Текст книги "Доктор велел мадеру пить..."
Автор книги: Павел Катаев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Наряду с этим случались эпизоды, которые ставили нашу семью и в первую очередь отца, основного и единственного кормильца, в очень трудное положение.
Вспоминается случай с гонораром за повесть "Сын полка".
Выплату довольно крупного гонорара за эту повесть (оплачивались два тиража – один простой, другой – массовый, то есть 200%) издательство подгадало к денежной девальвации, и почтальон принес деньги (обычно автор приходил за ними в кассу издательства или же получал денежный почтовый перевод) как раз накануне этого события.
В доме оказалось куча денег (в прямом смысле), которые не на что было потратить.
С двенадцати часов ночи эти деньги, как в сказке, превратились в ничего не стоящие бумажки.
И в обозримом будущем денег негде было взять.
А есть нужно было.
Чтобы не забыть!
Отцу очень нравилось высказывание Пушкина о работе "Пугачевский бунт", которая претерпевала одно издание за другим, хорошо продавалась и тем самым приносила автору какие-то средства.
Так вот, Пушкин называл Емельку Пугачева "своим оброчным мужичком".
По аналогии отец называл своим оброчным мужичком героя повести "Сын полка" Ваню Солнцева.
Следует заметить, что можно было бы и целый ряд других "оброчных мужичков" назвать...
Одно из первых изданий "Сына полка" вызвало у меня сильный интерес: книжка была в плотной глянцевой суперобложке с фотографией мальчика в солдатской шинели и в каске. Было странно, что выдуманный папой Ваня Солнцев оказывается в действительности обычным, живым мальчиком. Я знал, что на самом деле это не так, и к этому изданию книжки относился с неприязнью.
Дело в том, что после выхода в свет, повесть была экранизирована, и живой мальчик на суперобложке был не кто иной, как персонаж из фильма, сыгранный маленьким актером.
Итак, чувство неприязни, отторжения.
Но не книги, не текста. Книгу я сразу же полюбил и упивался описаниями природы.
"Была самая середина глухой осенней ночи. В лесу было сыро и холодно. Из темных лесных болот поднимался густой туман..."
Могу цитировать наизусть и дальше.
Мне, конечно, трудно этот факт проконтролировать, но многие полюбившиеся фразы я узнал задолго до того, как прочел в книге. Отец читал маме эту повесть по мере написания, и мы с сестрой так же при этом присутствовали.
Очень хорошо помню папу во время работы.
Сейчас попробую сделать нечто почти немыслимое – воссоздать картину работы.
Он сидел, низко и как-то боком склонившись над столешницей, и быстро писал, заполняя страницу за страницей буквами, словами, фразами, соединяющимися в ровные строчки.
Конечно, я не присутствовал при этой работе постоянно.
Час от часа, день ото дня стопка исписанных родным папиным почерком страниц увеличивалась, а пачка белой бумаги – худела, худела, худела...
Белый нетронутый лист был мертвый, холодный, а покрытые ровными синими строчками страницы были живыми, теплыми, они даже, кажется, шевелились и общались друг с другом. Во всяком случае края страниц чуть закручивались и между ними присутствовало какое-то таинственное пространство.
С этой повестью у меня многое связано.
Отец ее задумал, если не ошибаюсь году, приблизительно, а сорок третьем. Об этом, разумеется, я узнал гораздо позднее. Да и то не уверен полностью, что это произошло именно тогда.
Во всяком случае замысел "Сына полка" появился в результате многочисленных поездок на фронт в качестве корреспондента центральных газет.
Как-то в одном из воинских соединений отец обратил внимание на мальчика в солдатской форме – в гимнастерке, галифе и даже в настоящих солдатских сапогах, только, разумеется, маленьких, по росту.
Командир соединения рассказал, что его разведчики подобрали в лесу ребенка, который прятался в заброшенном блиндаже, голодный, озлобленный, почти одичавший.
Шли наступательные бои, соединение двигалось вперед по разоренным войной районам, найденыша некуда было девать, да и не бросишь же его одного на погибель.
Так мальчишка и прижился в воинской части.
И еще несколько раз отец сталкивался на фронте с похожими случаями.
– И я понял, что это не единичный случай, а типичная ситуация: солдаты пригревают брошенных, беспризорных детей, сирот, которые потерялись или у которых погибли родители.
Так мне отец объяснил свое намерение написать повесть "Сын полка".
