Текст книги "Доктор велел мадеру пить..."
Автор книги: Павел Катаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Действительно, человек из Центрального комитета сообщил отцу, что "в Центральном комитете прочли "Святой колодец" и не видят причин для его запрещения".
Но у Центрального комитета есть к отцу одна убедительная просьба, а именно – убрать из произведения слово "севрюга", с которой сравнивается один из персонажей его новой книги.
Дело в том, что некий маститый литератор узнал в персонаже самого себя, и поскольку некогда был изображен знаменитыми карикатуристами в образе именно этой рыбы, то выразил опасение, что по такой подсказке будет узнан и другими.
С просьбой о собственной защите маститый литератор обратился в Центральный комитет.
Вопрос о севрюге был решен тут же, во время телефонного разговора.
– Значит, с рыбами его сравнивать нельзя? – уточнил отец.
– Нельзя.
– А с чем можно?
– Ну, не знаю...
Наступила небольшая пауза. Но воображение отца уже работало во всю силу, и когда он спросил, можно ли сравнить этот персонаж с птицей, ему уже все было ясно.
– С птицей? – переспросил человек из Центрального комитета и, секунду подумав, ответил:
– С птицей – можно.
– Ну, тогда я его сравню с дятлом.
И в этот же вечер отец, поднявшись в свой кабинет, внес в рукопись изменение, вычеркнув сравнение с севрюгой и написав, что его "тягостный друг" напоминал дятла с его художественным стуком в третьем отделении.
И не оставалось никакого сомнения в том, что речь идет не об отделении концерта художественной самодеятельности или, допустим, мастеров искусств, а о "стуке" в "третьем отделении", то есть в тайной полиции.
Как именно некий маститый литератор узнал о существовании папиной рукописи и добрался до нее?
Тут можно строить разные предположения.
Ну, например, такие: либералка-редактор, под политическим микроскопом читая рукопись, узнала в одном из персонажей некоего маститого литератора и по знакомству "стукнула" ему о своей догадке.
Важно то, что тот до рукописи добрался, внимательно прочел и сделал все для него возможное, чтобы не допустить ее появления в свет.
Этого, правда, не получилось – удалось лишь оттянуть сроки публикации.
"Святой колодец" был напечатан в журнале, затем вышел отдельным изданием, и с тех пор воспринимается, как очередная веха в творчестве Валентина Катаева.
Все это осталось в далеком, далеком прошлом.
Но это же было!
В связи со «Святым колодцем» хотелось бы вспомнить первые критические отклики на него в печати.
Небольшая преамбула.
Любая оценка художественного произведения в советской печати – в газете ли, журнале, критическом ли сборнике – обязательно согласовывалась с идеологическим начальством. В противном случае ни малейших шансов быть опубликованной не имелось. Так что и семи пядей во лбу не требовалось, что бы понять, откуда уши растут. Но читательская масса, так называемый рядовой читатель, не вдавался в тонкости, а простодушно принимал к сведению все, что ему давали.
Или – напротив – не давали, поскольку существует еще один, поистине иезуитский вид реакции на новое произведение, а именно – полное молчание.
Как будто бы никакого произведения в природе вообще не существует.
Этот способ так и называется – замалчивание.
Значит, так надо.
Отец, разумеется, прекрасно все это понимал и совсем не интересовался откликами печати на свое творчество.
Вспоминаю папин смешной рассказ о его друге молодости, знаменитом писателе-земляке, который каждое утро, открывая свежую газету, внимательно выискивал в ней отклик на свое произведение.
И если не находил упоминания своего имени, отбрасывал газету в сторону со словами:
– Сегодня газета плоская, как блин!
Непосредственная связь с читателями осуществлялась старинным способом – посредством почты.
Лишь только публиковалось очередное произведение, буквально на следующий день появлялись первые отклики – телефонные звонки или телеграммы. А уж через несколько дней и первые письма приходили.
Теперь – к делу.
По интенсивности звонков и количеству писем можно было сделать заключение, что "Святой колодец" произвел на читающую публику сильное впечатление.
Что же касается "критики", то отец по своему обыкновению никак не интересовался ее наличием.
Впрочем, ее наличия и не наблюдалось.
Молчание.
Будто бы и нет такой новой вещи. А если и есть, то в связи с низким художественным уровнем общественного интереса не представляет.
