355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Катаев » Доктор велел мадеру пить... » Текст книги (страница 5)
Доктор велел мадеру пить...
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:52

Текст книги "Доктор велел мадеру пить..."


Автор книги: Павел Катаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

   – А у вас когда-нибудь погибал младший брат?

   В пятидесятых годах на месте гибели Евгения Петрова был установлен памятник, и на его открытие из Москвы в Ростовскую область выезжала делегация писателей. Поехал туда и отец, но он никогда не рассказывал об этой поездке.

   У меня сложилось убеждение, что отец готов говорить о живом брате, но никогда – о мертвом.


   Чистые и Патриаршие пруды.

   Это были самые, пожалуй, любимые отцом районы Москвы.

   В районе Чистых прудов находилась его по существу первая в новом для него городе квартира, в Мыльниковом переулке.

   Патриаршие же пруды связаны с любовным романом.

   Мы с отцом неоднократно бывали на Патриарших прудах, и всегда я замечал, что отцу здесь хорошо, и он с удовольствием вспоминал какие-то случаи из той, теперь уже далекой своей жизни в двадцатых годах – сумбурной, веселой и одновременно тревожной, которая осталась в памяти, как сказка.

   Что и говорить!

   Слушая папины рассказы о том, как можно было прийти в казино, поставить деньги – крепкие советские червонцы, выиграть и на выигрыш купить еды и выпивки на всю компанию, я испытывал чувство восторга и зависти.

   Как это ни странно (а может быть вовсе и не странно, а вполне естественно) эти истории дышали свободой.

   Случались и проигрыши, и все поставленное на кон исчезало в небытие. Но и возможность проигрыша была прекрасна – ведь никто же тебя не понуждал, ты сам распоряжался и своими деньгами, и своими поступками.

   В зимнюю стужу здесь, на расчищенном от снега пруду (одном из Патриарших, ведь в названии присутствует множественное число), катались конькобежцы, со свистом и скрежетом разрезая лед, а возле одного из деревьев парка, окружающего каток, "тринадцатого с краю", влюбленный отец ждал свою подругу.

   Было очевидно, что речь идет вовсе не о сожалениях о прошедшей молодости.

   Произошли невосполнимые утраты, и жизнь, которая могла бы стать – и бывала – ярким праздником, скатилась к скуке и унынию. Я это очень остро ощущал, но понимал при этом, что та жизнь не исчезла, а во всей своей полноте осталась в душе отца...

   В его произведениях все это есть.

   Одной из характерных черт изменения лица города явилось появление новых памятников и перестановка или даже уничтожение старых.

   Чувствовалось, что это раздражало отца, потому что соображения властей, в силу которых подобные изменения происходили, были как правило вульгарны и не имели никакого отношения к искусству (а ведь памятники были произведениями большого искусства).

   Напротив, в большинстве случаев, прекрасная скульптура заменялась помпезной и бездарной поделкой.

   Как-то отец даже написал по этому поводу довольно резкую статью.

   В числе прочих фактов он осудил и высмеял перестановку памятника Пушкину – его перевезли с Тверского бульвара, куда он был водружен народом (памятник создавался на пожертвования москвичей) и где он стоял лицом к снесенному советскими властями Страстному монастырю, на противоположную сторону улицы Горького.

   И разумеется, отец не мог, как говорится, пройти мимо замены памятника Гоголю на Гоголевском бульваре.

   Печальную скульптуру страдающего писателя, укутанного платком, из под которого торчал знаменитый гоголевский нос, работы Андреева, перевезенную и задвинутую в городской дворик неподалеку, заменил могучий постамент с бодрым и веселым мраморным сатириком, высокомерно, как и подобает великому классику, взирающему сверху вниз на почитателей его таланта.

   Это происходило в сталинскую эпоху и было следствием решения вождя.