Между прочим, он довольно часто говорил (или я сам себе это нафантазировал), что повторяющиеся, типичные ситуации, явления, могут стать предметом литературы.
Что же касается названия повести, то у него очень интересное, я бы даже сказал, довольно юмористическое происхождение.
Еще до войны, конечно же, не этой, Великой отечественной войны, а той, Первой мировой, большой популярностью пользовалась оперетта "Дочь полка" и ее название застряло в его памяти.
До поры, до времени.
Теперь уже, к сожалению, не спросишь, видел ли отец тот музыкальный спектакль на сцене или только лишь знал о нем понаслышке.
Тем не менее в нужный момент, лет этак через тридцать, память выстрелила и появилось название – "Сын полка".
Именно благодаря отцу в нашей действительности появилось понятие – "сын полка".
Вспоминая о повести «Сын полка», мне хотелось бы еще немного рассказать о войне, о Великой отечественной войне, современником которой я был.
Собственно говоря, все мое сознательное детство приходится на войну.
Например, запомнилась бомбежка, оказавшейся, как потом выяснилось, одной из первых бомбежек Москвы.
В столовой, в квартире в Лаврушинском переулке, звенели бокалы в горке, и потом нас повели в бомбоубежище, которое находилось в подвале нашего дома. Там я помню слабого накала лампочку, каких-то пожилых людей в сером, немыслимо плакал грудной ребенок, а под низкими потолками находились какие-то толстые трубы.
Разумеется, отдаю себе отчет, что всю эту картину ночного бомбоубежища тогда, а трех летнем возрасте воспринимал несколько иначе – ведь многих слов я просто-напросто не знал. Но картина осталась в памяти, и уже потом, так сказать, постфактум, некоторым понятиям я дал названия – слабого накала лампочка, канализационные трубы, горка, бокалы и так далее...
Сказал, "нас отвели", но в действительности это сказано для красного словца. Никаких нас не было. Был лишь я один. Понятно?
Теперь-то я точно знаю, что рядом находилась моя старшая сестра, но никак ее не помню, как не помню и маму в тот момент.
Помню только ощущение, что она была...
Ну, этого, пожалуй, будет достаточно.
Речь-то идет не столько обо мне, сколько об отце. Отца той эпохи в памяти не сохранилось. Он возник несколько позже, очевидно через несколько месяцев, когда мы в эвакуацию приехали в Куйбышев.
Не могу не поделиться одним коротким и драгоценным воспоминанием.
Худой человек в военной гимнастерке снимает меня с грузовика.
После длинной утомительной дороги я испытываю чувство покоя и безопасности. Может быть, в моем подсознании покой и безопасность запечатлены именно этим давним эпизодом.
(Хотелось бы попроще это соображение выразить, но – как получилось, так получилось!)
Крепкие руки худого человека в гимнастерке надежно берут меня за бока и опускают на землю. Это единственное воспоминание о моем дяде, папином младшем брате Жене, писателе Евгении Петрове, который случайно оказался тогда в Куйбышеве, вернувшись из очередной журналистской поездки на фронт.
Отец же как раз был тогда на фронте в своей очередной командировке.
Вскоре, может быть через полгода после этого дядя Женя погибнет в авиационной катастрофе под Ростовом – на – Дону, возвращаясь из осажденного Севастополя...
Все свое детство я рассматривал на свет кадры документальной киноленты, где изображен был, снятый сверху, лежащий среди похоронных цветов мертвый дядя Женя.
В память навсегда "впечаталось" его точно бы вылепленное худое и длинное лицо, высокий лоб, выпуклые, как на посмертных масках, веки...
Конверт со стопкой нарезанных позитивных пленок хранился в одном из таинственных ящичков папиного письменно стола, не под столешницей, а в боковой надстройке, с двух сторон закрывающейся складными створками.
Это сооружение чем-то напоминало дворец в волшебном городе, с аркой и деревянными колоннами...
Мои детские впечатления о военном времени, воспоминания об отце и о его письменном столе возвращают к написанию "Сына полка" и к обстоятельствам вокруг этой работы.
Прочтет человек предыдущую фразу и подумает, что автор, то есть я, сын писателя Валентина Катаева, прекрасно осведомлен о всех тонкостях и, как сейчас принято выражаться, "нюансах" работы своего отца над повестью о "пастушке" Ване Солнцеве.