И хотя сам отец (как, впрочем, и воспитанные им домочадцы) критические высказывания в печати не отслеживал, обязательно находились доброхоты, которые считали своим долгом поставить его в известность о посвященной ему критической статье, если такая паче чаяния где-нибудь и появлялась.
Впрочем, доброхоты были осведомлены о том, что отец не будет их слушать, и старались сообщить это кому-нибудь из домочадцев.
Частенько меня выбирали, как передаточную инстанцию, но я из солидарности с отцом впускал информацию в одно ухо и выпускал через другое, не доводя ее до отца.
Признаюсь, на моей совести скопилось немало такой "погубленной" (с точки зрения доброхотов) информации, но я до сих пор испытываю чувство удовлетворения, что отец не узнал о ней, во всяком случае от меня.
Как бы то ни было но вскоре после опубликования "Святого колодца" мне в руки попалась одна из очень тиражных центральных газет, где прославившийся своим свободомыслием и "штрафованный" писатель, автор нашумевшего романа эпохи недавней оттепели сильно отца "приложил".
По своему обыкновению я ничего отцу не сказал, но статья была замечена публикой и Москва, что называется, шумела по этому поводу.
Во всяком случае мнение идеологического начальства по поводу новой вещи отца стало достоянием общественности. Правда общественность недоумевала, почему все это было сделано руками именно "штрафного" писателя, которому с некоторых пор не удавалось строчки опубликовать. И тут вдруг – разносная статья.
Потом просочились слухи, что за разгром "Святого колодца" автору статьи были обещаны какие-то немыслимые блага – должность в Союзе писателей, переиздание свободомыслящего романа и прочее, и прочее.
Однако, как и бывает в подобных случаях с обещаниями идеологического начальства, они лопнули, и обманутый писатель остался, как говорится, при своих.
Не сомневаюсь, что данная в статье отрицательная оценка нового произведения отца честно отражала истинное отношение автора к творчеству Катаева.
Ну что ж, иногда взгляды художников совпадали со взглядами идеологического начальства.
Все это может показаться выдумкой, плодом больного воображения обиженных людей, но дальше последует изложение непреложного факта, который убедительно докажет, что идеологические начальники действительно затеяли вокруг "Святого колодца" "мышиную возню."
Факт этот стал мне известен через много лет после описываемых событий.
Но вот как раз в то время писатель Юрий Трифонов, познакомившись с откликом на "Святой колодец" и решительно не согласившись с содержавшейся в нем отрицательной оценкой – ему самому произведение понравилось, – предложил главной литературной газете страны собственную статью, в которой произведение Катаева похвалил.
Однако же названая газета напечатать на своих страницах "положительную" статью не захотела. Да и во всех других изданиях, куда бы Трифонов ее ни предлагал, его так же неизменно ждал отказ.
Трифоновская статья (вместе с изложением всех перипетий в свое время ее постигших) была опубликована лишь спустя годы и годы в одном из сборников покойного писателя...
Расскажу еще об одном эпизоде из жизни отца, близком по содержанию.
Как-то к вечеру, перед возвращением из Москвы на дачу в Переделкино, мы с отцом зашли в ЦДЛ купить вина.
С некоторых пор там "под прилавком" время от времени появлялось французское красное вино, которое буфетчица Валентина Николаевна "отпускала" по своему усмотрению наиболее "достойным" посетителям. Не могу точно определить понятие "достойный", но совершенно точно учитывалось не только финансовое положение покупателя.
Неоднократно наблюдал картину, когда, прервав таинство доставания для меня вина из под прилавка при появлении нежелательного посетителя, так же страждущего отовариться отличным вином, Валентина Николаевна делала постное лицо и отвечала, что вино кончилось.
А то и вообще обходилось без объяснений – нет и точка!
Нам отказа не было, если, разумеется, был товар.
И порой мы уносили с собой богатый улов – целую коробку, то есть дюжину бутылок.
Вечер выдался удачным.
Хотя на этот раз французского вина не завезли, зато бутылки две испанского, сухого красного на наше счастье под прилавком задержалось.
Но дело не в этом.