   Очень хорошо помню одно чудесное солнечное переделкинское утро, когда мы с отцом остановились у дачи Чуковского, который как раз выходил из своей калитки.

   Корней Иванович по своему обыкновению светски улыбался, всячески выражая радость от неожиданной встречи, что вовсе не следовало принимать за чистую монету, но и в действительности он чрезвычайно обрадовался – его переполняло желание поведать кому бы то ни было что-то очень важное.

   И тут мы подвернулись.

   Корней Иванович, любезно ссутулившись и разводя руками, рассказал нам свежий анекдот, связанный как раз с заменой памятника Гоголю.

   Вот этот анекдот.

   Старый москвич возвращается домой из длительного путешествия и спрашивает, что произошло за время его отсутствия в городе. Ему начинают перечислять различные перемены – кто-то женился, у кого-то родился ребенок, и так далее и тому подобное, и заканчивают словами:

   – И еще у нас Гоголя выпрямили.

   Чуковский закончил рассказ, и оба как бы весело, но с заметной издевкой рассмеялись.

   Кстати сказать, статью о московских памятниках отцу из редакции газеты вернули.


   Переставляли не только памятники, но и целые дома.

   Это называлось передвижка зданий.

   Мне самому довелось в течение нескольких дней наблюдать нечто подобное на Пушкинской площади, когда достроили новый корпус редакции и издательства газеты "Известия" и решили отодвинуть в сторонку заслоняющий новостройку трехэтажный особняк в стиле модерн, который некогда принадлежал издателю Сытину, а в советские времена там располагалась редакция газеты "Труд".

   Зрелище было любопытное.

   Под фундамент подвели какие-то особые балки, чуть ли ни рельсы проложили, впрягли могучие тягачи и метр за метром здание передвинули.

   Все было сделано тихо и элегантно.

   А вот в тридцатые годы – или даже в конце двадцатых – подобные манипуляции сопровождались клубами пыли, треском и, порой, разрушениями.

   Эти сведения я почерпнул из комедии "Домик", написанной моим отцом.

   Сюжет пересказывать не буду, но во время одной из картин этой пьесы в ремарке сказано, что по городскому радио передается репортаж с места события, то есть от дома, который собираются передвинуть. И не успевает радиожурналист объявить о начале процесса, как из черной тарелки вырываются жуткие звуки ломающихся перекрытий и голос обрывается на полуслове.

   Особенно много домов было сдвинуто на Тверской: главная улица города расширялась, чтобы дать место автомобилям, которых становилось все больше и которые вытесняли конный транспорт – грузовые платформы, телеги, повозки, экипажи, называвшиеся "ваньками".

   Когда отец приехал в Москву, Тверская была довольно узкой улицей. Знакомые, встречаясь, могли спокойно переговариваться через проезжую часть с тротуара на тротуар, не повышая голоса.

   В Камергерском переулке находился Художественный театр, так что в этой части Тверской можно было легко встретить тогдашних великих, направляющихся на репетицию или на спектакль.

   Отец появился в этой части города в конце двадцатых, когда Художественный театр заинтересовался "Растратчиками" и заказал ему эту повесть инсценировать.

   Что и было сделано.

   Отец очень смешно рассказывал, как на репетициях недоумевал Станиславский, когда персонажи пьесы, чтобы попасть домой, должны были нажимать один из десятка звонков у дверей квартиры.

   Зачем же такое количество звонков?

   Великий режиссер никак не мог взять в толк, что это за вещь такая – коммунальная квартира, и почему в ней живет не одна семья, а несколько.

   От отца я услышал смешную историю о Станиславском, который рассердившись на кого-то из тогдашнего советского начальства пригрозил, что пожалуется Лукичу. (Вместо – Ильичу), но Константин Сергеевич в таких тонкостях не очень-то и разбирался.

   Вслед за "Растратчиками" в Художественном театре была поставлена комедия отца "Квадратура круга".