Разумеется, это совсем не так.
Вот даже сейчас, написав случайно возникшее в памяти слово "пастушок", я не могу сказать, почему так называли мальчика солдаты, нашедшие его ночью во фронтовом лесу. Может быть один из разведчиков, возвращавшихся с боевого задания в тылу врага, увидев спящего в заброшенном окопчике, под кустом ребенка вдруг представил себе картинку из мирной жизни – деревенский пастушок заснул в ночном...
И на многие другие вопросы у меня нет ответов, и уже не у кого спросить.
К счастью, это и не нужно. Повесть написана лаконично, образно, взаимоотношения персонажей точны, и сами персонажи зримы и жизненны.
И все произведение дышит войной.
Чтобы вот это дыхание войны наблюдать, мне особенно не приходилось напрягаться. Хотя война была где-то там, далеко, на фронте, ее осколки, выражаясь метафорически, долетали до Москвы.
По переулку маршировали шеренги военных в новеньком обмундировании, в небе висели серые аэростаты, напоминающие огромных слепых животных, было множество других признаков, которые невозможно даже сейчас, в воспоминаниях, выделить из остальной, так сказать, мирной жизни тыловой Москвы.
А неосознанная тревога, или вдруг прилетающие откуда-то леденящие ветры ужаса, или ощущение сиротства при живых-то родителях?
Собственно говоря, вся жизнь была войной.
А осколки войны действительно были настоящими осколками – грубыми, с острыми краями, в окалине.
Папа раскладывал их на столе, рассказывал, откуда они взялись, их историю.
Тогда из его уст я услышал названия городов Орел, Курск и какой-то непонятной Орловско-Курской дуги.
Во время знаменитой битвы, окончательно показавшей, кто же победит в войне, отец по воле корреспондентской судьбы оказался именно там, был свидетелем очень ярких и трагических эпизодов и самой битвы, и предшествующих событий.
Гораздо позже я прочел один из его военных рассказов, действие которого происходило в тех краях и в то время. Название рассказа – "Виадук".
Не буду пересказывать сюжет, скажу лишь, что один из персонажей этого рассказа, молодой офицер, адъютант, получив задание, должен был перебраться через железнодорожную насыть на другую сторону. Насыпь простреливалась неприятелем, то есть немцами, и молодому военному не повезло.
Другой персонаж рассказа, командир погибшего адъютанта, смыл в ручье, протекающем под виадуком, с револьверной кобуры кровь убитого офицера, и протянул осиротевшее оружие автору рассказа.
Эту небольшую аккуратную со следами плохо смытой крови кобуру, наполненную тяжеленьким револьвером, я много раз держал в руках, доставая из ящика папиного письменного стола, и у меня медленно, но верно созревала мысль отогнуть крышку чуть заскорузлой кобуры и извлечь наружу ее опасное содержимое.
В конце концов пальчики пятилетнего мальчика должны были справиться с тугой застежкой и выпростать из кожаной щелочки гладкий металлический шарик.
Кобура откроется, а уж там...
Но и папа мой был не лыком шит.
Потом он мне рассказал, как однажды, вернувшись домой, застал меня с своем кабинете с опасной игрушкой в руках.
Он испытал настоящий ужас.
Осознав, какую страшную опасность несет в себе боевое оружие в доме, где живет любознательный мальчуган, да еще в военное время, отец унес из дома револьвер.
Та же судьба постигла и несколько чудесных снарядиков небольшого калибра, которые отец так же привез как-то с фронта и которые стояли на письменном столе рядком, мал мала меньше, точно матрешки, этакими фантастическими пришельцами из таинственного мира войны.
(..."мира войны"...)
Они похожи на револьверные пули, только значительно больше.
Металлические гильзы с выглядывающими из них золотыми полушариями снарядов – настоящие произведения искусства. Разве же могут такие прекрасные вещицы нести в себе смертельную опасность!
Помню папины более поздние размышления об этих снарядах.
Они очень красивые, но совершенно бесполезные в мирной жизни.
Некоторые из них развинчиваются, но полученные чашечки, такие гладенькие, миленькие невозможно ни к чему приспособить. Даже в качестве пепельницы они не годятся – во первых крайне неустойчивы, а во вторых где-то на дне, в самых сокровенных местах вдруг обнаруживается аккуратно просверленное отверстие, через которое на стол сыплется пепел.