Буфет располагался между более или менее спокойным, "приличным" рестораном (крахмальные скатерти и салфетки, ведерки с шампанским, черная икра в хрустальных розетках на льду, и так далее, и тому подобное, кто бывал – знает) и так называемым "цветным" залом, который к вечеру превращался в низкопробную пивную – плохо освещенную, дымную, пропахшую алкогольной кислятиной, орущую и гудящую, с возникающими вдруг то там, то сям пьяными свалками.
Имена участников таких драк иногда вывешивались в вестибюле рядом с афишами мероприятий, проходящих в Большом и Малом залах писательского клуба. На какое-то время драчунов отлучали от ЦДЛ...
Но это так, к слову.
Так вот, сделав приятную покупку в буфете, мы с отцом отправились через "цветной" зал к выходу.
Приходилось пробираться между столиков, облепленных захмелевшими литераторами. Я шел впереди, приняв на себя роль ледокола, чтобы, если придется, пробивать дорогу идущему за мной отцу.
Пробравшись через зал, я оглянулся, но отца за собой не обнаружил.
Через какое-то мгновение я его увидел.
Он стоял возле столика, растерянно озираясь, а в его руку крепко вцепился некто в темном костюме, в съехавшем на сторону галстуке и с невнятным пьяным лицом.
Сквозь буфетный шум до меня донеслось глухое восклицание, обращенное к отцу:
– Валя, прости!
И некто в темном, не отпуская папиной руки, сполз со стула и оказался перед отцом на коленях.
Не будь я сам свидетелем, эту быстротечную сценку можно было бы посчитать нелепой выдумкой.
– Да ладно, ладно... – приговаривал отец, делая деликатные попытки освободиться.
Ему это удалось до того, как подоспела помощь в моем лице. Он взял меня за локоть, и мы, не оглядываясь, прошли через зал в тихий просторный вестибюль.
– Кто это? – спросил я.
Отец чуть презрительно улыбнулся и назвал фамилию писателя, который в свое время написал для двух номеров "Правды" четыре разгромных подвала (по два в номере) по поводу романа "За власть советов".
Большим был человеком при Сталине.
На вопрос, чего он хотел, отец ответил, что почему-то вдруг решил перед ним извиниться за старое.
Было понятно, что отцу вовсе не интересно вспоминать об этом происшествии, которое теперь уже за давностью лет потеряло всякий смысл, не оставив в душе глубокого следа – затаенной обиды или неприязни.
Автор некогда прославленного романа, удостоенного высочайшей советской премии, продолжал существовать, в то время как его худосочные сочинения погибли, не выдержав испытания станком Гуттенберга.
Думаю, отец прекрасно понимал, что и его суровый критик был такой же жертвой идеологической возни, как и он сам, и зла на него не держал. А если говорить точнее, после того случая человек в темном для него вообще перестал существовать, ибо и до этого никакого интереса к себе, как литератору, не вызывал.
К истории о разгроме романа "За власть советов" добавлю некоторые пикантные подробности. Наверное и тогда о них знали люди, кого они касались, в том числе и отец. Но мне стали известны сравнительно недавно, в последние годы, после того, как были обнародованы в печати.
Так вот.
Свою резкую, зубодробительную статью тот господин написал по зову сердца, но печатать ее отказывались. И тогда он в письме Сталину пожаловался на невозможность опубликовать свое мнение в газете.
Сталин затребовал статью, одобрил ее и с соответствующей рекомендующей резолюцией отправил в редакцию "Правды".
Кроме того, он позвонил автору по телефону, в доверительном разговоре согласился с критической оценкой романа и даже высказался в том плане, что очень нехорошо было Катаеву назвать главного героя произведения, секретаря райкома партии Черноиваненко Гавриком.
Ведь всем известно, кого в русском народе называют "Гавриками".
Особый сюжет – отец и растения, в частности – цветы.
Начну издалека.
Мне, мальчику, очень и всесторонне нравился роман моего отца "За власть советов".
Имеется в виду не только содержание, но и сама книжка, как предмет.
Это был толстый том в простецкой картонной обложке, с желтоватой почти газетной бумагой и беглыми карандашными рисунками – заставками.
Да и на самой обложке, под названием, таким же образом была нарисована диковинная керосиновая лампа с зарешеченными стеклами.
Одна только эта лампа могла дать отчетливое представление о том, что дело происходит в мрачном подземелье, где единственный свет – скупое неверное пламя фитиля, вот-вот готовое погаснуть из-за отсутствия керосина...