   Постановка имела огромный зрительский успех и прошла на прославленной сцене сотни раз.

   Отец мне много рассказывал об этой пьесе и об этом спектакле, об озорстве прекрасных мхатовских актеров, о замечательной режиссерской работе Горчакова.

   Он мне не рассказал, потому что, возможно, это высказывание до него не дошло, шутливое, отчасти ироничное определение репертуара Художественного театра, данное в то время Маяковским – "Вишневая квадратура".

   То есть здесь соединены названия пьес "Вишневый сад" и "Квадратура круга".

   "Левый" Маяковский, по словам отца. в силу своих художественных убеждений и творческих пристрастий не мог посещать столь традиционный театр. Он даже свою возлюбленную, актрису этого театра, поджидал на улице, неподалеку, не входя в помещение. Однако же следил и интересовался его репертуаром.

   Отец и сам, по его признанию, приехав в Москву, никакого интереса к Художественному театру не испытывал и до поры до времени даже не знал, где он расположен.

   Однако же судьба распорядилась иначе, и связала отца творческой и личной дружбой со многими артистами Художественного театра.

   В числе бесчисленного множества фактов, хочу рассказать об одном случае, который произошел в начале тридцатых годов.

   Короткая предыстория.

   Расставшись со своей первой женой, отец некоторое время снимал жилье то там, то сям, пока не поселился, наконец, на Тверской в кооперативной двухкомнатной квартире, купленной на большие авторские за постановки пьес, главным образом за "Квадратуру круга", которая кроме МХАТа широко шла во множестве театров страны.

   Не исключено, что именно из своей новой квартиры отец наблюдал, как "передвигают" находившийся на противоположной стороне Тверской дом московского градоначальника, где после революции обосновался Моссовет, и это дало ему "материал" для комедии "Домик".

   Бывший дом градоначальника, передвинутый и надстроенный, москвичи так и называют до сих пор Моссоветом.

   Молодой богатый холостяк (это я об отце той поры) любил принимать у себя гостей, в чем ему помогала домашняя работница, простая и обстоятельная женщина из ближайшего Подмосковья.

   Как правило, закуски приносились из ресторана "Метрополь" и напитками заведовал приглашаемый из этого же ресторана пожилой опытный официант. Домашняя работница и приглашенный официант пребывали в состоянии постоянного конфликта по поводу тонкостей приготовления блюд, сервировки стола и так далее и тому подобное.

   Признаюсь, я с замиранием сердца и с восторгом слушал подобные истории, ибо они – ну никак! – не сочетались с окружающей меня суровой социалистической действительностью. То есть суровая социалистическая действительность начинала окружать меня, лишь только я выходил из дома на улицу.

   В отчем же доме же ее не наблюдалось.

   Впрочем, тогда меня еще не было на свете...

   Как правило пиры бывали бурные, веселые и нередко заканчивались сильными возлияниями.

   И вот однажды отец решил пригласить к себе в гости своих друзей-актеров Художественного театра после окончания спектакля. Публика была пьющая, но именно на это раз они сговорились не пить. Не в том смысле, что вообще отказаться от алкоголя, но обойтись без водки, а ограничиться сухим белым вином.

   Отец перед уходом по делам дал домашней работнице распоряжение о закуске и наказал купить к вечеру два коробки белого вина.

   Когда незадолго до прихода гостей отец вернулся домой, все было готово в лучшем виде. Стол ломился от яств, а коробки с вином ждали своей очереди в прихожей.

   Закончился спектакль, и через некоторое время в папиной квартире собрались гости.

   Все были оживлены и предвкушали интересное застолье – с вкусными закусками и легким сухим белым вином, от которого не только что вреда не может быть, а одна лишь польза.

   – Несите вино, – скомандовал отец и домашняя работница принесла и поставила на стол первые две бутылки.

   – Да это же водка! А где же белое вино?

   – Вот оно, белое вино! – воскликнула домашняя работница. – Какое еще!

