Текст книги "Красный генерал Империи 2 (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Глава 5
Двадцать девятого января, в десять часов утра, я выехал из Хабаровска.
На вокзале меня провожали Селиванов, Будберг, Соломин, Кречетов, городской голова с двумя гласными от думы, и небольшая толпа обыкновенных хабаровцев, которая собралась без всякого объявления, по слуху. Я этого не хотел и не предусматривал. Но они стояли – мещане в шубах, бабы в платках, мальчишки на ящиках у багажного склада, – и я не мог их прогнать. Я снял фуражку, поклонился. Они мне поклонились в ответ. Это длилось секунды три, но эти три секунды я запомнил.
Селиванов подошёл последним. Подал руку.
– Николай Иванович. Возвращайтесь.
– Вернусь, Андрей Николаевич. По уставу.
Он усмехнулся углами рта. У него за прошлый месяц на лице появилось что-то новое – не усталость, а собранность, какая бывает у людей, которые знают, что им предстоит долгая зима и что они её перенесут.
– Я тут не сорвусь, Николай Иванович.
– Не сомневаюсь.
– Только об одном прошу. Телеграфируйте чаще. Не служебное – частное. Что у Вас на месте. Что Вы видите. Что Вы думаете. Мне отсюда трудно судить без Вашего глаза.
– Буду телеграфировать.
Мы пожали руки. Будберг подал мне портфель с бумагами, которые я брал с собой. Артемий поставил у входа в вагон мой саквояж. Кречетов протянул аптечный пакет.
– Николай Иванович. По одному порошку утром и вечером. Если будет давить в груди – рассасывать под языком, не глотая. Если станет хуже – телеграфируйте мне немедленно, я по железной дороге дойду до Вас за четверо суток. Я с Артемием договорился: если Вы не выдержите, он мне даст знать прямо, без Вас.
Я посмотрел на Кречетова. Он смотрел на меня – спокойно, без сентиментальности, как обыкновенно. Только глаза у него за очками были чуть темнее обычного.
– Спасибо, Дмитрий Львович.
– Не за что, Николай Иванович. Это моя обыкновенная работа.
– Вы дома сами, без меня, не залежитесь?
– Не залежусь. У меня в лазарете с понедельника двенадцать новых раненых из Артура. Им я нужен сильнее, чем Вам.
Это было правда. С двадцать седьмого по госпиталям Дальнего Востока пошли первые раненые с Артура – пока немного, флотские, обожжённые и контуженые, привезённые санитарными пароходами через Шанхай и далее по железной дороге. Кречетов с понедельника пропадал в лазарете до полуночи.
Я кивнул, поклонился ему. Он наклонил голову на свой европейский манер, без поклона.
Северцов уже стоял в вагоне у окна, в шинели, с моим вторым портфелем под рукой. Будберг оставался в Хабаровске – на нём была связь, и без него штаб бы расползся. Артемий ехал со мной до Никольск-Уссурийского, дальше возвращался обратно. С ним я о его возврате уже договорился – он рвался ехать со мной до конца, но я ему сказал твёрдо: дом без тебя расползётся, а штаб без Будберга не расползётся только потому, что у Будберга на это сил хватит, а у Соломина бы не хватило. Артемий обиделся, но потом подумал и согласился. Он, при всей своей простоте, понимал.
Я вошёл в вагон. Это был обыкновенный штабной вагон, прицепленный к курьерскому поезду на Никольск-Уссурийский – два купе, общий салон с длинным столом, маленькая кухонька, отделение для денщика. Поезд был военный, с двумя ротами уссурийского пехотного полка, которые ехали к месту сбора в Никольск-Уссурийском, и с несколькими офицерами, направлявшимися в маньчжурский корпус. Их я в дорогу с собой не звал в салон – пускай отдыхают.
Через десять минут поезд тронулся. На перроне Селиванов поднял руку. Я ему в окно – тоже. Хабаровск медленно поплыл назад, белый, в морозном пару, с золотыми крестами над собором, с моим жёлтым домом на яру, с пристанью, на которой стояли вмёрзшие в лёд баржи. Через минуту дом скрылся за поворотом. Я ещё постоял у окна, глядя на удаляющийся город, потом сел.