Больших во всю страницу иллюстраций, которые всегда придают любой книжке дополнительный вес (не в прямом смысле, разумеется), в книжке отца не было и может быть, если покопаться в душе, меня это несколько задевало.
Но достаточно было приступить к чтению, как всякие мысли о внешнем виде книжки улетучивались, потому что ты оказывался в мире света, растений, домов, деревьев, наконец, моря, такого таинственного и такого притягательного.
И там, в этом мире, который, оказывается, вовсе не был чужим, а, напротив, был твоим миром, существовали, разговаривали, размышляли, чувствовали и действовали очень знакомые и понятные люди.
Все начиналось с подготовки к долгожданной поездке в страну папиного детства мальчика-пионера и его отца.
Сборы, разговоры, волнения.
И наконец – начало путешествия.
Ранним летним утром у подъезда большого московского дома остановился автобус, который, разъезжая по городу, собирал авиационных пассажиров, чтобы доставить их на аэродром к самолету.
Два наших героя, отец и сын, забрались в автобус, и тот двинулся из Замоскворечья мимо Храма Василия Блаженного, напоминающего восточную чалму, через Красную площадь, по улице Горького в сторону центрального аэровокзала, откуда и должен был начаться рейс.
Так вот.
Задние фонари автобуса светились в утреннем сумраке, как медуница.
И без описания горящих задних фонарей автобуса картина мира была насыщена наступающим рассветом, спящими домами, прохладой, пустынными переулками, таинственностью Кремля, предвкушениями дальнейшего.
А тут еще фонари, которые светились, как медуница.
И я представлял себе эти светящиеся в сумраке продолговатые из толстого стекла рубчатые фонари удаляющегося автобуса, может быть немножко фиолетовые, как цветы медуница, которые я никогда не видел, но название которых содержало в себе представление об этом странном оттенке цвета.
Прочел, вздрогнул от восхищения и навсегда запомнил.
Много лет спустя спросил у отца, что это за цветок такой – медуница. И он мне ответил, что слышать слышал, а вот никогда увидеть ее не доводилось.
Но что-то же заставило его написать это слово и заставить меня, читателя, никогда не видевшего этого цветка, представить себе не только удаляющийся автобус с включенными ночными огнями "медуницами" – еще очень рано и темно, – но увидеть город, рассвет, небо и при этом почувствовать озноб от волнения, которое сулило героям романа предстоящее путешествие.
Одно лишь слово, название, но какое же это чудо, что именно оно возникло в воображении писателя, всплыло из каких-то непознаваемых глубин памяти и нашло свое место среди других слов может быть даже более необходимых и обязательных.
Кажется. я предпринимал попытки уточнить, что же из себя представляет цветок "медуница" и даже кажется выяснил, что ничего общего с тем, что я себе навоображал, не имеет.
Но абсолютно никаких подробностей в памяти не сохранилось...
Картина же из романа отца жива в моем представлении до сих пор. А поскольку, как бы оригинален и самобытен ни был отдельный читатель, всегда какая-то часть человечества, пусть совсем небольшая, пусть лишь несколько миллионов, думает и представляет, как ты, то по прочтении упомянутого сравнения с медуницей на страницах романа (точнее, в нескольких строках из него) и картину он увидит такую же, что и ты.
А может быть он пошутил, что понятия не имеет?
В дом покупались корзины с цветами, приносились розы, стебли которых мама особым образом – наискосок – подрезала а потом бросала в вазу таблетку аспирина или ложку сахара, чтобы дольше стояли.
И все же цветы в корзинах жухли, розы увядали.
И отец увлекся выращиванием амариллисов.
Если корзины и букеты были в Москве, то амариллисы – в Переделкине.
Все делалось строго по научному: горшки, земля, луковицы.
Отец сделался настоящим специалистом. Он знал, когда луковица "засыпала" и ее необходимо было укутать в газетную бумагу и спрятать в темноту, под лестницу. Он знал так же, когда следовало луковицу достать из-под лестницы, высадить в землю и уже в горшке выставить на подоконник, под лучи теплого мартовского солнца.
Самое главное событие – это когда луковица давала стрелу.