   – Она считала, что бело вино – это водка, – объяснил мне отец и добавил: – И вообще для русского народа есть два вида вина. Белое – это водка, а красное – все остальное.

   Я поинтересовался, как же закончился тот вечер.

   – Как всегда, – ответил отец. – Пили белое...

   Мне запомнилась еще одна история, связанная с уже упоминавшимся персонажем – официантом из ресторана "Метрополь".

   Однажды он сильно задержался, и когда отец спросил, что с ним случилось, ответил, что никак не мог добраться во время, потому что "какого-то Кирова убили"...

   Все "эти безобразия" закончились, когда в квартире появилась Эстер, папина вторая и последняя жена, мать его детей.

   В истории нашей семьи сохранилась папина фраза, сказанная им в первые дни совместной жизни с молодой любимой женой.

   – Сначала роди мне дочь, а потом – кого хочешь!

   Так и произошло.

   Первой родилась девочка Жена, а спустя два года, уже в другой квартире, в другом районе города, в Лаврушинском переулке, – мальчик Павлик, то есть я.

   Но хочется еще задержаться в квартире на Тверской...

   Мне кажется, что здесь, на улице Горького, (после смерти великого пролетарского писателя Тверскую переименуют в улицу его имени), в своей первой и единственной собственной квартире отец был по-настоящему счастлив – он был беззаветно влюблен, у него родилась дочь от любимой женщины, он написал повесть "Белеет парус одинокий", книгу, о которой давно мечтал и к работе над которой все никак не мог приступить.

   И вокруг были друзья, талантливые писатели, художники, музыканты, артисты, – острословы и весельчаки, общение с которыми делало жизнь ярче, многогранней, насыщенней.

   Тогда они все еще были живы – здоровы, не умерли от болезней, не сгинули в лагерях, не погибли на войне, не были уничтожены властью.

   Итак, «Белеет парус одинокий».

   Отец сочинял свой знаменитый роман на пишущей машинке, выстукивая одним пальцем буква за буквой, фраза за фразой.

   Он не умел печатать, более того, считал, что писать следует только от руки, и всю свою жизнь придерживался этого правила. Но вот "Белеет парус одинокий" вопреки всему был написан на пишущей машинке.

   Можно было бы не заострять на этом факте внимания, но в действительности он говорит обо очень многом, то есть он очень много открывает в отношениях моих будущих родителей.

   Пишущая машинка "Ремингтон" пришла в квартиру на Тверской вместе с мамой, и отец стремился даже через вещи, ставшие общими, еще теснее соединиться с любимой женщиной.

   Да, он привык писать от руки, продолжением которой является кончик обмокнутого в чернила пера, покрывающий бумагу (писчую бумагу) быстрыми ровными строками, но если ты любишь и в твоей душе живет огромное чувство, то оно может – и должно! – добраться до бумаги и другим путем.

   Отец сидел за письменным столом перед пишущей машинкой фирмы "Ремингтон" – изящным прибором с черным резиновым валиком в каретке, затянутым очередным листом пищей бумаги, и прицельно бил пальцем по одной из множества расположенных как бы амфитеатром круглых белых клавиш в металлических ободках с обозначениями всех-всех букв русского алфавита плюс знаков препинания и даже некоторых математических знаков.

   А тем временем мама, расположившись в кресле неподалеку, ловко работала спицами, готовя своему первенцу приданное.

   Нет, действительно, это было самое счастливое время их жизни!

   О чем писал отец в своей книге?

   Он мне рассказывал, вспоминая о создании романа "Белеет парус одинокий", что решил написать приключенческую книжку для детей о первой русской революции пятого года, о броненосце "Потемкине", команда которого подняла бунт и который стал символом этой революции, и конечно же о родном городе, где он появился на свет, где прошли его детство и юность и который он бесконечно любил.