Говорить о прототипе главного героя повести Вани Солнцева одновременно очень просто, так как какого-то одного конкретного мальчика просто-напросто не существовало в природе, и довольно сложно по той причине, что как только повесть появилась в печати и приобрела широкую известность, начали возникать люди, претендующие на то, что именно их судьбы легли в основу литературного произведения, и книга, следовательно, рассказывает именно о них.
Почти каждый день среди писем попадалось не менее одного от сына полка, где очередной Ваня Солнцев пишет автору повести о своей военной судьбе, вспоминает о встрече с ним на фронте...
Отношение отца к таким людям с течение времени претерпело определенные изменения.
Я помню время, когда ему нравилось, что такие люди возникают.
Каждое подобное письмо вызывало у него нескрываемый восторг. Ну может быть и не восторг, но он с удовольствием показывал извлеченный из скромного конверта листок из школьной тетрадки, а чаще тот же листок но без всякого конверта, а просто сложенный в треугольник.
– Еще один сын полка! – восклицал отец и иногда даже зачитывал такое письмо – очень наивное и трогательное.
– А ты его знаешь? – каждый раз спрашивал я в надежде на чудо.
Но чуда не случалось.
– Конечно нет! Его же не существует!
– Как же не существует! – каждый раз удивлялся я, забывая папины объяснения, что Ваню Солнцева он выдумал, взял из головы.
Такой ответ каждый раз меня ужасно разочаровывал.
Мне бы очень хотелось, чтобы этот мальчик, юноша, молодой человек существовал в действительности. Ведь для меня он был не бумажным героем. А живым человеком. И даже очень хорошо знакомым. Ведь он чувствовал точно так же, как и я бы чувствовал и думал, окажись я в тех же обстоятельствах.
Надо сказать, что с самого детства я воспринимал способность отца читать в человеческих душах, и, в частности, в моей собственной, как некое волшебное свойство.
Так что же вызывало в папе восторг или, во всяком случае, чувство удовлетворения? А то, что, значит, что явление, подсмотренное в жизни, действительно массовое и достойно быть положенным в основу литературного произведения.
Искать какую-нибудь хронологию в моих воспоминаниях бессмысленно.
Письма, телефонные звонки, выступления в прессе лже сынов полка начались не сразу же после выхода книги "Сын полка" и появления на экранах одноименного фильма. Видимо, должно было пройти какие-то время, чтобы это понятие – "сын полка" – внедрилось в сознание публики.
И вот, когда инкубационный период закончился и публика созрела, уже дня не проходило без появления нового Вани Солнцева.
Папины восторги сначала сменились равнодушием, а затем все чаще и чаще стало возникать раздражение, потому что все отчетливее проявлялось "проходимство" молодых людей, каждый из которых в обход другому желал застолбить за собой право быть единственным и неповторимым героем книги.
Это напоминало явление, отмеченное еще папиными "другом" и "братом" в сатирическом романе "Двенадцать стульев", а именно – толпы детей лейтенанта Шмидта, молодых и не очень молодых проходимцев, пытающихся поживиться плодами посмертной революционной славы своего погибшего за дело мировой революции отца.
И вот – "сыны полка".
Ведь то, что никто из претендентов не был настоящим Ваней Солнцевым, кому-кому, а уж отцу было достоверно известно.
Самое же противное заключалось в том, что в большинстве своем эти "герои" никакого отношения к фронту не имели и теперь, когда война закончилась и страна очень скупо, по капле, выжимала из себя воздаяние своему несчастному народу за немыслимые лишения и за будничный, а потому еще более великий подвиг, стряпали, так сказать, вдогонку себе вымышленные биографии.
Несколько последних лет жизни отец посвятил своим стихотворениям.
Он задумал собрать воедино все сочиненные им за долгую жизнь и сохранившиеся стихотворения и переписать их в специально купленные для этой цели блокноты.
Это были большие блокноты с мягкой картонной обложкой, откидывающейся наверх, и в каждом из блокнотов – полосатая, как тельняшка, белая картонка в размер блокнотного листа, которую следует подкладывать под очередную страницу, если не хочешь нарушить ровность строк.
Полоски трафарета довольно отчетливо "просвечивают" сквозь блокнотную страницу, да только кому они нужны?
Начиная заполнять очередной блокнот (отец называл их тетрадями), он писал на обложках: "Тетрадь первая... вторая... третья..."