Оканчивалась сильная, бледно зеленая, салатная, почти белая стрела тугим бутоном, который через несколько дней лопался, точно фисташка, и в узенькую щелочку откуда-то изнутри, из невидимого мира чуть просовывался кончик алого лепестка. У меня, что называется, в ушах до сих пор звучит его радостные обращения к маме.
– Эста! Луковица дала стрелу!
Или.
– Эста! Цветок проклюнулся!
Отец первый замечал все эти волшебные изменения и превращения, и мы все сбегались на его восторженные восклицания.
На дворе еще только весна наступала, а здесь уже расцвели яркие цветки – громкоговорители, явив собой некое волшебство, некий протест против суровостей природы, которые во что бы то ни стало требуется преодолеть, а отец-то и занимался выращиванием этих праздничных цветов для того, наверное, чтобы вместе со всеми нами испытать это ощущение победы.
Как-то будучи в Ялте отец завел знакомство с сотрудниками Никитского ботанического сада, и в один прекрасный день ему на переделкинский адрес пришла посылка из Крыма с саженцами роз.
На дачном участке под окнами его кабинета стараниями отца уже был разбит небольшой розарий, и летом каждое утро там срезались свежие розы и расставлялись по всему дому.
Их было немного, но каждому из нас, обитателей дома, по розочке – да хватало!
Теперь же с появлением посланцев из Никитского ботанического сада папин розарий преобразился. Почти в течение целого лета ежедневно на кустах распускались все новые и новые цветки настоящих крымских роз, нежных и пахучих.
Вместе со всеми нами отец любовался и наслаждался общим видом цветущего розария и каждым отдельным срезанным для букета цветком, и в этом мы все были равны.
Однако же в решающие моменты он из благодушного зрителя превращался в истинного садовника, от действий которого зависит жизнь и судьба растений. Отец внимательно следил за тем, чтобы перед началом зимы все растения были тщательно укутаны и укрыты от морозов еловыми ветками, а весной аккуратно расправлены, заботился о подкормке (коровьим навозом) и об опрыскивании, если появлялась тля.
Помимо моей авторской воли может возникнуть образ этакого ученого ботаника, всю свою жизнь и волю отдающего разведению различных растений.
Разумеется, это не так. Ведь я сконцентрировал на странице-другой то, что по крупицам рассыпано по всей длинной жизни.
Кстати, не упомянуто выращивание клубники на дачных грядках, особенно запомнившаяся нам, детям, которых безжалостный отец заставлял обрывать усы, чтобы, как учила наука и практика, живительные соки не уходили на сторону, а сосредотачивались на главном кусте а затем и в плодах.
Это было совсем давно.
А уже сравнительно недавно стараниями отца на участке появилось три куста жасмина, и с некоторых пор они своевременно покрываются пахучими цветами и стали уже большими, густыми, как деревья.
Особенно тот, что посажен под окнами столовой.
Да и несколько лип, так же посаженные отцом на дачном участке, превратились из тонких прутиков в зрелые тенистые деревья, которые даже пришлось обрезать, чтобы каким-то образом справиться с могучими кронами.
К сожалению, все эти занятия в условиях социализма (то есть постоянного дефицита и недостачи во всем) на не принадлежащем тебе клочке земли вокруг казенной дачи требовали огромных усилий, и материальных, и нравственных, и не могли дать отцу настоящего, полного удовлетворения.
Но все же...
Поскольку в ткань повествования спонтанно вплелась политика (критическая оценка автором условий социализма), я хотел бы быть честным по отношению к памяти моего отца и сказать, что он вряд ли бы со мной согласился.
Кстати сказать, не было ни одного партийного лидера нашей страны, к которому бы отец относился с уважением (разве что к Никите Сергеевичу Хрущеву, да и то очень короткое время лишь в самом начальном этапе его деятельности).
И все же, если, допустим, по поводу нашего социализма он был убежден, что все его ужасные недостатки есть некая случайность, порой трагическая, но в принципе этот строй справедливый, то капитализм (и уничтоженный революцией и продолжавший процветать в остальном мире) в основе своей ужасен, несправедлив и неприемлем.
А приятные стороны капитализма – привлекательная случайность.
Свой взгляд на этот политический и экономический строй он высказал в романе "Кубик", который, разумеется, был вовсе не об этом, а, как всегда у отца, о самых глубинных порывах человеческой души, пытающейся найти свое место в мире.