Северцов напротив меня снимал шинель.
– Сергей Андреевич.
– Слушаю.
– Едем долго. До Никольск-Уссурийского сутки с лишним. Дальше через Маньчжурию до Харбина ещё трое-четверо суток, как пойдёт. У нас в дороге будет время. Я Вас прошу – не уставайте по дороге. Спите хорошо. Ешьте хорошо. На месте мне нужны будете в полной силе.
– Слушаюсь, Николай Иванович.
– И ещё. У меня к Вам будет одно отдельное поручение, на которое сейчас не время. Я Вам о нём скажу в Харбине. До Харбина не думайте.
Северцов посмотрел на меня, не спросил. Это в нём я особенно ценил. Кто-то другой переспросил бы, потянул бы за нитку. Северцов – нет. Он понимал, что если я ему сейчас не говорю, значит, мне нужно сначала договорить с самим собой.
– Хорошо, Николай Иванович.
Он повесил шинель, сел у окна с моей стороны вагона, открыл какие-то бумаги и стал работать. Артемий за дверью купе разогревал самовар. Поезд набирал ход. За окном пошёл лес – низкий, заснеженный, с длинными синими тенями от утреннего солнца.
Я открыл портфель, достал тетрадь, перо. Подержал перо над чистой страницей. Подумал. И записал:
«День первый дороги. Хабаровск остался за плечом. Машина запущена. Артур – потеряли три корабля по плану. Линевич – на месте. Чичагов – на месте. Зарубин – на месте. Я – еду к Линевичу».
Закрыл тетрадь. Сунул в портфель.
Лёг на диванчик – мягкий, обитый кожей, с высокой подушкой. Уставать я начал ещё на перроне, а с того момента, как поезд тронулся, у меня в груди стало тяжелее. Я закрыл глаза. Решил – пока спать. Думать буду по дороге.
И уснул сразу, чугунным солдатским сном, какой у меня обыкновенно приходит в дорогу, когда после долгой подготовки наконец началось движение и можно перестать держать всё на плечах.
До Никольск-Уссурийского я в общей сложности проспал часов десять из суток с лишним. Это было невероятно много. Я в обыкновенной жизни столько не спал, мне Кречетов прописывал семь, я выторговывал шесть с половиной. А тут – десять. Это, я понимал, было моё тело, наконец-то отпущенное на отдых после трёх лет беспрерывной работы. Я ему дал, что просил.
В промежутках я ел, пил чай, разговаривал с Северцовым о пустяках, читал. Из чтения у меня в дороге было – старая книга Пржевальского «Монголия и страна тангутов», которую я взял с собой не из служебных соображений, а потому что её любил настоящий Гродеков, и за прошедшие три года полюбил, как мне казалось, и я. Это была книга, через которую я с настоящим Гродековым в моей теперешней голове разговаривал. Я её перечитывал в дороге, когда нужно было успокоиться.
В Никольск-Уссурийский мы пришли вечером тридцатого. На вокзале меня встречал замещавший Линевича начальник гарнизона полковник Михеев – высокий, лысоватый, с большими седыми усами, в шинели поверх парадного мундира. С ним – короткий смотр гарнизона, ужин в офицерском собрании, ночёвка в доме Линевича, который теперь стоял пустой. Артемий со мной попрощался на вокзале. Он подал мне последний раз сапоги, поправил воротник, отступил.
– Возвращайтесь, ваше высокопревосходительство.
– Вернусь, Артемий.
Он перекрестил меня – быстро, неловко, не привыкши крестить начальство. Я ему позволил. Это, я думаю, был единственный раз за наше с ним знакомство, когда он сделал что-то церковное по отношению ко мне.
– Дом без меня не запусти. И Соломина слушайся.
– Слушаюсь.
Он отступил ещё на шаг, поклонился по обыкновению, повернулся и пошёл к обратному поезду. Я смотрел ему в спину, пока он не скрылся в толпе на платформе. Маленький, в чёрной поддёвке, с моим возвращёнными в Хабаровск дорожным мешком на плече. Это был – родной человек. Я об этом не думал в обычные дни, а сейчас, когда я его отправлял обратно, а сам ехал дальше, у меня внутри впервые за дорогу шевельнулось что-то тёплое и тяжёлое одновременно.