Приблизительно за год до смерти работа была завершена.
Всего заполненными оказалось семь блокнотов.
Какие-то стихотворения отец переписывал с чудом уцелевших (еще дореволюционных) газетных и журнальных страниц, некоторые брал из памяти, но таких было совсем мало.
Сложность заключалась в том, что большую часть своей жизни отец мало внимания уделял собственному архиву, и лишь под конец жизни приложил определенные усилия к тому, чтобы рукописи, заметки, фотографии, записные книжки, некоторые черновики, письма аккуратно разложить по папкам и поставить даты.
Отъезд из Одессы, пост революционная Москва, смена квартир, затем эвакуация, переезд на дачу в городок писателей в подмосковном Переделкине.
Все это не очень-то способствовало сохранности того, из чего складывается архив писателя.
Иногда отец получал письма от своих внимательных читателей, их можно назвать поклонниками (чаще – поклонницами), присылавших стихотворения, которые некогда прочли, записали на память и теперь возвращали любимому писателю – вдруг пригодятся!
И ведь пригодились!
Хотя некоторые стихотворения публиковались в газетах и журналах, издать отдельного сборника отцу так и не удалось.
Может быть он и не очень-то сильно стремился к этому.
Во всяком случае однажды он высказался в том смысле, что в окружении плеяды сильных поэтов, рожденных в двадцатом веке в России, можно и не заниматься поэзией.
Поэтические сборники отец не выпускал, стихотворения не печатал, но поэтом остался.
Находясь в одесской тюрьме, отец написал несколько стихотворений, впечатлений от переживаемого, простых, прозрачных, легких и очень значительных, потому что за невесомыми штрихами угадывается толща действительности – жестокой и неизбежной.
Ловлю себя на том, что пытаюсь дать стихотворениям критическую оценку, хотя в мою задачу это не входит. Моя задача – в коротких отрывках, пунктиром рассказать о жизни отца, как я ее представляю себе.
Но, читая те же "тюремные" стихи, я живо представляю моего отца, молодого, лишенного будущего, как все в этом страшном месте, заключенного, который прислушивается к ночным звукам своего страшного жилища, который ищет сквозь решетки лучик звезды, который вдруг видит легкий пушок какого-то дикого цветка, залетевший в камеру и, подхваченный папиросным дымком, снова вылетающий на свободу.
Одесса осталась в прошлом.
Но вот стихотворение, написанное отцом в Переделкине и датированное 1944 годом.
Каждый день, вырываясь из леса,
Как любовник в назначенный час,
Поезд с белой табличкой "Одесса"
Пробегает шумя мимо нас.
Пыль за ним поднимается душно,
Рельсы стонут, от счастья звеня,
И глядят ему в след равнодушно
Все прохожие кроме меня.
Да, территориально он в другом месте, но душа его навсегда – там.
Снова не удержался и привел здесь еще одно стихотворение, хотя сам себе дал зарок не цитировать произведений отца, а при необходимости лишь пересказывать своими словами.
Но нет, логика повествования заставила отступиться от непродуманного решения...
Почему же я поначалу решил отказаться от цитат?
Дело в том, что в своих произведениях – и поэтических, и прозаических – отец настолько точно и с такой художественной силой использует жизненные впечатления, что, коснувшись того или иного эпизода из его биографии, немедленно хочется проиллюстрировать его отрывком из рассказа или строкой из стихотворения...
А ведь так и увязнуть не долго.
И все же, наверное, от первоначального решения придется отказаться или во всяком случае не так уж строго его придерживаться, потому что без некоторых цитат никак не обойтись.
Вот, например, отрывок из стихотворения 1912 года, который может пролить свет на появление замысла романа "Белеет парус одинокий", осуществленного отцом в середине тридцатых годов.
Пятнадцатилетний подросток пишет:
К чему стремимся мы смущенною душою,
Что ищем мы в житейской суете?
Ужель достигнем в мире мы покоя?
Это стихотворение не о море, не о парусе, оно обращено к Богу и называется "К тебе, Христос", но для меня здесь очевидна перекличка с Лермонтовским "Парусом":
Что ищет он в краю далеком?
И дальше:
Как будто в бурях есть покой.
А в 1922 году отец пишет стихотворение под названием "Картина Марке."
Мелким морем моросил
Бриз и брызгал в шлюпки,
Вправо флаги относил
Паруса и юбки.