Но мир этот – именно такой и никакой другой.
Удержусь и не стану пересказывать эту вещь, небольшую по объему, но насыщенную, емкую, но скажу, что и здесь он снова и снова совершает титанические попытки поднять из непостижимых глубин памяти свою Атлантиду...
О политике – хватит.
Теперь попробую приступить к освещению очередного очень интересного, но почти неуловимого сюжета «Как отец наказывал нас, своих детей».
Увы, мы частенько подвергались родительским наказаниям (как правило выговорам, отправлениям сидеть в комнату или, если дело происходило на даче, "под лестницу", кстати сказать, где зимой пребывали в темноте цветочные луковицы амариллисов ), но ни одно из этих наказаний не оставило в душе обиды на них, и в памяти, сколько бы я ни копался в ней, сохранилось два-три случая, причем невнятные и смазанные.
Мне бы ужасно хотелось вспомнить, допустим, звонкую отцовскую затрещину, хоть за дело, хоть без дела. Но такого не было. Несколько раз отец пытался нас с сестрой пороть, меня ремнем, а сестру подвернувшимися под руку прыгалками. Но мы устраивали жуткий ор, и начавшаяся было экзекуция прекращалась.
Более отчетливо вспоминаю случай, когда ожидал заслуженного наказания, но вместо этого был не только что помилован, но даже еще и обласкан родителями.
Мы с сестрой вечером, перед сном повздорили, она меня ударила – то ли руками, то ли обидными словами, я вспылил, помчался за ней по квартире, ворвался в нашу детскую и от двери, которую сестра сколько могла удерживала изнутри, прямо с ноги запустил тапкой.
Тапка, пролетев через всю комнату, со страшным звоном врезалась в оконное стекло.
Мы с сестрой вдруг притихли, придавленные случившимся.
Я буквально онемел он ужаса, вызванного содеянным.
Помимо того, что я отлично понимал всё безобразие собственного поведения, меня внезапно ужаснул причиненный дому ущерб. Зима на носу, окна уже заклеены, приготовлены к морозам, и тут – такое!
Наверное наша с сестрой ругань и беготня по квартире накапливали родительское раздражение, готовое выплеснуться наружу. Родители мгновенно примчались на шум, причем папа с грозным риторическим восклицанием:
– Эт-т-та еще что здесь происходит?
Но увидев изломанной формы дыру в стекле, отец тоже притих, прижал меня к себе и стал не ругать, что было бы уместно и справедливо, а успокаивать...
В очередной раз я с внутренним восторгом убедился, как безошибочно он понимает чужую человеческую душу (мою душу).
Его воспоминания о различных случаях из нашего с сестрой детства нам очень нравились, потому что в папином пересказе превращались в маленькие художественные зарисовки, а кому не приятно вдруг ни с того ни с сего стать одним из героев!
Отец любил вспоминать, как однажды он с совсем еще маленькой Женей на руках наблюдал за мамой, которая чистила морковку.
Они тогда еще жили на Тверской.
Моя сестра пребывала в каком-то очень раннем возрасте, а меня тогда еще не было на свете (у нас с сестрой разница в два года).
Так вот, по папиному рассказу, морковка неожиданно выскользнула из маминых рук и свалилась на пол.
И тут Женя произнесла самую первую фразу в своей жизни.
Она сказала:
– Моковка пала.
То есть "морковка упала".
И еще одна смешная история из репертуара отца о ней же, моей сестре Жене, когда та была маленькая.
Они ехали на машине в подмосковное местечко Клязьму, где родители снимали дачу, и на обочине дороги Женя заметила большую ворону.
Женя показала на нее рукой и уверено проговорила:
– Соловей.
Отец словно бы не закончил рассказ, не поставил точку, а сделал паузу, после которой должен последовать настоящий конец истории.
Так оно и было.
Ты сам домысливал психологическое, даже физиологическое объяснение ситуации.
Маленькая девочка помнила рисунок из книжки с изображенной во всю страницу птицей и прочитанную ей надпись под рисунком – "Соловей". Однако не было никакого масштабного сопоставления соловья с другими птицами, да и вообще какими бы то ни было предметами.
А без этого пойди отличи одну породу птиц от другой!