На ужине в офицерском собрании я говорил мало. Михеев со своими офицерами держался достойно, в их глазах было всё, что в эти дни должно было быть в глазах русских офицеров: готовность, тревога, надежда, что командующий округом и приамурский генерал-губернатор всё знает и всё уладит. Я их не разочаровывал. Я говорил с ними коротко и по существу – о готовности их батальонов к выступлению, о связи, о санитарной части. На вопросы о фронте отвечал спокойно: положение тяжёлое, но мы его удержим. Линевич – в Харбине, я к нему еду. Кондратенко – в Артуре. Чичагов – в море. Каждый – на своём месте.
После ужина я ушёл к себе. Лёг рано.
Северцов, проходя мимо моего купе на ночь в свою комнату, постучал.
– Войдите.
– Николай Иванович. У Вас всё в порядке?
– В порядке, Сергей Андреевич. Я просто устал. Идите спать.
– Слушаюсь.
Он постоял ещё секунду, посмотрел на меня. Я лежал в кровати в халате, перед сном. Свеча на тумбочке отбрасывала жёлтый кружок на стену.
– Николай Иванович. Я хотел сказать. Я Вам в дороге глаз с Вас не сведу.
Я улыбнулся.
– Спасибо, Сергей Андреевич. Это я знаю.
Он кивнул, вышел.
Я задул свечу. Лежал в темноте. За окном где-то лаяла собака. В соседней комнате тихо ходил часовой по коридору, скрипя сапогами. Дом Линевича – большой, просторный, с высокими потолками, с темными деревянными панелями, в которых днём отражались окна, – ночью казался ещё больше и пустее. Я подумал, что Линевич, наверное, тут пока жил один, без семьи. Семью он, кажется, после смерти жены ещё в восьмидесятых годах не заводил. Семья у него была – служба. И вот теперь служба его наконец-то целиком позвала, и он уехал, и дом остался стоять пустой, и я в нём ночую как гость.
С этой мыслью я заснул.
Утром тридцать первого мы выехали дальше.
От Никольск-Уссурийского до Харбина шли через Пограничную и Маньчжурию. Это была Китайско-Восточная железная дорога, та самая, ради охраны которой в девятисотом году я три года подряд писал письма Витте. Дорога была – частная, формально принадлежащая Обществу КВЖД, фактически – государственная, со смешанным русско-китайским управлением и с охранной стражей Витте в зелёных мундирах. Я по этой дороге проехал в моей теперешней жизни дважды – в девятисот первом году, частным образом, осмотреться, и в девятисот втором, по делу о строительных работах. Сейчас я ехал по ней в третий раз. И впервые – на войну.
Пейзаж за окном стал другой, чем по уссурийской части. Сопки приземистее, лес реже, поля шире, деревни – китайские, с фанзами под тростниковыми крышами, с курящимися печными дымками, с длинными косами огородов. На станциях – кучки китайских торговцев с горячими лепёшками и с варёными яйцами в маленьких корзинах; русские проводники бойко с ними переругивались на пиджин-русском; пассажиры в форме покупали и ели стоя на платформах, на морозе. На станциях побольше – гарнизоны охранной стражи, по полусотне человек, с офицерами в зелёном, отдавали честь моему вагону. Я выходил на каждой второй-третьей, без всякой регулярности, разговаривал с офицерами, спрашивал о связи, о настроениях, о китайском населении. Везде было одинаково: служба идёт, население спокойно, китайские старшины приходят к коменданту с поклоном и говорят, что хотят жить мирно. Это была – Маньчжурия, какой я её хотел видеть. Та, которая в учебниках девяносто пятого года называлась «полуколониальной зоной российского присутствия», а у меня в голове проходила как простая русско-китайская приграничная область, где люди обыкновенно живут, и где наша задача – не мешать.
В Пограничной я переночевал. Утром первого февраля поезд пересёк китайскую границу. Документов на границе ни у кого не спросили – мы шли через свою зону.