И, ползя на рейд черпать
Пузоватый кузов, в отделе пропаганды
Гнал по волнам черепах -
Черепа арбузов.
Наши совместные поездки по дорогим его сердцу местам не ограничивались посещением родной Одессы, днестровских лиманов, бессарабского местечка Будаки, связанных с его детством и годами первой молодости.
Отец любил Ленинград и воспоминания, связанные с ним. Этот странный и великий город часто присутствовал в его рассказах, которые будили воображение и мечту побывать там.
Чтобы не забыть!
Вот одна из смешных историй, связанная с Петербургом, которую отец, не большой любитель анекдотов, мне как-то рассказал.
Великий химик Дмитрий Дмитриевич Менделеев как-то ехал по Петербургу на извозчике.
Дорогу им преградила колонна кандальных.
Извозчик остановился, обернулся к Менделееву и сказал, кивнув на арестантов:
– Химиков повели!
И вот поздней осенью пятьдесят пятого года мы с отцом сели в "Красную стрелу" и на следующее утро, темное как ночь, оказались в Ленинграде на перроне Московского вокзала.
Даже сейчас, спустя тысячу лет, я отчетливо во всех подробностях помню то впечатление, которое произвели на меня Невский проспект, Казанский и Исаакиевский соборы, Зимний дворец – удивительные сооружения, еще более таинственные от того, что, оказывается, они существуют в действительности, а не только на рисунках и фотографиях и что к ним можно приблизиться, подняться по ступеням и даже коснуться их каменных тел.
Отмечу еще одну странность Ленинграда, очень меня удивившую – густую сеть троллейбусных проводов над улицами и перекрестками, от чего казалось, что ты пойман и что уже никогда тебе отсюда не выбраться.
Впрочем, спастись было довольно легко – не смотреть вверх.
В Исаакиевский собор отец повел меня, семнадцатилетнего малютку, смотреть на маятник Фуко.
Изнутри Собор был еще больше, чем снаружи.
Он был полутемный, безлюдный (кроме нас двоих там, казалось, никого не было) и холодно роскошный. Один мраморный безграничный пол чего стоил. Конечно же никаких религиозных мыслей не возникало, хотя в соборном сумраке холодно и неодобрительно поблескивали оклады икон.
Да и откуда было взяться религиозным мыслям, если наш поход в Исаакиевский собор был учебной экскурсией, дополняющей школьный урок по физике, а не посещение Божьего храма.
Думаю, отец "мной прикрывался" – ему самому смертельно хотелось в очередной раз убедиться в непреложности закона физики, который наглядно мог продемонстрировать своим "качанием" маятник Фуко, свисающий из под самого купола, теряющегося во мгле, к центру мраморного пола с выложенной темным мрамором окружностью.
Это все, что сохранилось в моей памяти о внутренностях Исаакиевского собора.
Мы с отцом поднялись по наружным лестницам на смотровую площадку к самому куполу. Мне этого совсем не хотелось делать и ужасно сердило папино мальчишеское желание все видеть и все знать.
Что же касается меня, то я получил тогда, сам того не осознавая, бесценное знание о своем отце, его душевной энергии и неистребимой жаждой узнать что-то еще об окружающем его мире.
Мы остановились в "Астории", неподалеку от Исаакиевского собора, в той самой гостинице, где любил останавливаться отец во время своих частых поездок в Ленинград еще до войны, в те прекрасные времена, когда все были молоды, талантливы и знамениты.
И, добавлю от себя теперешнего, почти все еще были живы и здоровы.
Отец вспоминал своих друзей и попутчиков во время таких "набегов", представителей шумной московской богемы в чинную, "приличную" (как говорил отец) северную столицу. Тихие ленинградцы приходили в гости к своим московским друзьям в гостиницу Астория, где те занимали лучшие номера, и попадали с головой в круговерть веселого кутежа.
Мы поселились в одном из "тех" номеров, состоящих из двух комнат – спальни с двумя кроватями и гостиной с овальным столом, парой кресел и диваном. Все было чинно, скромно, ничто не давало даже намека на проходившие здесь пиры и веселья.
Надо сказать. что у меня с собой был фотоаппарат со вспышкой – подарок на мое семнадцатилетие, и я, как будущий газетчик, студент-первокурсник факультета журналистики московского университета, щелкал все подряд.