Живая ворона, расхаживающая по обочине, точь в точь напоминала увиденную в книжке птицу.
Вот тебе и соловей!
Что же касается рассказов обо мне, то отцу самому нравился случай с кроликами.
Эти шелковистые тяжеленькие животные с длинными ушами и куцыми подвижными хвостиками на короткое время поселились у нас на даче.
Собственно говоря, два кролика, которых отец купил для нас у соседского сторожа по нашей с сестрой слезной просьбе, должны были жить за загородкой все под той же лестницей. Но мы каждую секунду их вытаскивали из-под лестницы, и в конце концов они превратились в равноправных членов семьи, то есть с правом находиться там, где им хотелось, а точнее говоря, где нам того хотелось.
Разумеется, подобный разгул начинался, когда родителей не было дома.
И вот однажды они как всегда в подобных случаях неожиданно вернулись домой и застали кроликов не под лестницей, а на втором этаже, на террасе, где летом была наша детская.
Причем до этого кролики успели погулять по всей даче, оставив повсюду испражнения в форме крупных коричневых фасолин. Коричневые штучки были рассыпаны и по ступеням лестницы, так что и слепой бы их заметил.
На громкие междометия, которыми обменивались пораженные увиденным родители, мы с Женей выскочили из комнаты. Воспользовавшись суматохой, вслед за нами из комнаты вышмыгнули затисканные животные. Топоча лапами, они посыпались по ступенькам лестницы прямо под ноги отца.
Прозвучало привычное:
– Эт-та еще что такое? Кролики?
И тут я, не в силах сдержать восторга, бушевавшего в моей душе, воскликнул:
– Кролики молодцы!
– Да уж, молодцы, – не удержался от реплики отец, но в дальнейшем, вспоминая этот случай, он останавливался на моей короткой, но такой емкой фразе: "Кролики молодцы!" Достаточно было ее произнести, как у всех посвященных появлялась на лице улыбка, а порой и смешок раздавался.
Я же не понимал, что тут такого уж смешного. Кролики-то действительно молодцы!
Поскольку я углубился в столь далекие воспоминания детства, буквально в нескольких фразах опишу нашу дачу по адресу Переделкино, улица Серафимовича, 5 в те самые первые, даже еще военные годы, когда наша семья снова поселилась там, вернувшись из эвакуации.
Буквально в нескольких фразах.
В одной из немногих комнат нашей в общем-то небольшой дачи жил сторож со своей молодой женой и маленькой дочкой. Они держали козу, которая одну зиму даже прожила в даче, под лестницей, за дощатой загородкой. Там ее кормили, и доили из нее питательное и чрезвычайно полезное маленьким детям молоко, ради чего собственно ее и завели, там случались и всяческие отправления ее организма.
Словом, под лестницей был козлятник.
К лету козу перевели в сарай, где для нее была сделана специальная клеть. В память же о том, что в самой даче под лестницей жила коза, посылая нас в наказание под лестницу, говорили: "отправляйтесь в козлятник".
Что же касается тех двух чудесных кроликов, что завалили дачу пометом, то они были подарены своему бывшему хозяину, который, понятно, не ради удовольствия разводил их в те тяжелые годы.
И еще.
В даче одновременно скапливалось довольно много людей и животных , в том числе и семья сторожей со своей козой-кормилицей, а по жилой площади она была значительно меньше теперешней, хотя, казалось бы, сохранила свои очертания. Однако террасы были летние и на зиму закрывались, а поскольку дача отапливалась печами, то печи и охапки дров отнимали в комнатах много места.
Было тесно, в зимнюю стужу дом промерзал до треска – из комнаты в коридор без одежды не высунешься, пахло козлятником и нужником, который так же находился в даче...
И вообще – все это так странно, не реально, точно этого не было в действительности, а кем-то придумано.
Но эта была жизнь каждого из нас, в том числе и отца, главной фигуры в этой жизни, а главным в его жизни тогда, как и всегда, было творчество.
Маленькие дети на даче не переводились, и уже в шестидесятых, через должное время появилась на свет папина внучка Валентина, Тина – дочь Жени. И уже о ней папа внимательно наблюдал и любил рассказывать о ней и о связанных с ней смешных происшествиях.
Точнее сказать, это были не сами истории, а высказывания девочки Тины по разным поводам.