   Революция пятого года предшествовала Великой октябрьской революции 1917 года, после чего Российская империя с ее казалось бы незыблемым укладом жизни рухнула, рассыпалась в прах.

   Вся огромная страна погрязла в нищете и разрухе.

   В мерзости запустения оказался и город папиного детства.

   Но в памяти и воображении Одесса оставалась все тем же прекрасным городом у моря, и жили в нем все те же прекрасные люди – его папа, преподаватель гимназии, заботливая тетя, заменившая осиротевшему мальчику и его младшему братику рано умершую мать, соседи, гимназические товарищи, гости.

   В доме под быстрыми пальцами мамы а потом и тети рождалась и звучала фортепьянная музыка, Шопен и Чайковский...

   Кроме того, частенько исполнялись романсы русских композиторов, в частности Варламова – "Не шей ты мне, матушка, красный сарафан" и "Парус" на стихотворение Лермонтова.

   Уж не тогда ли слова этого гениального произведения проникли в душу отца и навсегда остались в ней?

   Нормальная, хорошо устроенная жизнь в нормальной хорошо организованной стране.

   Мороженное, "сельтерская" вода с пузырьками, бьющими в нос, южные фрукты, "аберкосы", что на литературном русском языке звучало, как абрикосы, дыни, арбузы, новогодняя елка с хороводами и подарками. Летом горожане выезжали на дачи, где можно было загорать под жарким южным солнцем, нырять в прозрачные воды ласкового Черного моря, участвовать в дачных маскарадах, словом, жить и радоваться жизни.

   И все же где-то неуловимо присутствовала тревога, разносились слухи о поджогах помещичьих усадеб и экономий, о бунтах в воинских частях, и, наконец, грозная весть о восстании моряков на крупнейшем корабле Черноморского флота – броненосце "Потемкине Таврическом".

   Нет, не так все было благополучно и незыблемо, как хотелось думать...

   Увы, те – по началу невнятные – предчувствия беды оправдались, и уже никогда, никогда не склеиться разбившейся жизни. Только силой искусства можно поднять на поверхность и показать молодым современникам ту жизнь, что теперь уже навсегда скрылась в непостижимых глубинах.

   Собственно говоря, отец и попытался, повторюсь, пусть бессознательно, поднять затонувшую Атлантиду.

   Может быть именно это до сих пор и привлекает к книге, написанной в середине тридцатых годов прошлого столетия, внимание и приязнь современного читателя.

   Думаю, несколькими фразами не исчерпать сюжета "Катаев и "Белеет парус одинокий", но жизнь писателя была длинной, произведений, в том числе и значительных, было создано много, поэтому ничего другого не остается, как двигаться дальше.

   И все же позволю себе еще одно соображение по поводу того счастливого периода жизни родителей.

   Ведь то было лишь начало их совместной жизни, которая оказалась очень длинной – более пятидесяти лет.

   Она была трудной и совсем не безоблачной.

   Прекрасно помню момент, когда мама вдруг очень серьезно и спокойно заговорила со мной, десятилетним мальчиком, о возможном разводе с отцом.

   Был обычный день, наша столовая из золотистой карельской березы с большим овальным столом, двумя буфетами, где на полках на английский манер стояли голубые саксонские тарелки, и двенадцатью "чепенделевскими" стульями, была по доброму освещена утренним солнцем.

   – Что ты скажешь? – спросила мама.

   Помню, я всеми силами души не хотел говорить с мамой об огромной проблеме, вот-вот готовой ворваться в нашу жизнь и разрушить ее.

   И я как можно более уверенно и твердо сказал:

   – Не надо...

   Потом мне мама рассказала, как она твердо и спокойно поставила в известность папу, что забирает детей и уходит, потому что устала и не желает больше терпеть многодневные загулы, непонятных гостей, пьяные скандалы.

   Все это было.

   – А тебе и не надо никуда уходить, – сказал папа. – Я больше не пью.

