Текст книги "Доктор велел мадеру пить..."
Автор книги: Павел Катаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Однажды на даче, когда Тине было года три, ее потребовалось выставить из комнаты, так называемой столовой, где должен был произойти "взрослый" разговор. Тина по своему обыкновению сидела на ручке кресла, притулясь к деду и перебирала пальчиками поредевшие волосы на его макушке.
Отец млел от восторга!
Однако девочку требовалось удалить, и отец попросил ее:
– Тиночка, побудь у себя!
Тина послушно и охотно слезла с дедушки, вышла из комнаты, но почти сразу же вернулась со словами:
– Я уже побудля!
Когда ее вечерами отправляли спать, а делать это приходилось деду, она еще теснее прижималась к нему и говорила:
– Деда, ладно тебе, ладно!
(Размышление о даче, рассказ о Василии Никифоровиче, о сооружении лестницы и так далее...)
Попытаюсь провести исследование вокруг двух очень важных эпизодов из жизни моего отца. Оба они могли стоить ему жизни, но каким-то чудом он уцелел. Об этих важнейших обстоятельствах в судьбе отца я узнал от него самого.
Надо заметить, что он – по настроению – подробно рассказывал о том или ином моменте своего существования, и если бы чрезвычайная комиссия органов безопасности какого-нибудь языческого бога предала огласке агентурные записи таких рассказов, получилась бы полная и абсолютно зримая история папиной жизни, "рассказанная им самим".
Впрочем все ее элементы, иногда крупными кусками, иногда в мелких подробностях, нашли свое место в его творчестве. Он дал свою полную автобиографию в своих произведениях, причем фактическая сторона дела подкреплена чувствами, глубокими или мимолетными, а также размышлениями, а порой прозрениями.
Ярчайший пример самовыражения.
Теперь перехожу к изложению двух обещанных эпизодов из жизни отца.
Первый.
Речь идет о тюремном заключении, которому отец подвергся в двадцатом году двадцатого века, когда в Одессе в очередной и теперь уже последний раз практически до конца прошлого тысячелетия установилась советская власть и вовсю свирепствовала чека.
Заключенные сидели там без предъявления какого-либо обвинения, а исходя из классового представления тюремщиков-революционеров о виновности того или иного представителя враждебного класса.
Кем был в то время мой отец? Сын преподавателя епархиального училища, получивший чин дворянина (по наследству не передающийся), бывший гимназист и вольноопределяющийся царской армии, участник войны с Германией, дослужившийся по прапорщика и награжденный тремя боевыми наградами, молодой одесский поэт...
Никакого конкретного обвинения в контрреволюционной деятельности ему не было предъявлено, но биография была явно подозрительной, не "нашей", и в любой момент следствие могло придти к выводу о безусловной виновности и вынесения сурового обвинения.
Пока же в ожидании решения своей участи отец оставался в тюрьме, где, что называется, прижился, попривык и даже продолжал писать стихи. Его перестали вызывать на допросы. По его словам, у него создалось впечатление, будто бы о нем забыли, не обращали на него внимания. И такое положение его устраивало – он оставался в живых.
Смертельная же опасность все это время продолжала нависать над его головой.
Как-то его снова вызвали на допрос, на котором присутствовал незнакомый молодой человек, чекист, художник по профессии, из Харькова или из Москвы, инспектирующий работу молодых советских тюрем. Он вспомнил отца, на выступлении которого присутствовал в одесском обществе поэтов, и его стараниями подозрения с отца были сняты, и отец был отпущен из тюрьмы на волю.
Мельчайшие подробности об этом факте биографии отца можно узнать из таких его произведений, как повесть "Отец", написанная в начале двадцатых годов, или рассказ "Уже написан Вертер", созданный в восьмидесятом году, или в романе "Траве забвения"...
Да и тюремные стихи помогут проникнуть в душевный мир оказавшегося в неволе поэта.
А вот вызволивший отца из неволи чекист и художник Яков Бельский стал на долгие годы его близким приятелем. Он так же, как и отец, жил и работал в Москве, пока не был арестован и расстрелян как злейший враг революции.
Он изображен вместе с отцом и еще одним поэтом-одесситом на хорошо мне известной фотографии, иллюстрирующей в числе прочих второе – девяти томное – собрание сочинений отца.