К вечеру первого мы пришли в Маньчжурию-станцию. Это было – большое узловое поселение, выросшее за десять лет вокруг депо, в одной версте от старого китайского городка Маньчжурии. Тут стояли – наши казармы охранной стражи, контора Общества КВЖД, телеграф, пакгаузы. На путях – пять эшелонов с войсками, идущих на восток, к Харбину и далее. Здесь у меня была короткая встреча – с начальником охранной стражи на участке, полковником Мищенко.
Мищенко я знал – заочно, по бумагам. Это был – донской казак, лет за пятьдесят, среднего роста, с круглым красным лицом и с длинными чёрными усами. В формуляре у него стояло: участник кавказской и среднеазиатской служб, в охранной страже с самого её учреждения в девяносто седьмом. Сейчас, в условиях войны, его страже предстояло – играть роль кавалерийского корпуса при Маньчжурской армии Линевича; об этом мы с Линевичем переписывались ещё осенью.
Мищенко встретил меня на вокзале, козырнул.
– Ваше высокопревосходительство.
– Павел Иванович. Здравствуйте. Не возражаете, если я к Вам в контору на полчаса заеду?
– Прошу.
Мы поехали – в небольшой деревянной конторе охранной стражи у вокзала, с маленьким кабинетом, где на стене висела карта участка дороги и фотография государя императора. Мищенко по дороге успел распорядиться о чае. Чай подали в больших жестяных кружках, по-походному, без изящества. Я это оценил.
– Павел Иванович. Я к Вам с одним вопросом. И с одной просьбой.
– Слушаю.
– Вопрос: что у Вас на участке за прошлый месяц по диверсиям? Что-нибудь было?
Мищенко чуть наклонил голову.
– Было, ваше высокопревосходительство. Не крупное, но было. Двенадцатого января – попытка поджога складов в Якши. Поймали троих, оказались – китайцы из Хайлара, наняты неизвестными за деньги. На допросе не запирались, но и заказчиков назвать не могли – деньги им принёс посредник, его описать смогли, но он, видимо, уже за границей. Двадцатого – обрыв телеграфного провода между Хайларом и Бухеду. Восстановили за восемь часов. Двадцать пятого – двое в форме железнодорожников пытались пройти в депо в Хайларе ночью, окликнуты часовым, бросили оружие, бежали, один убит, второй ушёл. У убитого нашли – японскую морскую кокарду в кармане. Запрятанную. Это были не китайцы, ваше высокопревосходительство.
Я кивнул.
– Японцы?
– Скорее всего. С Корейской стороны. Их в последние месяцы по нашей зоне просачивается – десятки, может, сотни. Маленькими группами. С деньгами. Нанимают местных, или сами по два-три человека делают мелкую работу.
– Что Вы для этого предпринимаете?
– Удвоил караулы на станциях. Удвоил наряды у депо. У всех мостов поставил круглосуточно. У Хайлара и Бухеду – отдельные дозоры. По соглашению с китайскими старшинами в окрестных деревнях – премия за поимку чужих. Уже двух взяли по этой линии.
– Хорошо. И теперь – просьба. Я Вам её скажу прямо. Я уверен, что в ближайшие месяцы давление по диверсиям усилится. Японцы попробуют – не отдельные акты, а систему: одновременно по разным точкам, чтобы у Вас одновременно горело в нескольких местах. Связь, мосты, склады. Цель – задержать переброску войск к Линевичу хотя бы на сутки-двое в критический момент.
Мищенко кивнул, как человек, который и сам это давно знал, и которому приятно слышать подтверждение от старшего.
– Это, Ваше высокопревосходительство, у меня уже месяца два – главный мой страх.
– Поэтому моя просьба. Заведите у себя – параллельную сеть. Не охранную, не служебную. А агентурную, на китайских и корейских деньгах. Платите хорошо. По каждому участку – двое-трое местных, не связанных между собой, не знающих друг друга. Они Вам будут доносить о чужих в деревнях, о незнакомых в постоялых дворах. Не для арестов – для предупреждения. Если Вам в одном месте за неделю до большой работы донесут «приехали трое из Кореи, остановились у такого-то», Вы успеете подготовиться.
– Это, Ваше высокопревосходительство, мне с моими служебными суммами не потянуть. У меня охранная стража – на государственном пайке. Денег на агентуру – отдельно не выдают.