   Теперь о Переделкине.

   Отец получил дачу в сороковом году и с тех пор практически безвыездно прожил там до самой своей смерти весной восемьдесят шестого года, то есть сорок шесть лет.

   Но это лишь цифры...

   Отец любил повторять, что в Москве уже давно не ночует.

   И действительно, довольно часто приезжая из Переделкина в Москву, он почти не появлялся в своей квартире в Лаврушинском переулке, а если и появлялся, то при особых обстоятельствах.

   Помню, к примеру, случай, когда ему нужно было поговорить с одним известным, даже можно сказать знаменитым актером, который совместно со своей не менее знаменитой партнершей готовил радиопостановку рассказа "Фиалка" и попросил отца о встрече.

   Актер был очень хороший, опытный, и ему требовалось для завершения работы уточнить одну или две детали.

   Дело можно было решить буквально за несколько минут, и они сговорились "пересечься" в центре города, на одной из старых тенистых московских улиц, куда без хлопот мог дошагать из своего театра актер и доехать с дачи почти по прямой, не особо крутясь, отец.

   Замечу, что за рулем был я.

   Так и произошло.

   Они встретились в назначенном месте, оживленно поговорили, стоя посреди тротуара возле автомобиля, но вместо того, чтобы распрощаться, оба уселись в машину и здесь уже стали решать, куда бы им поехать завершить разговор в более удобное место.

   В результате я привез их в Лаврушинский переулок, мы вошли в пыльную необитаемую квартиру, где кресла и другая мебель были покрыты простынями, и трудно было себе представить, что когда-то здесь кипела жизнь.

   Лишь хорошо знакомые картины воспринимались, как окна, за которыми эта жизнь сохранилась.

   Почему я вспомнил именно это посещение квартиры, что в нем было такого значительного?

   А то, что ни отец. ни его собеседник вовсе не обратили внимания на обстановку, а устроились рядом на покрытом простыней диване и продолжили свой оживленный обмен мнениями по поводу совместной работы.

   И неловкость, которую я испытывал от заброшенности и не уютности родительской квартиры, вдруг развеялась.

   Просто напросто это не имело никакого значения.

   Разговор закончился, довольные друг другом собеседники, вежливо раскланиваясь, и делая попытки помочь друг другу, поднялись с дивана, и тут отец, юмористически разведя руками, сказал свою любимую фразу:

   – Я в этой квартире уже много лет не ночую.

   Мы отвезли актера туда, откуда взяли, а сами вернулись в Переделкино.

   Упомянутый здесь рассказ "Фиалка" посвящен именно Переделкину, хотя в нем и не дается название подмосковного поселка, где расположен "Дом старых большевиков", в котором доживают свой век верные ленинцы, участники большевистской революции.

   Облик именно переделкинского кладбища представился моему отцу, автору "Фиалки", метафорой жизни советской страны: ее население разделено на две части, а по существу, на два народа, соприкасающихся, но отторгающих друг друга, и даже смерть не может соединить их.

   Так и лежат они, заполняя две части кладбища, – традиционное, российское, в зелени, цветах, с крестами и бедными холмиками и холодные, точно выложенные по бездушной схеме, ряды одинаковых надгробий на могилах солдат революции, павших в неравной борьбе с врагом.

   Они погибают не от пули контрреволюционера, а в глубоко пожилом возрасте от естественных болезней, доживая свой век в комфортабельном приюте для старых большевиков, но все так и не могут понять, что их деятельность принесла непоправимый вред другой части народа и что население, загнанное ими в тоталитарную неволю, действительно воспринимает их, как врагов.

   Хотя в рассказе есть сюжет, есть персонажи, есть точные, жесткие взаимоотношения между этими персонажами, главным "героем" рассказа является все же сельское кладбище, состоящее из двух несоединимых частей.

   Как-то мы с отцом совершали свою традиционную большую прогулку по Переделкину.