В частности, я сделал несколько снимков в кафе Норд на Невском проспекте, в мужском туалете нашей гостиницы сфотографировал выложенный изразцами пол со знаменитым мозаичным жуком, внутренность Исаакиевского собор, еще что-то.
Несколько кадров – теперь-то я точно знаю сколько их было! – я уделил нашему ленинградскому гостю, который пришел в гостиницу к отцу и с которым они тихо беседовали, устроившись на диване.
Сейчас уже не помню – продолжал ли тогда отец курить, или бросил. «Теоретически» он тогда еще курил – через год он бросит курить, как, впрочем, и пить, потому что с ним случится «удар».
Замечу, что в данном случае используется не медицинский термин и не называется врачебный диагноз.
Меня в то время в Москве не было, я был на Алтае, на целине, куда удрал от неминуемого отчисления из университета за неуспеваемость.
О происшествии я знаю со слов моей сестры.
Они втроем – мама, папа и Женя обедали в нашей столовой в Лаврушинском переулке и вдруг, рассказывает сестра, она подняла глаза от тарелки и не увидела папы. А ведь он только мгновение назад сидел за столом.
Суп в папиной тарелке дымился, а самого папы не было.
Он лежал на полу с закрытыми глазами, бездыханный, как мертвый.
Врачи скорой помощи привели его в чувство...
Будучи человеком здоровым, отец о многих медицинских понятиях имел превратные представления. Например, о диете. В пятидесятые годы, когда после "удара" врачи заговорили о необходимости строжайшей диеты, отец со всей убежденностью приступил к выполнению этого требования.
Диета так диета!
По утрам он заедал два сваренных в мешочек диетических яйца куском свежего белого хлеба, густо намазанного сливочным маслом, за обедом выпивал чашку наваристого бульона, на второе бифштекс или какую-нибудь дорогую рыбу пожирней. А если и икра была – то и она шла в ход.
Уж он то на собственном опыте знал, что поможет ускорить выздоровление. В связи с ранениями на фронтах еще первой мировой войны отец оказывался в госпиталях, где поднимали на ноги молодых парней, говоря сегодняшним языком, именно таким образом.
При ближайшем посещении врача отец похвастался своим усердием в лечении, и тут наконец все стало на свои места. Доктор шипящим шепотом объяснил ему, что продукты, которые он в таком количестве употребляют, окончательно расшатают здоровье, закупорят сосуды и в скором времени сведут в могилу.
Ему было довольно строго сказано, что если он хочет продолжать жить и писать, необходимо бросить курить, пить, отказаться от жаренного и жирного – то есть "сесть" на настоящую диету и в корне изменить вредные привычки.
А так как отец хотел продолжать жить и писать, он серьезно воспринял предписание врачей.
После выслушанной лекции отец все понял, и с этих пор главной его едой стала овсянка на воде, сухари и злаковый кофе с небольшим количеством нежирного молока. Этот напиток получил название "бурдоне" (в честь имени одной из парижских улиц) благодаря тому, что включало в себя прекрасное русское слово бурда.
Отец часто со смехом вспоминал об этой своей роковой ошибке, а заодно любил рассказывать анекдот о российском купце, гуляке и пьянице, которому доктора запретили выпивать.
Купец никак не мог взять в толк, что отныне он не должен употреблять ни водку, ни коньяк, ни шампанское. Как он ни уговаривал, доктора были непреклонны. Но на прощанье один из докторов его пожалел и позволил раз в неделю выпивать по рюмочке мадеры.
Купец возвратился домой с несколькими корзинами, наполненными бутылками мадеры и на недоуменный вопрос домочадцев с воодушевлением ответил:
– Доктор велел мадеру пить!
Фраза "Доктор велел мадеру пить" с папиной легкой руки прочно вошла в наш быт.
Так вот, если отец тогда, в Ленинграде, и курил, то это были коротенькие, в половину настоящих, сигаретки «Новые» московской фабрики «Дукат», которые, по всей видимости. специально были придуманы для тех, кто мечтал ограничить свое курение. Довольно наивное решение вопроса, потому что отец выкуривал коротеньких сигареток в два раза больше, чем длинных.
А вот гость – точно курил. Кажется, он курил папиросы "Прибой". Он не производил впечатление страстного курильщика. То есть из его ноздрей не выходили густые струи дыма. Однако сухие смуглые пальцы постоянно сжимали белый мундштук дешевой папироски.