– Деньги я Вам найду. С Селиванова получите по тёплой переписке. Десять тысяч в месяц на ближайшие полгода. Расписок не нужно, отчёта подробного не нужно, мне в конце месяца достаточно короткой записки – «получено, израсходовано». На сумму я Вам верю.
Мищенко посмотрел на меня. У него на лице – впервые за разговор – появилось что-то живое, не служебное.
– Ваше высокопревосходительство. У меня этой суммы хватит на хорошую сеть по всему участку. Я её – за месяц подниму. И я Вам – что докладывать буду, докладываю – Селиванову же, или Вам прямо?
– Селиванову. Я в дороге.
– Слушаюсь. И – позвольте сказать. Я три года просил у Витте суммы на это. Витте мне – по своей бережливости – отказывал. Не из недоброжелательности, а из обыкновенной – он считал, что охранная стража есть военная сила, а агентура – это другое ведомство.
– Витте – формально прав. Это другое ведомство. Но другого ведомства у нас на КВЖД нет, а у Вас есть глаза, и без них мы не справимся. Поэтому – будем считать, что в этом одном случае мы Витте обошли.
Мищенко усмехнулся.
– Будем считать, ваше высокопревосходительство.
Мы простились на крыльце конторы. Мищенко проводил меня до вагона. На прощание я ему сказал – тише, чтобы только он слышал:
– Павел Иванович. И ещё одно. Если у Вас в Вашей сети появятся сведения не только о японцах, а о чём-нибудь – необыкновенном. О людях, которые ходят с большими деньгами и не похожи ни на японцев, ни на наших. Особенно – около Хайлара и Цицикара. Дайте мне знать. Лично.
Мищенко посмотрел на меня внимательно. Поклонился.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
Я сел в вагон. Поезд тронулся.
Северцов, который во время разговора с Мищенко сидел в общем салоне над бумагами, посмотрел на меня, когда я вернулся в купе.
– Николай Иванович. Извините, что спрашиваю. Десять тысяч в месяц на агентуру – это серьёзная сумма. Селиванов выдаст?
– Выдаст, Сергей Андреевич. У нас в окружной казне на чрезвычайные расходы заложено сто шестьдесят тысяч на этот год, я их с осени держу нетронутыми. Эти десять тысяч в месяц у нас – четыре процента того фонда. Селиванов это знает. Я ему ещё в декабре говорил: к Мищенко пойдёт. Он ждал.
Северцов кивнул. Подумал.
– А последняя фраза – про необыкновенных людей с большими деньгами?
Я посмотрел на него. Северцов за три года научился задавать мне такие вопросы, на которые мне отвечать не хотелось, и я каждый раз ему отвечал.
– Сергей Андреевич. Я Вам сейчас не скажу. Но запомните: если когда-нибудь Мищенко мне пришлёт что-нибудь по этому пункту – я Вам это покажу. И тогда мы будем говорить.
Северцов посмотрел на меня ещё секунду. Кивнул.
– Хорошо, Николай Иванович.
И вернулся к бумагам.
Я лёг на диванчик. Закрыл глаза.
Я Мищенку, конечно, не на японцев настроил. Японцев он и так найдёт, для этого ему мои советы не нужны. Я его настроил на тех, кого я и сам пока не видел, но о ком уже знал по гольдмановской записке. Третьи люди. Частные деньги. Безобразовский след, может быть, ещё что-нибудь поглубже. Если эти люди работают по КВЖД – а они должны работать, потому что КВЖД для них и есть та точка, через которую вся их концессионная история кормится, – то у Мищенки в его новой сети это рано или поздно высветится. И тогда я через одного полковника охранной стражи в Маньчжурии-станции получу первые ниточки к тому, что у меня в Петербурге пока висит в воздухе.
Я в этом не торопился. Я только что подсадил семя. Прорастёт оно – за месяц или за год, неважно. Главное – оно есть.
Я лежал и слушал, как стучат колёса по мёрзлым рельсам.
Между Маньчжурией-станцией и Харбином мы шли двое суток.