   Вдоль железнодорожного пути прошли к Мичуринцу, даже кажется в тот раз, перейдя через рельсы, дошагали до небольшого озерца по ту сторону железной дороги.

   Здесь мы оказывались довольно редко. Но запомнилось это наше путешествие вот почему.

   Отец любил вспоминать, как они, молодые литераторы, "играли" в сравнения. То есть без устали сравнивали разные предметы, находя в них сходства, порой очень сложные, а порой простые, даже примитивные.

   Эти игры могли длиться часами, но всегда заканчивались одним и тем же выводом.

   Отец как-то восторженно и одновременно юмористически вскидывал руки и восклицал, словно бы раз и навсегда закрывая тему:

   – Все похоже на все!

   Во время той, памятной, прогулки я, не останавливаясь, морочил ему голову своими сравнениями.

   Сравнивал деревья, мимо которых мы проходили, собак и коров, попадающихся по пути, искал сходства незнакомых прохожих с нашими общими знакомыми.

   Поначалу отец как-то реагировал на мои изыскания – короткими репликами, покашливаниями, иногда беззвучными ухмылками, в которых я тщетно искал одобрения.

   Но вскоре он перестал обращать на меня внимания, и я работал так сказать вхолостую.

   Не доходя до озера, мы остановились.

   Прежде чем повернуть назад, я посмотрел на чистое летнее небо, словно бы выгоревшее от солнца, не удержался и сказал, что белые высокие облака напоминают не только рентгеновский снимок, но так же и крыло птицы.

   Отец взглянул на небо, и доброжелательно заметил:

   – Это верно.

   Я возликовал. Наконец-то мои труды получили достойную оценку мастера!

   А отец добавил:

   – Не даром же такие облака называются перистыми.

   Могу с точностью до месяца назвать время начала наших с папой самых первых прогулок по Переделкину – октябрь или ноябрь сорок третьего года.

   Летом мы все вместе прожили на даче, а к сентябрю семья разделилась – родители и сестра Женя перебрались в город, а мы с бабушкой, маминой мамой, и двоюродным братом Левой остались зимовать в Переделкине.

   Левин папа, муж маминой старшей сестры, профсоюзный работник, погиб в Московском ополчении в первые же месяцы войны.

   Моей сестре Жене еще весной исполнилось семь лет, и ее вольная жизнь заканчивалась. Ее должны были отдать в школу. Мне же было только лишь пять лет, а Леве и того меньше – четыре.

   Помню темный и холодный августовский вечер накануне сентября, почти ночь.

   Родители и Женя вышли за ворота дачи, захлопали дверцы автомобиля, и я остался один-одинешенек в неуютном, продуваемом ветром, режущим под коленками гамаком, натянутым между двух молодых елок.

   Один в тревожной, неуютной, холодной ночи, среди сырого леса и с обидой в душе на тех, кто так жестоко бросил меня.

   Кто же эти жестокие люди?

   Это мои родители, мама и папа!

   Была бы обо мне книжка, поведал бы более подробно о своем душевном состоянии и во всех тонкостях проанализировал свое тогдашнее отношение к людям, которых я считал родными и которые так поступили со мной.

   Но книга – об отце, и мне остается перешагнуть через обиду, потому что очень скоро острое чувство обиды рассеялось, а в душе и в памяти осталась лишь острая грусть разлуки, за которую я до сих пор до слез благодарю судьбу.

   Наверное этот пассаж следует вычеркнуть, но уж Бог с ним, пусть остается – наверное и он сможет пролить хоть какой-то свет на жизнь нашей семьи, и, в частности, отца.

   Пожив немного в городе, он, оставив маму и сестру, вернулся на дачу, в свой кабинет, который тогда находился не на втором этаже, а на первом, где потом была (и до последнего времени оставалась) столовая, и работал там, иногда выезжая в Москву и в командировки на фронт, потому что война все еще продолжалась и продолжалась.

