швейцарских Альпах.
– Ах, там, вероятно, очень красиво, мадам! Госпожа Ривьер ездила туда на Рождество и вернулась в полном восторге!
– Да, там неплохо. Но что поделаешь… Пройдет неделя, пока акклиматизируешься… и только привыкнешь… А как раз двадцатого гостиницы закрываются. Невероятно! Как только мы не убеждали директора: «Не закрывайте хотя бы до тридцатого!» Нет, право! А то получается такой разрыв между двадцатым и тридцатым. Не знаешь, куда себя девать. Люсьен предлагает: «Съездим на Канарские острова». Но опять эти Канарские острова!
Мирей, должно быть, и в голову не могло прийти, что на свете есть люди, которым осточертели Канарские острова.
– В этом году, уж не знаю почему, меня тянет в Ливан. Но муж считает, что время неподходящее. Хорошо, что он сказал мне об этом. Я никогда не бываю в курсе международных событий… Впрочем, и не удивительно: я никогда не читаю газет. Ужасно они грязные. От них только и остается, что следы на руках (новый взрыв смеха).
– Прошу вас, опустите пальцы в воду, мадам.
В салон вошла молодая красавица.
– Это подруга господина Л., знаете, заводы шампанских вин… – прошептала Мирей.
Госпожа Понте-Массен окинула вошедшую придирчивым взглядом.
– Сколько же ей лет? Бог мой, до чего же худа! Я бы с ней фигурой не поменялась!
Краска, лак. Все. Готово. Пожалуйста, в кассу. Сколько с госпожи Понте-Массен? До свидания, госпожа Понте-Массен. Мирей проводила клиентку до самой двери. Лил дождь. Госпожа Понте-Массен пожаловалась на ревматизм. Увидев Жозефа, ожидавшего ее с фуражкой в руке около черной с кремовым верхом «бентли», она успокоилась.
– Ах, умница Жозеф! Как удачно он поставил машину. В такую погоду да еще шлепать по лужам, отыскивать свой автомобиль… Вот так я и простудилась на днях. У вас хотя бы есть здоровье, а это главное! Ну что ж, Мирей… у каждого свои горести, но… есть люди куда несчастнее нас!
6) Врожденная склонность к абстрактному искусству
Признаю, к своему великому стыду, что среди всех моих пробелов непонимание абстрактного искусства – один из самых непростительных. Глядя на все эти разноцветные, а иногда и белые на белом же фоне прямоугольники, на эти черные мазки, на фоне которых вдруг вспыхивает красное яйцо, на это непонятное месиво, где при желании можно увидеть и залитые дождем поля, и гидравлический завод, и парижскую улицу, если по ней мчаться со скоростью 200 километров час, и берег моря – на все то, что исторгает у эстетов восхищенные возгласы: «Поразительно!», «Восхитительно!», «Какая самобытность!», я молчу, так как ровным счетом ничего не понимаю. Это серьезнейший, непоправимый изъян, тяжелый порок, от которого, очевидно, мне никогда не избавиться, и причина – в моем мещанском нутре. Читаю ли я какую-нибудь фразу, смотрю ли на картину, первое мое движение – понять их смысл. Я всегда старался понять. Может быть, это и есть мещанство? Теперь я почти в этом уверен, тем более что все знатоки, которым я каялся в своей патологической потребности, разъясняли, что это подлежит лечению.
Вот граница, которая отделяет меня от мира искусства. Я словно путешественник, не имеющий визы; иммиграционная служба абстракционизма посадила меня в карантин до тех пор, пока я не излечусь от желания понять… Я завидую бесчисленному множеству людей, которые в этом непостижимом для меня мире, куда мне, вероятно, никогда не удастся проникнуть, упиваются первородным звучанием слов, непроизвольно слетающих с языка, наслаждаются хаотичными мазками на полотне, а то и просто подтеками бездумно выплеснутой из ведра краски, не имея об этом ни малейшего понятия.
Да что я говорю! «Понимать не надо!» Только тогда и испытываешь подлинное блаженство, когда ничего не понимаешь. Свои восторги эти ценители черпают из тех же источников, которые питают мое разочарование, из того хаоса красок, по которому блуждает мой взгляд пещерного жителя, из всей этой путаницы, гризайля, неразберихи. Ну как не признавать мне их превосходства, если один вид каких-то двух кубиков, серого и зеленого, приводит их в такой же восторг, какой у меня вызывают произведения Микеланджело? Там, где я ничего не замечаю, они открывают для себя целые миры; те картины, которые ставят меня в тупик, для них не только полны стихийных наитий, но они видят там «особый почерк» автора, его «становление» и даже, как было написано в одном из пригласительных билетов на вернисаж: «Воспоминание в преломлении становления». Мне остается наблюдать, как они витают в этих возвышенных сферах, ведь сам я, вооружившись ватерпасом и угломером, делаю лишь первые робкие шаги в классе элементарного рисунка.
Недавно я еще раз убедился в своей абсолютной бездарности, когда, разглядывая какую-то странную грязную лужу (она могла бы быть и просто разлитыми чернилами), из которой высовывалась ножка кресла стиля Людовика XV, я имел неосторожность пробормотать:
– Но… что же это все-таки означает?
Ответ не заставил себя ждать:
– Но почему же вы хотите, чтобы это обязательно что-то означало? Разве это и так не звучит?
Вероятно, действительно есть вещи, которые и так звучат (например, те, о которых знатоки говорят: «Какая искренность!»). Но у меня недостаточно тонкий слух, чтобы уловить их звучание, и недостаточно зоркий глаз, чтобы разглядеть их неповторимость. Напрасно пытаюсь я проникнуться смыслом текста, украшающего пригласительные билеты на вернисаж: «Элия Казан просит вас почтить своим благосклонным присутствием рождение ясного и позитивного царства восприимчивости, которое определило у Зульмо Пиччоло художественный поиск большой экстатической взволнованности и мгновенной контактности», я невосприимчив к такого рода контактностям.
Но одному богу известно, как бы мне хотелось восчувствовать эти откровения. Как бы мне хотелось замирать от восторга перед каким-нибудь ромбом, откуда сверкает оранжевый зрак, или серым шаром, по которому плывут две черные точки! Но единственная мысль, которую это у меня вызывает: «Пожалуй, семилетний ребенок мог бы нарисовать что-нибудь в этом роде… а может быть, даже и получше…»
Заблуждение. Непростительное заблуждение, что бы вы ни увидели перед собой – квадрат, круг или кляксу, – ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не говорите: «И ребенок-мог-бы-нарисовать-нечто-в-этом-роде». Иначе вы рискуете сразу же прослыть безнадежным тупицей, провинциалом, неотесанным мужланом, человеком примитивным, одним словом (и в этом одном слове заключены все эти определения) мещанином. Обмещанившимся мещанином, он никогда ничего не поймет, особенно если речь идет о художнике, у которого «насыщенный антицвет, контрастируя с гладкой поверхностью, переходит в небытие или, быть может, в ничто».
Не так давно я обедал у Доберсонов и был свидетелем того, как моя соседка пришла буквально в экстаз при виде неправильного чугунного шестиугольника, водруженного на деревянном постаменте: в этом нагромождении металла, в этом подобии шлема, выкованного для чудища о шести носах, она усмотрела не только «отчаявшуюся чувственность», но и «ни с чем не сравнимый динамизм». Пораженная моим равнодушием, она даже спросила, что же тогда нравится мне в скульптуре. Я робко назвал ей Микеланджело, Донателло, Родена… Она посмотрела на меня, как на человека дотелефонной эры.
– А почему бы тогда не Рюд?
Я прекрасно понимаю, что одни и те же предметы вызывают различные эмоции у различных индивидуумов. Я знаю даже, что ничто так не веселило Шопенгауэра, как созерцание равностороннего треугольника (в этом, вероятно, и был его снобизм). Но я вынужден признать, что по сравнению с людьми, которые обнаруживают «отчаявшуюся чувственность» в шестиугольниках и остаются равнодушными при виде Венеры Милосской, я нахожусь на крайне низком уровне.
Впрочем, чтобы убедиться в том, что моя столь старомодная потребность понимать является неопровержимым признаком мещанства, мне даже незачем теперь обращаться к специалистам. Тереза первая клеймит меня за это позором. Может быть, на нее тоже снизошла благодать абстракции? Она страстная поклонница не только абстракционизма (впрочем, теперь заговорить об абстрактном искусстве или об экзистенциализме – значит сразу же выдать свою отсталость; слово это употребляется только подобными мне простаками), но и ташизма. Она на все готова, лишь бы только не отстать от своего времени. А главное – от современных вкусов! Она читает специальный журнал «Глаз» и буквально молится на молодого Пиччоло, начинающего ташиста, который, по ее словам, предельно высоко котируется и с которым, во всяком случае, никто не может поспорить в умении посадить на полотно горстку толченой яичной скорлупы. Я просто не в силах понять, как могла такая здравомыслящая женщина, как Тереза, потерять свой здравый смысл из-за подобной бессмыслицы! Но факт остается фактом: обе прелестные картины, в манере Буше, висевшие над нашей кроватью, уступили место черному как сажа месиву, где Тереза в зависимости от часа и настроения видит то кратер действующего вулкана, то маяк Уэссан, то Мулен-Руж под дождем, а то и внутренности морского ежа. (Конечно, подобные экстраполяции немыслимы с купальщицами Буше, которые, в каком бы настроении вы ни находились, так и остаются купальщицами.) Лично я различаю лишь язычок огня и в левом углу щепотку пресловутой яичной скорлупы – фабричная марка желторотого художника. Впитав в себя весь словарь «посвященных», Тереза дошла до того, что стала говорить о самовыражении и творческом взрыве. И всякий раз, когда, подстегиваемый этим проклятым желанием понять, я взрываюсь, она восклицает:
– Ох, и сидит же в тебе мещанин!
– Ну и что? А кто же мы, по-твоему?
– Нашел чем кичиться!
А я и не собираюсь кичиться. Но подумайте сами, что стало бы со всеми этими абстракционистами, летристами, ташистами, попартистами и прочими сюрреалистами, если бы не было добропорядочных мещан, которые с закрытыми глазами покупают их продукцию? Добропорядочные мещане привыкли возмущаться эксцентричностью Пикассо, они утверждают, что он издевается над людьми. Но кому же обязан Пикассо своей славой? В первую очередь тем же добропорядочным мещанам.
7) Их словарь
Все, что окружает вас, может быть либо великолепным, божественным, замечательным, самозначимым, потрясным[209]209
При этом слове обычно поднимают руку, выставив ладонь вперед, и помахивают ею слева направо, что означает: даже не вздумайте возражать.
[Закрыть], поразительным, сногсшибательным, впечатляющим, поистине сенсационным, гипопотически прекрасным, либо отвратительным, убийственным, бесцветным, немыслимо пошлым, нелепым, ничтожным, наводящим тоску, чудовищным, гнусным. Между восхвалением до небес и низвержением в пропасть ничтожества середины, видимо, нет. В наше время все эти эпитеты употребляются в таком количестве, что их запасов становится явно недостаточно и язык не в силах удовлетворить спрос. Что смогла сказать эта расфранченная дама о миллионах мучеников, отправляемых в запломбированных вагонах в газовые камеры? «Это чудовищно!» А что сказала она сегодня, когда скрежет колес помешал ей выспаться в спальном вагоне? «Это было чудовищно!» И если ей будет душно в каком-нибудь кабачке, простите, в night club, ночном клубе, она обязательно воскликнет: «Я там чуть было не умерла!»
Преступление чудовищно, женщина чудовищна, шляпа чудовищна. А всеми этими эпитетами – потрясающий, божественный, чудесный – обычно определяются вещи, в которых большинство простых смертных не углядит ничего сногсшибательного: букет анемонов, запонки, рыбацкий поселок (лишь бы он был не слишком известен). При виде какой-нибудь газовой цистерны неплохо воскликнуть: «По-моему, это прекрасно!» Но, глядя на Неаполитанский залив или Парфенон, лучше всего промолчать или обронить, что все это сильно преувеличено.