Дорога эта была – длинная, через большие равнины, с долгими перегонами между станциями. Поезд шёл медленно, не больше тридцати вёрст в час, потому что КВЖД ещё не была доведена до полной нагрузки и на многих участках стояли временные мосты, по которым воинские эшелоны проходили со скоростью пешехода. На станциях стояли подолгу – пропуская встречные.
Я в эти двое суток много думал.
Я думал – о Линевиче. У меня с ним за три года переписки было – десятки писем, несколько личных встреч в Никольск-Уссурийском и Хабаровске. Он был – простой человек, военный до костей, без всякой петербургской утончённости. Старше меня по чину (полный генерал с осени девяносто восьмого), старше меня по возрасту (родился в тридцать восьмом году, на пять лет раньше моего тела), но младше меня по положению в крае – потому что он был – командующий войсками Маньчжурского корпуса, а я – генерал-губернатор всего Приамурья. Это субординационное соотношение мы с ним за три года выровняли в чисто товарищескую дружбу, без чинов. Я к нему обращался «Николай Петрович», он ко мне «Николай Иванович», и наша переписка ходила в обыкновенных конвертах без печатей.
Но личной длинной встречи у нас с ним за все эти три года не было. Все наши встречи были – короткие, по делу, в служебных условиях, с третьими лицами, с протоколом. Я ему так ни разу и не сказал – лицом к лицу, наедине, в спокойной обстановке – тех вещей, которые ему, я думаю, давно нужно было услышать. О том, что я ему верю как себе. О том, что я считаю его не «командиром корпуса в моём подчинении», а равным, и часто старшим. О том, что я благодарен ему за всё, что он за эти три года для меня сделал – за переброску войск в Цицикар в девятисотом, за поход на Мукден, за то, что он подобрал ко мне Кондратенко без огласки, за то, что он в декабре прошлого года, без моего особенного на то приказа, по моему намёку, выставил резерв на Ялу за два месяца до того, как этот резерв стал нужен.
Эти вещи он от меня не слышал. Я их ему не сказал. Я их ему – в Харбине скажу.
Это было – частное. Не служебное. Я ехал к Линевичу не на смотр и не на инспекцию. Я ехал к нему – поговорить с человеком, с которым нам в ближайшие месяцы предстоит держать судьбу страны на двух парах плеч. Прежде чем разговор пойдёт о картах и о войсках, нужно было – посмотреть друг другу в глаза.
Я думал также – о Кондратенко. С Кондратенко я лично знаком не был вовсе. Я о нём знал – по двум источникам. Первый – служебный: формуляр, отзывы, переписка через Селиванова и Линевича. Второй – мой собственный, тот, который я никому не показывал. По моей советской памяти Роман Исидорович Кондратенко был – лучший русский генерал той войны, душа обороны Порт-Артура, человек, который в декабре девятьсот четвёртого года погиб от случайного снаряда в форту номер два, и после смерти которого крепость продержалась – двадцать дней, не больше. Сейчас он был – у меня в Артуре, поставленный туда полтора года назад моим окольным ходом через Селиванова и Куропаткина. И мне предстояло – встретиться с ним лично. И встретиться так, чтобы из этой встречи у него потом, после, осталось – то, что мне нужно: чтобы он мне верил. Без этой веры – он от меня бы не принял ни одного намёка, ни одного частного письма, ни одной просьбы «прошу Вас, обратите внимание на форт номер два, особенно на крышу казематного покрытия».
Кондратенко был мне – нужен живым. Нужен живым не только для Артура. Нужен живым для всего, что у меня дальше – для пятого года, для шестого, для двенадцатого, до которого, если мне даст Бог дожить, мне без таких людей не дойти.
Я лежал на диванчике в вагоне, смотрел в потолок и считал в голове. Если у меня будет жив Кондратенко – у меня в новой России будет – военный наркомат. Если у меня будет жив Макаров – у меня будет – морской. Если у меня сохранится Линевич – у меня будет – фронт, на котором эти два наркомата обкатываются в деле. Если у меня будет – Северцов, Селиванов, Чичагов, Кречетов – у меня будет – администрация, разведка, штаб, медицина. Если у меня будет, наконец, Гольдман и тот круг, который он мне дал – у меня будет – партийная подушка, на которую всё это уляжется.
Это, если перевести с моих внутренних расчётов на язык простой, – было то самое, ради чего я тут. Я ехал в Харбин – собирать людей, не войска. Я ехал – за Линевичем как за человеком. Через два месяца, может быть, через три – поеду за Кондратенко.
В Харбин мы пришли вечером третьего февраля.
Харбин в эту зиму стоял большой, шумный, в чёрных дымах от множества печных труб. За три года, прошедшие с моей последней поездки, город вырос – нельзя было узнать. Каменные дома в три и в четыре этажа, по-русски крашенные охрой и зелёной краской, длинная Большая улица с лавками и с конторами, гостиница «Гранд-Отель» на углу, с электрическим освещением (электричество! здесь, в маньчжурской степи, на нашей частной дороге, у нас раньше, чем в иных уездных городах империи), русские извозчики на широких розвальнях, китайские носильщики у вокзала, в подбитых ватой куртках, шумные базары на боковых улицах. Городок при станции стал – городом.
На вокзале меня встречал – сам Линевич.
Я его, признаюсь, не ожидал увидеть на перроне. Линевич – командующий Маньчжурским корпусом – формально не обязан был выходить встречать генерал-губернатора другого края на вокзал; ему по чину достаточно было прислать офицера. Но он вышел. В шинели, без всяких знаков, в обыкновенной фуражке с красным околышем. Стоял у входа в вокзальное здание, в стороне от толпы.
Я вышел из вагона. Подошёл.
– Николай Петрович.
– Николай Иванович.
Мы пожали руки. Долго пожали – не в служебном смысле, а в человеческом. Линевич за прошедшие месяцы тоже похудел и постарел: лицо у него обтянулось, под глазами появились тёмные круги. Но рукопожатие было крепкое, спокойное, без всякой нервности.
– Поедем ко мне, Николай Иванович. Я Вам подготовил квартиру у себя в штабе. Ужин будет через час.
– Поедем.
Северцов выгрузил наши вещи. Денщик Линевича – молодой костромской парень с круглым лицом – погрузил их на сани. Мы сели в Линевичевские большие сани, накрытые медвежьей полостью. Поехали.
По дороге к штабу – он стоял в большом каменном доме на Большом проспекте, в трёх кварталах от вокзала – мы почти не говорили. Линевич показал – где казармы Восточно-Сибирского полка, где госпиталь, где штаб охранной стражи. Я кивал. Через десять минут приехали.
Дом штаба был – двухэтажный, каменный, с высокими окнами, с двумя часовыми у крыльца. Они отдали честь. Линевич ответил. Мы поднялись по широкой каменной лестнице на второй этаж. Линевич провёл меня в большую комнату с окнами на улицу – это была моя квартира на время приезда. Чисто, тепло, с печкой, с двумя кроватями (для меня и Северцова), с письменным столом у окна, со свежей водой в кувшине, с большой связкой свечей в подсвечнике.
– Устройтесь, Николай Иванович. Через час – ужин в моей квартире, на третьем этаже. Я приду за Вами.
– Хорошо, Николай Петрович.
Он вышел. Мы с Северцовым переоделись с дороги, умылись, привели себя в порядок. Я надел – обыкновенный мундир, без всяких орденов. Северцов – то же. Через час Линевич постучал.
– Прошу.
Мы поднялись на третий этаж. Квартира Линевича была – простая, без всякой роскоши. Три комнаты: кабинет с письменным столом и стенной картой Маньчжурии, во весь простенок; столовая со старым дубовым столом на восемь персон; и спальня, в которую я не заходил. Стены – деревянные панели, картины – две: портрет покойной императрицы Марии Александровны (Линевич, я знал, был – старый монархист, поклонник её ещё с шестидесятых годов) и литография какого-то немецкого пейзажа, видимо, ему подаренного. Никаких икон. У Линевича дома икон не было – это я отметил.
На столе стояло – закуска по-походному: солёные грузди, селёдка с луком, ломоть отварного языка, маринованные грибы, чёрный хлеб, бутылка водки в графине, мадера в графине помельче, два самовара (один уже кипел, другой ждал). Прислуживал – тот же костромской парень-денщик. На троих было накрыто – мне, Линевичу, Северцову. Северцов чуть смутился, что его за общий стол посадили на равных. Линевич сразу – простым движением – указал ему его место.
– Сергей Андреевич, прошу. У меня сегодня – без чинов. Николай Иванович и Вы – мои гости. По стопке за прибытие.
Сели. Денщик налил. Линевич поднял рюмку.
– Николай Иванович. С приездом.
– Спасибо, Николай Петрович.
Выпили. Я выпил полрюмки и поставил – Кречетов мне разрешил в дорогу одну рюмку в день и я её сейчас потратил. Линевич выпил всё. Северцов – половину. Закусили.
Минут двадцать ели в обыкновенной тишине, перемежая разговором о пустяках: о дороге, о Харбине, о погоде, о Михееве в Никольск-Уссурийском. Линевич рассказал – что у него с понедельника в гарнизоне началась эпидемия лёгкого гриппа, человек двести с температурой, к среде должны выздороветь. Я сказал – что Кречетов мне в дорогу дал порошков, и Линевич улыбнулся: «Кречетов у Вас в Хабаровске – это половина успеха».
После закуски подали – основное блюдо: котлеты с гречневой кашей, по-простому, как обыкновенно у Линевича. Он ел медленно, аккуратно, без всякой жадности. Я тоже. Северцов – голодный после дороги – съел свою порцию первый.
К концу ужина, после чая, Северцов – как было заведено у нас на серьёзные разговоры – встал.
– Николай Иванович, Николай Петрович. Прошу извинить. Я к себе.
– Спасибо, Сергей Андреевич. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, господа.
Он вышел. Дверь за ним притворилась мягко. Мы с Линевичем остались вдвоём.
Денщик принёс ещё чая. Линевич отослал и его.
– Иди отдыхай, Митя. Я сам справлюсь.
Митя поклонился, ушёл. В столовой стало совсем тихо. За окном выл лёгкий ветер. На стене мерно тикали стенные часы – большие, в дубовом футляре, с медным маятником. Линевич отодвинул чашку. Положил руки на стол.
– Ну вот, Николай Иванович. Я Вас слушаю.
Я улыбнулся.
– Николай Петрович. Я к Вам приехал не для того, чтобы Вы меня слушали. Я к Вам приехал – поговорить.
– О чём, Николай Иванович?
Я налил себе чая. Помешал ложкой. Подумал.
– Николай Петрович. Я Вам за три года ни разу не сказал – спасибо. Я Вам сейчас это говорю.
Линевич посмотрел на меня. У него на лице ничего не изменилось – он был не тот человек, у которого что-то меняется на лице. Но в глазах – что-то стало мягче.
– Николай Иванович. Это – взаимно.
– Я Вам – благодарен. За Цицикар. За Мукден. За то, что Вы Кондратенко в Артур подобрали без шума. За то, что Вы в декабре резерв на Ялу выставили без особого моего на то приказа, по одному намёку. За все эти годы, в которых я с Вами шёл в одной упряжке, и в которых – ни разу – не было между нами разлада. Это редко, Николай Петрович. Это очень редко.
Линевич долго молчал. Потом сказал тихо:
– Николай Иванович. У меня в жизни – это первая упряжка, в которой я шёл с человеком на равных. Меня старшие – не любили. Меня младшие – боялись. С Вами – впервые – было – по-товарищески. Я Вам – тоже – благодарен. И никому, до этого вечера, тоже – не говорил.
Мы посмотрели друг на друга.
И тут – у меня, признаться, в этом возрасте, в этой коже, в этой жизни – впервые – глаза увлажнились. Не от выпитого. От того, что у меня за плечом сидел – человек, которого я в моей советской жизни знал по двум строчкам в учебнике, и которого я в этой жизни – узнал лично, и оказалось – это лучший из всех старых русских генералов, кого я мог себе пожелать. Простой, твёрдый, верный, без всяких амбиций сверх дела, способный молча принять чужую гипотезу и выставить по ней резерв на Ялу за два месяца до того, как этот резерв понадобится. Это – был – не «царский генерал из учебника». Это был – мой товарищ. И я ему – наконец-то – это сказал.