Отец с нежностью вспоминал о Якове Бельском (о Яше Бельском, так он его назвал), талантливом человеке с большой и доброй душой.
С некоторых пор Яша Бельский перестал работать в ЧК, но по его же словам, "из этой организации не уходят", и поэтому ежегодно проходил там какие-то обязательные сборы.
На этих сборах он узнавал много интересного и по возвращении, хватаясь за голову, называл фамилии стукачей и осведомителей из числа литераторов, которые писали на отца в "органы" доносы.
Веселые застолья, поездки в Ленинград, вообще, жизнь богемы.
Все приобретало другой, зловещий смысл.
Конечно же алкоголь и загулы смягчали реальную картину, давали возможность словно бы пролистывать неинтересные страницы, точно их вообще нет.
Отец рассказал мне, вспоминая то время, что один его добрый знакомый, умный и скромный, как-то заметил с грустью: "Вы живете, как в чаду"...
– Их много!.. Почти все!..
Лицо отца, когда он об этом рассказывал, изменялось, приобретало выражение незнакомого мне лица Яши Бельского. И интонации отцовского голоса – этакого "крика шепотом" – так же копировали его голос.
Потом, много позже, я стал задумываться о том, как же должен был чувствовать себя отец в этом плотном окружении, постоянно сталкиваясь с людьми, пишущими на него доносы.
С течением времени многие (очень многие!) были навсегда вычеркнуты из его жизни, так, возможно, и не поняв за что, наивно полагая, что все шито-крыто...
Мир тесен...
И вот уже после смерти отца "тюремный эпизод" нашел подтверждение в словах Семена Израилевича Липкина, которому стал известен еще до войны если не при странных, то во всяком случае неожиданных обстоятельствах.
Немного о Липкине.
Поэт, мудрец, мыслитель, любовник.
Поговорить с ним, что напиться чистейшей воды. Каждая его фраза выстроена предельно просто. А в совокупности суждение, состоящее из нескольких таких простых гармоничных фраз звучит, как прекрасная мелодия, и организованный вокруг нее мир ясен и органичен.
Почему же любовник?
Рядом с ним, уже давно, а кажется что всегда и вечно – поэт Инна Лиснянская.
Его душа переполнена любовью огромной силы, и иногда кажется, что эта страстная любовь и есть вся его душа. С начала и до конца.
Да что там кажется. Так и есть.
Они едины, но при этом их отношения напряжены до предела. Они предъявляют друг другу невыполнимые требования и выполняют их, потому что в этом их суть, а иначе бы ничего не было.
Поэтические строки двух поэтов, обращенные ко всем, в действительности обращены друг к другу и никому другому.
И получилось, что из множества претендующих, они оказались единственными. Два неустроенных, больных человека, чье хрупкое существование поддерживается крупицами химических соединений, без которых – смерть, вдруг предстали такими, какими и являлись всегда – могучими и мудрыми.
А что же остальные?
Они тоже явились такими, какими всегда и были.
Компания молодых (душой), веселых и разных, объединилась, чтобы создать, не спросясь у начальства, не подцензурный литературный альманах.
(Речь, разумеется, идет о заключительном периоде существования социализма, его догнивания, то есть о конце семидесятых – начала восьмидесятых.)
И альманах был создан, вышел в нескольких экземплярах в "самиздате" на родине, напечатан уже нормальным образом на свободном Западе.
Дело сделано, осталось ответить за содеянное.
У начальства было много способов наказать непослушных и в дальнейшем в некоторой степени подобные наказания последовали. Нужно было выяснить, кто какого наказания заслуживает, кого как наказывать. Кого – по всей строгости. А кого и пожурить довольно будет.
Все участники – люди известные, официально признанные, члены творческих союзов, с наградами и регалиями. Кроме двоих молодых – "не членов". Но им совсем немного оставалось до членства – решение всего лишь одной, самой главной инстанции. И начальство, чтобы отыграться, задумало иезуитский ход – выбрать в этом дружеском монолите самый уязвимый уголок и отбить его.
Ударили по двум молодым претендентам – отказали в приеме в члены.
Чтобы монолиту остаться монолитом, начальство оставило один лишь выход – всем остальным участникам следовало отказаться от собственного членства. Что называется, сказали "а" – говорите "б". Посмотрим, как это у вас получится.
Получилось у Липкина и Лиснянской.
Получилось еще у одного участника альманаха, но тот был уже к тому времени отрезанный ломоть, то есть одной ногой на Западе, и его добровольное "не членство" не усложнило его жизнь, а скорее способствовало дальнейшим успехам в судьбе.
У остальных – не получилось...
Монолит рассыпался.
И начальство уж за одно за это было им благодарно.
К счастью, социализм недолго протянул после упомянутого события.
Меньше десяти лет – неуловимый миг для истории.
А вот для живых людей, формально проявивших твердость, в действительности же просто напросто не изменивших самим себе, это было тяжелое время. Безденежье, полная невозможность публиковать свои произведения, то есть по существу глухой "запрет на профессию"...
В это время на переделкинских аллеях и свела судьба отца с Липкиным и Лиснянской.
Отец и раньше был хорошо знаком с Липкиным – и по Одессе, их родному городу, и по Москве, где им доводилось встречаться на всяческих литературных "мероприятиях".
У них была довольно большая разница в возрасте – лет, приблизительно, пятнадцать, что особенно заметно в молодости. Но в литературе старшинство вовсе не связано с человеческим возрастом.
Оно связанно с чем-то другим, и общаются настоящие писатели всегда на равных.
Во всяком случае отец, отвечая на мои вопросы, связанные с Липкиным, говорил, что уже давно, с тридцатых годов, воспринимал его, как очень яркого литератора, проявившего себя великолепным переводчиком поэзии.
Собственные стихи Липкина "плохо" публиковались, и в конце концов их вообще перестали печатать. Липкин превратился в "чистого" переводчика, правда очень высокого класса. Первача. Но это отнюдь не значило, что он забросил поэзию. Многие годы, десятилетия он продолжал писать стихи, и именно теперь с ними довелось познакомиться отцу.
С творчеством Инны Лиснянской отец так же был практически не знаком, как, впрочем, и остальные любители поэзии, потому что ее лучшие стихи не печатались.
И тут вдруг отцу в руки одна за другой попадают стихотворные сборники высочайшего уровня – "Воля" Семена Липкина и "Дожди и зеркала" Лиснянской.
В этих сборниках – лучшее, написанное поэтами до сих пор.
Должен сказать, что отец был профессиональным читателем. Редкий случай, когда отец откладывал книжку после первых страниц. Я помню лишь единицы. Уж если в его руки попадала книжка, он обязательно дочитывал ее до конца, боясь пропустить даже мельчайшую крупицу "настоящего", и частенько такую крупицу находил даже в казалось бы "безнадежном" произведении.
Хорошая книга приносила ему радость. И такие книги время от времени попадались ему в руки.
И тут вдруг полная неожиданность – оказывается вот уже многие годы рядом существуют два крупнейших современных поэта, достойных признания и славы.
Ведь теперь уже вся современная российская поэзия без их строк рассыпается и теряет масштабность.
Для отца это были счастливейшие дни.
Заходя к нему в комнату, я заставал его в кресле за письменным столом, или лежащим в одежде на кровати с томиком Липкина или Лиснянской, углубленным в чтение с хорошо знакомым мне выражением лица – одухотворенным, с полу улыбкой и добрыми восторженными глазами.
Иногда он, заметив меня, продолжал, не отрываясь, читать, и тогда я тихо выходил из кабинета. Иногда же опускал книжку и глядя на меня блестящими глазами (да-да, в них стояли слезы!) произносил:
– Здорово!
Пусть он использовал какое-то другое слово, а то и вообще молчал, говоря взглядом, но мне важно передать его состояние и его оценку прочитанному.
Мы с отцом много говорили о стихах Липкина и Лиснянской, и он не уставал поражаться и восхищаться союзу этих двух крупнейших поэтов.
– Только руками развести!
Мне посчастливилось присутствовать при разговорах отца с Инной и Семеном Израилевичем.
Это было спокойное общением симпатизирующих друг другу людей, уважающих друг друга художников, но иногда у отца прорывались вдруг восхищенные оценки той или иной запомнившейся ему строки – Липкина или Лиснянской, и тогда мне казалось, что отец испытывает к ним чувство влюбленности.
Может быть общение с ними давало импульс его творчеству, вызывало желание писать?
Все-таки, как это ни грустно признать, ему было за восемьдесят, ему было физически трудно существовать, его мучили недуги. А он продолжал работать, создавая свои последние произведения "Уже написан Вертер", "Сухой лиман", "Спящий"...
После смерти отца мы часто при встречах с Инной и Семеном Израилевичем говорим о нем.
Много интересного, связанного с моим отцом, приходит на память Липкину.
Как-то в одном из его воспоминаний об отце возник тот давний тюремный эпизод двадцатого года в Одессе.
По своему юному тогда возрасту Липкин мог знать о проделках одесской чека из рассказов своих старших современников.
С таким он как-то случайно столкнулся уже в разгар социализма в одной из столиц Среднеазиатских республик, куда из Москвы был командирован союзом писателей для работы над переводами национального эпоса.
Крупный местный политработник по фамилии, если не ошибаюсь, Беккер, узнав, что Липкин родом из Одессы, рассказал ему про то, как его брат Яков, носящий псевдоним Бельский, в бытность свою чекистом "вытащил" из тюрьмы ныне знаменитого писателя Валентина Катаева а тогда начинающего поэта, попавшего под подозрение органов.
А совсем недавно в поселке Мичуринец (являющимся составной частью городка писателей Переделкино), где Лиснянская и Липкин "получили" литфондовскую дачу, и куда они перенесли из своего хлебосольного московского дома дух доброжелательности и гостеприимства, и где я имею счастье их навещать, Семен Израилевич вспомнил еще один замечательный случай, связанный с моим отцом.
Речь идет о "втором эпизоде" из жизни отца, эпизоде, который, как и первый, тюремный, мог закончиться для него трагически.
Вот что я узнал из рассказов отца.
Во время его выступления на крупном совещании в Центральном комитете всесоюзной коммунистической парии (большевиков) руководителей партии и правительства с представителями советской интеллигенции (постарался ничего не перепутать в названиях и определениях) вдруг открылась незаметная дверь где-то в углу, и отец боковым зрением увидел, что на сцене (или на помосте, где стоял длинный, покрытый красным сукном стол руководителей совещания, а проще говоря руководителей партии и правительства, все там были) появился товарищ Сталин.
(Написал, и самому стало противно).
Отец так передал свое впечатление: лицо в глубоких оспинах маленького роста на вывернутых ногах в мягких сапогах в сером френче с сивыми усами с трубкой в руке несколько на отлете. (Знаков препинания не ищите).
Сталин вышел вперед и, не обращая внимания на замолкшего оратора, похаживая, стал тихим голосом произносить свою очередную историческую речь.
Как прокомментировал отец, его слова немедленно наносились на скрижали и для вечного хранения покрывались лаком.
Руководители партии и правительства вместе со всем переполненным залом, затаив дыхание, слушали вождя.
Прерванный на полуслове отец тихо ждал, когда сможет продолжать свое выступление. И дождался. Закончив очередную фразу, вождь сделал характерный жест, точно поставил в воздухе запятую своей трубкой, и скромно отошел в сторонку.
Отец продолжил было прерванное выступление, но не успел закончить мысль, как вождь снова выдвинулся вперед и снова заговорил. И снова присутствующие с огромным вниманием и по обыкновению затаив дыхание с нескрываемым восхищением внимали его мудрым речам.
И снова Сталин отошел в сторонку, проговорив:
– Продолжайте, пожалуйста...
И тут присутствующих, не успевших еще перевести дух после по обыкновению основополагающих высказываний вождя, ждало новое потрясение.
На вежливое предложение Сталина продолжить выступление отец вдруг сказал, обратившись к нему:
– После того, как вы столь блестяще закончили мое выступление, мне нечего больше добавить.
И вежливо склонил голову.
Как можно было представить себе по рассказам отца всю эту картину, в зале повисла мертвая тишина.
Руководители партии и правительства за длинным столом замерли, как по команде. Замерли так же остальные, рядовые участники совещания.
Товарищ Сталин приостановился, трубка замерла в воздухе на пол пути к усам.
В многолюдном зале отец мгновенно ощутил вокруг себя полную пустоту. Зал замер как в волшебной сказке.
И тут он заметил сбоку, что опущенный ус Сталина чуть-чуть двинулся вверх, обозначая улыбку – ухмылку.
Реакция вождя расколдовала зал, все шумно зашевелились и стали гневно переглядываться, негодуя по поводу хамской выходки Катаева и по хорошему осуждая проявленную к нему мягкость Иосифа Виссарионовича. (Не сразу же расстрелял...)
Впрочем, все знали переменчивый нрав вождя и на всякий случай отводили от отца взгляды, или же смотрели сквозь него, и после окончания совещания отец выходил из центрального комитета, как прокаженный.
Однако обошлось.
Об этом случае есть воспоминания участника того памятного совещания, я о них слышал, но прочитать не довелось.
А вот что по этому поводу рассказал мне Семен Израилевич Липкин.
И снова, как и в первом "опасном эпизоде", все началось в столице одной из советских среднеазиатских республик, где проходило празднование по поводу многовековой даты со времен создания национального эпоса.
На юбилей съехались виднейшие представители литературы и культуры со всего Советского Союза. В качестве одного из главных действующих лиц присутствовал тем и переводчик эпоса Семен Липкин.
И вдруг, рассказывает Семен Израилевич, неожиданно большинство участников отзывается в Москву.
Причина – неизвестна.
Празднование продолжается, но в сильно урезанном составе.
Вернувшись после окончания торжеств, Липкин отправляется в дом творчества писателей в Переделкино и во время прогулки на берегу Самаринского пруда сталкивается с бывшим тогда руководителем союза писателей Александром Александровичем Фадеевым, который жалуется ему на безобразное поведение своего приятеля Вали Катаева на совещании в Центральном Комитете с участием руководителей партии и правительства во главе с товарищем Сталины.
– Как он не понимает, – кричал красный от возбуждения Фадеев, имея в виду отца, – что я не смогу его защитить!
Но Фадеев не рассказал Липкину, в чем же была суть скандала.
А суть заключалась в том, что на совещании подвергался уничтожающей критике писатель из рабочих Александр Авдеенко, причем не за литературное произведение, а за статью, где тот хвалил оборудование шахт и различных механизмов за рубежом и ругал технический уровень родных социалистических предприятий.
(Впрочем, кажется, формальным поводом к партийному разбирательству явился художественный фильм по сценарию Авдеенко...)
Вся несуразность ситуации состояла в том, что именно в результате идеологической политики партии в области литературы ряды советских литераторов должны были пополняться все большим и большим числом писателей, выдвигаемых из среды рабочих, то есть пролетариата.
Партии хотелось, чтобы социалистическая литература делалась идеологически выдержанными товарищами.
А уж кто усомнится в идеологической выдержанности выходцев из класса гегемона.
И тут вдруг такое!
Насколько я могу понять, предполагалось, что и выступление отца будет в духе всего совещания направлено против Авдеенко.
Свое выступление, однако, отец построил не как критику конкретного писателя, а высказал свое отношение вообще к идее выдвижения писателей из народа.
Отец заявил, что писателя невозможно выдвинуть, а он должен сам по себе появиться, и уж тем более писателей никак не может быть так много.
Сталин остановил отца и произнес тираду о том, что писателей должно быть еще больше, чем есть.
Отец не согласился и заметил, что нужно следовать примеру Франции, где существует Академия, состоящая из ста "бессмертных". А чтобы в числе академиков появилось новое лицо, кто-то из "бессмертных" должен был умереть.
Тут Сталин снова прервал отца, еще раз провозгласил точку зрения партии на эту проблему, после чего отец и произнес обращенную к вождю свою ставшую печально знаменитой фразу.
Невольно своим выступлением отец скомкал первоначальную задачу совещания в Центральном комитете, призванного заклеймить зарвавшегося писателя – выдвиженца из рабочих, и перевел весь гнев общественности на себя
В этом-то и заключалось главное "хамство" Катаева по отношению к Сталину.
И все же это оказалось не смертельно...
До сих время от времени по телевизору крутят кинокомедию «Цирк», известную как чуть ли не лучшая картина кинорежиссера Григория Александрова с лучшей ролью его знаменитой жены, великой звезды актрисы Любовь Орловой.
В отличие от других фильмов, в титрах этой комедии не значится имя сценариста.
Сей факт вовсе не означает, что таковой здесь отсутствует. Более того, сценарий фильма сочинили целых три автора – Илья Ильф с Евгением Петровым и Валентин Катаев.
О том же, как случилось, что имена сценаристов отсутствуют в титрах, мне весело рассказал отец.
Но сначала небольшая предыстория.
Прежде чем стать сценарием фильма, пьеса с несколько другим названием – "Под куполом цирка", "принадлежащая перу" трех известных авторов, с огромным успехом игралась на сценах Московского и Ленинградского мюзик-холлов в исполнении тогдашних театральных звезд и каждый вечер собирала аншлаги.
Именно это и побудило режиссера Григория Александрова предложить соавторам успешной пьесы "переложить" ее в киносценарий.
Узнав о замысле режиссера создать веселую кинокомедию со смешными репризами, музыкальными номерами, цирковыми трюками Илья Ильф с Евгением Петровым и Валентин Катаев согласились и с удовольствием принялись за работу.
И сценарий был написан, сдан на студию и принят к постановке.
Поначалу все шло благополучно, но постепенно авторы стали замечать, что режиссер, без согласования с ними, вносит в сценарий поправки, с которыми они никак не могли согласиться.
Сценарий с их точки зрения явно ухудшался.
И вот однажды, когда авторы сценария и режиссер в очередной раз собрались вместе, отец высказал недоумение по поводу непонятных изменений в сюжете и в репликах.
По сути, как поначалу казалось авторам, эти изменения ничего принципиально не меняли и их вполне могло бы не быть.
– Вы знаете, Гриша, – сказал отец. – у авторов сценария может сложиться впечатление, что вы хотите примазаться к сценарию, чтобы получать авторские.
В те благословенные времена, объяснил мне отец, авторы киносценариев получали авторские отчисления за каждый показ кинофильма. При условии большого зрительского успеха это могли быть баснословные гонорары.
Забегая вперед, скажу, что так оно и получилось.
Григорий Александров ухмыльнулся и заявил твердо, что у авторов сложилось превратное впечатление, и он не претендует на авторские.
– Вы уверены? – спросил отец.
– Абсолютно!
– Ну вот и отлично! Вы дадите нам расписку, что не претендуете на авторские, и поставите на ней свою подпись. Согласны?
– Согласен.
– Тогда пишите.
– Прямо сейчас?
– Прямо сейчас.
Александрову ничего не оставалось, как "прямо сейчас" написать расписку, которую отец спрятал в карман, а затем отнес Хесину, председателю Всесоюзного агентства по охране авторских прав, известного всем советским авторам по аббревиатуре ВААП.
Работа над фильмом продолжалась.
И продолжались вмешательства режиссера в текст сценария.
Но теперь уже стала проглядывать политическая тенденция.
По сюжету иностранные гастролеры приезжают в Советский Союз из идеологически враждебной гитлеровской Германии, а коррекция сюжета, совершаемая Александровым, "переводит стрелки" на Соединенные штаты Америки.
То есть теперь уже Советскому Союзу противостоит не Германия, а Америка.
Устав бороться, авторы пользуются последним имеющимся у них правом, а именно – снять свои фамилии с титров готового фильма.
У фильма бешеный зрительский успех, аншлаги в кинотеатрах и как естественное следствие – огромные авторские отчисления всем трем автором сценария.
И Александрову тоже, но только лишь как режиссеру.
Свой рассказ отец заканчивал так.
– Приезжая в гости к своему знакомому (называлась фамилия знаменитого актера и режиссера, который жил в соседней с родителями квартире на Тверской), Гриша Александров всякий раз звонил в нашу дверь и когда я открывал, с язвительной улыбкой спрашивал: – Получаете авторские?
– И что ты говорил?
– Получаем, – отвечал отец и сейчас, спустя годы и годы, на его лице появлялась озорная улыбка точь в точь такая, как и тогда на полутемной лестничной площадке в доме на Тверской.
Позволю себе небольшой комментарий по этому поводу.
С точки зрения "большой" политики "прав" оказался именно режиссер фильма "Цирк", а не сценаристы.
Возможно Александров интуитивно потрафил начальству, а может быть начальство и впрямую указало ему, что главным противником (или врагом) нашей социалистической родины был не немецкой фашизм, а американская демократия.
Во всяком случае факт остается фактом: критическая направленность фильма с Германии переориентирована на Америку.
А то, что это относится к "большой" политике, имеет еще одно убедительное подтверждение в судьбе другого "довоенного" произведения отца, повести "Я, сын трудового народа...".
Повестью, как литературной основой для музыкального сочинения, заинтересовался композитор Сергей Прокофьев.
По либретто, написанному совместно с отцом, Прокофьев создал оперу "Семен Котко" (по имени главного персонажа повести).
Первая постановка оперы готовилась в музыкальном театре имени Станиславского и Немировича – Данченко.
Однако дальше генеральной репетиции дело не пошло.
Началось "замирение" с гитлеровской Германией, а поскольку в самой повести и, следовательно, в опере, сюжет которых разворачивался на Украине во времена революции и гражданской войны, немецкие завоеватели вид имели с точки зрения большевистской идеологии довольно-таки не приглядный, то есть выступали на стороне контрреволюции, постановка спектакля была прикрыта.
В последние десятилетия судьба оперы "Семен Котко" была более удачной.
Большой успех сопутствовал московской постановке спектакля в Большом театре в семидесятых годах, осуществленную Борисом Александровичем Покровским и дирижером Фуадом Мансуровым.
Мне посчастливилось побывать не только на премьере спектакля, но и на рядовой, так сказать, рабочей репетиции на большой сцене прославленного театра.
Впрочем, репетиция вовсе не казалась рядовой. Напротив, она была какой-то особенной, хотя вроде бы никаких ярких событий на полу пустой и слабо освещенной сцене не происходило.
Особый интерес репетиции придавало присутствие в зрительном зале вместе с Покровским отца.
Огромный зал был погружен в темноту. Можно даже сказать – кромешную темноту.
Вообще, картина была фантастическая.
Сверху, с колосников на сцену опускались столбы слабого света, которые еле-еле освещали артистов и рабочих сцены.
Время от времени Покровский своим резким громким голосом подавал реплики, обращаясь к певцам или же к рабочим сцены или осветителям.
После каждой такой реплики что-то неуловимо менялось и в расположении фигур, и в общей освещенности.
Все происходящее могло бы показаться бездушным и механическим, если бы не фигура Покровского, излучающая артистизм и неожиданный юмор, что давало понять – здесь не заводский цех, а зыбкий, мерцающий мир большого искусства, нащупывающего свой еле уловимый, но единственно возможный путь.
– Заслуженный артист Володя! – кричал из-за своего режиссерского пульта Борис Александрович, обращаясь к одному из Владимиров, находившихся на сцене. – Вы же совсем не то делаете! Неужели так трудно сосредоточиться и вспомнить, что вам говорилось!
– Совсем не трудно, – звучало в ответ со сцены.
– Ну и прекрасно!
Происходящее завораживало, затягивало.
Я поглядывал на отца, и пытался понять, что он чувствует и о чем он думает в связи с тем, что декорации должны воспроизвести написанные им картины природы, а артисты перевоплотиться в придуманных им персонажей.
Отец задумчиво, даже одухотворенно смотрел куда-то в верхнюю часть сцены, внезапно улыбнулся, наклонился ко мне и проговорил:
– Там, в темноте, на колосниках сидят петухи, в разное время пущенные Шаляпиным, Собиновым. А рядом пристроился молодой петушок, только что пущенный заслуженным артистом Володей.
Не могу сказать со всей определенностью, но, кажется, свою повесть отец писал к какой-то годовщине образования Красной Армии, и экземплярами этой повести легендарный маршал награждал выпускников какой-то краснознаменной военной академии.
Проходное произведение профессионала, написанное для денег.
Но в том-то и дело, что "строительный материал" для этой "проходной" вещицы был первоклассный – наблюдения из народной жизни, атмосфера грандиозного слома в судьбе могучей страны, рассыпающейся на глазах, свежие чувства любви, страсть, разлука смертью, и живые люди со своими характерами и стремлениями.
Может быть и гениальный композитор Сергей Сергеевич Прокофьев собирался сочинить для денег что-нибудь проходное, воспользовавшись своим профессиональным мастерством.
А получилось нечто бессмертное.
Рассказывая о том – «опасном» – совещании в Центральном Комитете, отец упомянул дверь где-то сбоку, откуда бесшумно и внезапно появился Сталин.
Небожитель предстал перед людьми, явившись из своего таинственного мира, скрытого за незаметной дверью.