   Теперь-то понятно, что прогулки с папой были тогда довольно короткими, но ведь мы с Левой были маленькие и поход до Самаринского пруда и обратно воспринимался нами, как далекое, трудное путешествие.

   Что же говорить о походе на станцию!

   Проселочная дорога шла вдоль поля, спускалась к речке.

   Здесь был деревянный мост через речушку Сетунь, сотрясающийся до основания, когда по нему проезжал, дребезжа, редкий грузовик.

   Во время весенних паводков его даже несколько раз сносило.

   Потом дорога поднималась вверх, огибая грустное кладбище с православными крестами и бедными памятниками над заросшими травой могильными холмиками, скромно расположившееся среди стройных розовых сосен.

   Папа бодро вышагивал, иногда словно бы совсем забывая о нас, но вдруг вспоминал, брал за руки, и мы шли дальше.

   Можно только лишь догадываться, зачем он гулял с нами. Он считал, что должен уделять время воспитанию детей – своего родного сына и своего племянника, тем более, что здесь жизненная необходимость и душевная потребность сливались воедино.

   Мы с волнением прислушивались к паровозным гудкам и были счастливы, если успевали дойти до насыпи к тому моменту, когда приближался железнодорожный состав – или длинный, с теплушками, или с платформами, на которых ехали танки, или такой же длинный, бесконечный, состоящий из цистерн с нефтью, или пассажирский в несколько зеленых вагонов...

   Отец внимательно, прищурив глаза, смотрел на проплывающий состав, его лицо было сосредоточенно, и хотя его рука крепко сжимала мою руку, я чувствовал, что он далек от нас.

   Теперь-то я понимаю, чем объяснялась задумчивость отца, его отрешенность.

   Он сочинял стихи.

   Читая сейчас те, Переделкинские, стихи отца, я отчетливо вспоминаю то далекое время во всех подробностях (люди, предметы, растения) и конечно же так же отчетливо в душе возрождаются чувства и ощущения, которыми она – душа – жила в те дни.

   А дни становились короче, листва на деревьях пожухла, облетела, по небу летели серые тучи, птицы собирались в огромные, в полнеба стаи – впереди была зима бесконечно длинная, как медленный, смертельно уставший товарняк.

   Посреди переделкинского колхозного поля одиноко и грозно стояла пушка с длинным, задранным в небо стволом – зенитное орудие для борьбы с немецкой авиацией.

   Как-то среди зимы папа повел нас с Левкой к этой зенитке.

   Городок писателей был завален снегом, дороги не расчищались и их обозначали неровные глубокие колеи, через которые мы с Левкой плотно укутанные, в валенках и зимних шапках с завязанными под подбородками ушами с трудом перелезали.

   Через поле к зенитке мы двигались по снежному насту – никакой тропинки, естественно, не было.

   Папа решительно шагал впереди, а уж мы кое-как, пыхтя и потея в жарких одеждах, еле поспевали за ним.

   Чем ближе мы подходили к страшному орудию, тем тревожнее становилось на душе.

   А вдруг налетит вражеский самолет, немец-летчик увидит посреди огромного снежного поля трех советских людей, спикирует на них и бросит бомбу!

   А зенитка не успеет или промажет!

   Левка по молодости лет не беспокоился о своей судьбе.

   Впрочем, усталость превратила серый зимний денек, который в начале путешествия казался довольно скучным, неуютным, в нечто праздничное, волнующее, и очень хотелось скорее, не взирая на смертельную опасность, подойти к орудию и хорошенько рассмотреть его.

   А заодно и дух перевести.

   Вблизи все оказалось совсем унылым и неинтересным.

   Зенитка была не настоящая, а кое-как сколоченная из досок и фанерок. Длинный и грозный ствол был ничем иным, как кривоватым потрескавшимся бревном, еле-еле вымазанным серой краской.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю