412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Красный генерал Империи 2 (СИ) » Текст книги (страница 10)
Красный генерал Империи 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 26 мая 2026, 00:00

Текст книги "Красный генерал Империи 2 (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Глава 10

В Харбине я пробыл до десятого апреля.

За эти десять дней я делал то, чего раньше, за всё время моего управления краем, ни разу не делал в таком объёме. Я писал письма.

Я писал их утром, после завтрака. Я писал их вечером, после ужина. Я писал их днём, в перерывах между разговорами с Линевичем и его офицерами. У меня к десятому апреля исписалось три толстых тетради черновиков и было отправлено шестьдесят семь писем по обыкновенной почте, двадцать четыре телеграммы по шифру, одиннадцать пакетов через курьеров. Это была половина моей работы за десять дней. Вторая половина – разговоры с Линевичем, объезды войск, инспекции по Маньчжурии-станции (через Мищенко) и по Цицикару.

Письма я писал четырём адресатам.

Первый Куропаткин. По моим расчётам, ему предстояло в ближайшие месяцы получить под своё командование Маньчжурскую армию, то есть выехать из Петербурга на фронт лично, оставив пост военного министра. По моей советской памяти это случилось в начале марта тысяча девятьсот четвёртого, и было в учебнике главной ошибкой кампании. Куропаткин был хорошим военным министром, но плохим командующим: он умел готовиться к войне, но не умел вести её. Если бы он остался в Петербурге, а на фронт уехал кто-нибудь другой, например, Линевич, кампания пошла бы иначе.

В этой жизни Куропаткин из Петербурга пока не выехал. Я этого вмешательства добился ещё в феврале, через Селиванова, который дважды телеграфировал Куропаткину частными депешами с моими мыслями. Куропаткин эти мысли принял и в начале марта государю предложения об отъезде на фронт не сделал. Он остался военным министром. Маньчжурская армия пока официально не сформирована; есть Маньчжурский корпус Линевича, на правах самостоятельной оперативной единицы под общим начальством наместника Алексеева в Мукдене. Алексеев в стратегическое управление не вмешивается.

Это было рабочее положение, которое я хотел продлить как можно дольше.

Поэтому я Куропаткину писал раз в три-четыре дня. Письма были не служебные, частные, по-дружески. Я ему рассказывал, что у меня в крае, как идёт развёртывание, как ведёт себя Линевич, какие у меня впечатления от Артура. Под обыкновенным дружеским тоном я в каждое письмо вкладывал одну строку, одну мысль, которая ему была нужна для его теперешнего положения. То «армия здесь устроена хорошо, и Вы можете быть спокойны». То «Линевич ведёт корпус так, как Вы бы сами повели, и я Вам это говорю как свидетель». То «государю в нынешнем положении нужен не выезд министра на фронт, а присутствие министра в Петербурге, потому что петербургские интриги опасней любого японского манёвра».

Это была у меня обыкновенная подсадка. Я знал, что Куропаткина в Петербурге обыкновенно осаждают с двух сторон. Безобразовская партия с одной, толкающая его на «решительные действия». Витте и Ламздорф с другой, удерживающие его от лишних движений. Между ними у Куропаткина обыкновенно нет своего противовеса. Я ему этим противовесом старался стать. Не для того, чтобы им управлять. Для того, чтобы он, выходя от Витте, не шёл сразу к Безобразову.

Второй адресат Витте.

С Витте у меня переписка была ещё более частная, чем с Куропаткиным, и ещё более тонкая. Витте был не союзник в полном смысле. Витте был союзник по линии «не безобразовская партия». Он мне сочувствовал, потому что я ему помогал бить Безобразова. Но при этом Витте был самостоятельная сила, со своими расчётами, со своим видением и со своим влиянием на государя через формально финансовую часть, а на деле через очень многое.

Я ему писал о финансовой стороне войны. О том, как у нас тратится бюджет округа, и где у нас лежат резервы. О том, как у меня идут переселенческие работы по Приамурью даже в военное время (это была частная Виттева страсть, переселение, и я ему туда подсыпал угольки). О том, как я в крае держу Виттиных людей, председателей контрольных палат, начальников железнодорожных управлений, инспекторов, и не позволяю Алексееву их шевелить.

В одном из писем я ему сообщил, между прочим, как обыкновенное наблюдение, что у меня появилось подозрение, будто за безобразовским кругом стоят не только сами Безобразов и Абаза, а ещё кто-то выше по положению. У меня по охранной страже на КВЖД некий полковник Мищенко обнаружил людей с большими деньгами, не похожих ни на охранку, ни на безобразовских прямых исполнителей. Эти люди крупно платят, мало говорят, передвигаются между Хайларом и Шанхаем. Я Витте об этом написал без всякого нажима, как обыкновенное частное соображение для его сведения.

Витте ответил мне через две недели длинным письмом, в котором об этом моём наблюдении не упомянул ни словом, а долго и сложно рассуждал об общем положении страны. Но в самой последней строке он добавил постскриптум: «Николай Иванович. По Вашему наблюдению о Хайларе и Шанхае. Я бы Вас попросил, если у Вас будет ещё что-нибудь по этому поводу, сообщить мне частным образом. Это любопытно».

Это «любопытно» у Витте обыкновенно значило, что у него самого по этому поводу есть свои сведения, и он к моим хочет их прибавить.

Я это в тетради отметил отдельной строкой: «Витте знает про великокняжеский след. Не показывает. Подтвердить через Гольдмана».

Третий адресат Гольдман.

Гольдману я писал в Петербург, на условный адрес в его аптеке, обыкновенным частным письмом, без всякой шифровки. Письма были по виду от простого приамурского жителя, который у Гольдмана два года назад был лично и попросил выслать какие-то редкие пилюли, и теперь, в благодарность за оперативную доставку, переписывается. У нас с ним за три года была отработана целая система условных слов. «Прошу выслать жасминного чая» значило, что нужно через его людей передать в Иркутск. «Прошу свежей ромашки» – через его людей передать в Москву. «Не помешает ли цикорий моему сердцу» означало вопрос про Плеве и охранку. «Прошу не забыть про мяту» – что у Вас по социал-демократам.

Этой системой я и работал.

За эти десять дней я Гольдману отправил четыре письма. Первое – обыкновенный отчёт от частного лица, без ничего особенного. Второе – с просьбой «выслать жасминного чая в Иркутск через Москву, через надёжное лицо». Это означало, что нужно переправить через сибирских социал-демократов небольшую сумму, которую я для них откладывал из моего личного жалованья, на издательские нужды. Третье – «не помешает ли цикорий моему сердцу». Это был обыкновенный мой вопрос про Плеве. Четвёртое, самое важное, было «прошу не забыть про мяту, особенно про тот сорт, что в прошлый раз был из южного отделения». Это означало вопрос: что у вас по кругу Ленина, и в особенности по кругу того, кто год назад в Лондоне устроил раскол.

Я по моей советской памяти знал, что раскол второго съезда Российской социал-демократической рабочей партии произошёл в Лондоне в августе тысяча девятьсот третьего года, и что он закрепил расхождение между большевиками и меньшевиками. Я в Хабаровске эту дату пометил себе в тетради ещё в позапрошлом году. Но я в то время не имел возможности повлиять, потому что у меня в Петербурге выходы не были ещё разработаны.

Теперь, после моей зимней поездки и после того, как Гольдман у меня в круге работает по-обыкновенному, я мог. Я хотел узнать, где сейчас Ленин, какие у него обстоятельства, кто у него рядом, и как у него с большинством после съезда. По моей памяти, к лету тысяча девятьсот четвёртого года в большевиках у Ленина кризис, многие отошли, остался узкий круг. Я хотел в этот узкий круг войти. Не лично (я в моём генеральском мундире лично туда не вошёл бы), а через Гольдмана.

Это был первый мой шаг к будущему. К той партии, которая через семь-восемь лет должна быть массовой и парламентской. Сейчас, в этот апрель тысяча девятьсот четвёртого, она ещё узкая, эмигрантская, разрозненная. И сейчас был момент, когда в неё можно было ещё подсадить стратегическую мысль, которая её через семь-восемь лет будет направлять.

Четвёртый адресат – государь Николай Второй.

Это было самое тонкое из всего, что я делал в эти дни. Я с государем за все три года моего управления имел три аудиенции и около пятнадцати личных писем. По обыкновению я ему писал раз в три-четыре месяца, по поводу или без, короткими дружескими записками. Государь мне отвечал обыкновенно собственноручно, на специальной серой бумаге, тёплым тоном.

Сейчас, в обстановке войны, я ему писал в первый раз с двадцать седьмого января. И писал я длинно. Шесть страниц. О чём – это и было самое тонкое.

Я ему писал о Кондратенко.

Не о его строительной части. Не о форте номер два. А о человеке. Я описал государю Кондратенко так, как Гогенцоллерн описал бы Бисмарка в первый год знакомства. Не лестно, а точно. Я писал о его учёности, о его прямоте, о его привычке самому подавать чай гостям. О том, что у него в Артуре кабинет простой, без всяких украшений. О том, что Стессель его не понимает, но и не давит. О том, что Кондратенко единственная фигура в Артуре, на которой держится сухопутная оборона, и что от его жизни и здоровья сейчас зависит судьба крепости.

В конце письма я сказал одну фразу, ради которой всё и писалось:

«Государь мой батюшка. Я Вам пишу о Кондратенко не для того, чтобы Вы его наградили. Награждение преждевременно. Я Вам о нём пишу для того, чтобы Вы его запомнили. Когда у нас в Артуре сложится, а сложится, не сегодня и не завтра, будут многие приходить к Вам с разными версиями того, кто что сделал. Я бы хотел, чтобы среди этих версий у Вас на полке памяти лежала и моя. По моей версии Артур держится на Кондратенко. По моей версии всякое предложение наградить или возвысить Стесселя должно быть сверено с тем, что в крепости работает Кондратенко. Я об этом Вам говорю заранее, чтобы потом не пришлось говорить впопыхах».

Я письмо запечатал. Отдал Северцову. Северцов отвёз его лично на телеграф в специальном пакете, с курьером до Иркутска, далее по железной дороге до Петербурга, с пометкой «Лично государю императору».

Я это письмо писал два вечера. И когда я его, наконец, запечатал, я понял, что я сегодня сделал ещё одно из самых важных дел за всю эту жизнь. Я подложил государю под подушку образ Кондратенко. Я знал, что государь его прочтёт. Знал, что запомнит. Это была у меня впервые попытка влиять на государя не по делу, а по картине мира.

Это был большой шаг.

Десятого апреля я выехал из Харбина в Хабаровск.

Линевич меня провожал на вокзале, как обыкновенно. Митя погрузил наши вещи. Селенин с конвоем казаков занял свои места в задних вагонах.

– Николай Иванович. Возвращайтесь.

– Вернусь, Николай Петрович. До Ляояна.

– До Ляояна.

– Берегите себя.

– Берегу.

Мы пожали руки. Поезд тронулся.

От Харбина до Хабаровска мы шли пять суток. Дольше, чем обыкновенно, потому что по дороге я останавливался в Никольск-Уссурийском у Михеева, в Спасском у Клочкова, в Раздольном. Я смотрел, как у них тыл работает. Тыл работал обыкновенно. У Клочкова в Спасском за прошедший месяц через лазареты прошло четыре эшелона раненых с Артура (с миноносцев, с «Цесаревича», с «Ретвизана»). Все направлены в лазареты во Владивостоке и в Хабаровске. У Михеева в Никольске добавилось два батальона из Уссурийского казачьего войска, выставленных Зарубиным по моему распоряжению. У Раздольнинского интендантского склада запасы по муке, крупе, патронам на три месяца боевых действий.

Всё, что я три года готовил, работало.

Пятнадцатого апреля я был в Хабаровске.

Селиванов встречал меня на вокзале. С ним Будберг, Соломин, Кречетов, Воронин. Артемий стоял за их спинами, по обыкновенной своей привычке держаться в третьем ряду. У него на лице было выражение, какое у него обыкновенно после долгой разлуки, без всякого выражения. Это и означало, что он рад.

Я обнял Селиванова. Не пожал руки, а обнял. Это у меня с ним впервые. Селиванов сначала растерялся, потом неловко обнял меня в ответ.

– Николай Иванович.

– Андрей Николаевич. Я Вам спасибо скажу не сейчас. Сейчас поехали домой.

– Поехали.

Артемия я обнял тоже. Он смутился. Я ему сказал тихо:

– Артемий. Я по тебе скучал.

– И я по Вам, ваше высокопревосходительство.

Кречетова обнимать не стал, он этого обыкновенно не любил. Просто пожал руку, посмотрел в глаза. Кречетов кивнул.

– Николай Иванович. Я Вам в кабинете осмотр сделаю сегодня вечером.

– Сделаете.

Будбергу пожал руку. Соломину тоже. Воронина обнял за плечи, тонкого, лёгкого, как ребёнка.

– Яков Тимофеевич. Как у Вас?

– Хорошо у меня, Николай Иванович. Скучали.

– Я тоже.

Мы поехали в дом. У меня в коляске рядом с Селивановым голова была тяжёлая, не от усталости, а от тёплого. Я обыкновенно после долгих отъездов возвращался в Хабаровск как в обыкновенное место. А в этот раз я возвращался как в свой дом. Это было для меня новое.

У дома на яру нас встречали обыкновенные хабаровцы. Несколько десятков человек. Их никто не созывал, они узнали о моём приезде из утренней телеграммы, какую Селиванов отдал в городскую полицию для отчёта. Полиция, видно, проболталась. И вот они стояли – мещане в воскресных пальто, бабы в платках, мальчишки на ящиках у соседнего забора.

Я к ним подошёл. Снял фуражку. Поклонился.

Они мне тоже.

Один старик с длинной седой бородой, в стареньком тулупе, вышел вперёд.

– Николай Иванович. Мы рады, что Вы вернулись.

– Спасибо, отец. Я тоже рад.

– Вы Артур поглядели?

– Поглядел.

– А как там, наши держатся?

Я долго смотрел на старика. У него на лице было то простое русское выражение, какое бывает у людей, у которых сын или племянник на войне.

– Держатся, отец. У них хороший командир. Роман Исидорович Кондратенко.

– Дай Бог.

– Дай Бог.

Я поклонился ещё раз. Они мне тоже. И разошлись.

Я зашёл в дом. На лестнице меня встретил лев. Тот самый бронзовый лев на угловой полке. Я его прошедшие три месяца не видел. Он стоял, как стоял. Артемий, видно, его за это время обтирал. Я ему сказал тихо:

– Здравствуй, лев.

И поднялся к себе в кабинет.

В кабинете было всё как было. Стол. Чернильница. Тетрадь в обыкновенном месте в верхнем правом ящике. Книги на полках. На столе три аккуратные стопки бумаг от Соломина, отсортированные по срочности.

Я сел. Открыл первую стопку.

С этого момента моя обыкновенная служба возобновилась.

Май и июнь тысяча девятьсот четвёртого года прошли по плану.

В Маньчжурии Линевич наращивал корпус. К концу мая у него под Ляояном стояло пятьдесят две тысячи человек. К концу июня шестьдесят восемь. Резервы шли непрерывно по Транссибу. Японцы за это время медленно, осторожно подтягивали к Фынхуанчену свои силы и двигались на Цзиньчжоу, чтобы перерезать сухопутную связь Артура с Маньчжурией. Это в моей памяти у них получилось двадцать шестого мая. В этой жизни тоже получилось, того же числа. Цзиньчжоу мы потеряли, как по учебнику, потому что туда у Линевича у меня не было резерва, который мог бы держать. Артур оказался отрезан от Линевича сухопутно.

Но в этой жизни у нас работал альтернативный канал. Через Чичагова во Владивостоке. С мая в Чичаговском хозяйстве были два транспорта, которые ходили обыкновенными рейсами в Шанхай через нейтральные воды, и из Шанхая в Дальний (пока Дальний у нас, до начала июня), а потом в Артур по морю под прикрытием миноносцев Иессена. Через этот канал в Артур уходили лекарства, патроны, и, что особенно важно, почта. Кондратенко с Шварцем работали по графику. Форт номер два был переделан к концу апреля, как и обещали. К июлю на восточном фронте уже стояли три батареи с новыми проволочными заграждениями.

В Артуре жил и работал Макаров. По моим сведениям через Витгефта (который, кстати, остался; Алексеев его убирать не стал, видно, понял, что Макаров без Витгефта не работает) у Макарова за май было два крупных выхода эскадры в море. Один учебный, в Жёлтое море, на сорок миль, с возвращением. Второй боевой, для перехвата японского транспортного отряда у острова Эллиот; перехват не удался, японцы ушли, но эскадра прошла без потерь, тральщики работали.

Это были небывалые вещи для русского флота. Эскадра ходила в море и возвращалась.

В июне у Макарова случилась обыкновенная японская атака брандерами на вход в гавань. Это в моей памяти было в феврале и в мае, и оба раза японцы потерпели неудачу. В этой жизни тоже не получилось. Брандеры были потоплены береговыми батареями, ход в гавань не закрыт. Это не моя заслуга. Это обыкновенная работа береговой обороны, которая у нас и в той жизни была на уровне.

В Петербурге было сложнее.

Государь в начале мая всё-таки вызвал к себе Куропаткина и предложил ему выехать на фронт лично, оставив пост военного министра на временное замещение. Это была та точка, в которую я сильнее всего пытался не дать прийти. Куропаткин у себя в Петербурге был обыкновенный сдерживающий груз, и без него у безобразовской партии не было бы никаких ограничений.

Куропаткин, по моим сведениям через Селиванова, у государя взял паузу. Сказал, что обсудит с государыней-матерью. Сказал, что ему нужно неделю на размышление. Государь согласился.

В эту неделю в Петербург полетели мои телеграммы и письма. Селиванову обыкновенным частным образом, чтобы он Куропаткину их пересылал как от меня. Куропаткину лично, минуя Селиванова, по дипломатической линии. Витте отдельной запиской с просьбой использовать своё влияние на государя через государыню-мать (Витте с государыней-матерью был в обыкновенно дружеских отношениях, она его уважала со времён девяностых годов). Гольдману в Петербург, чтобы через его сеть у нескольких лиц, обыкновенно бывавших при дворе, прошёл слух, что Куропаткин крайне нужен в Петербурге для удержания безобразовской партии от опасных шагов.

Это была обыкновенная аппаратная работа. Грязная. Я в моей советской жизни такой не любил. Здесь делал. Без неё я бы не имел Куропаткина в Петербурге.

Куропаткин через неделю отказался от выезда.

Государь принял отказ. Видимо, ему слух уже дошёл, и государыня-мать на него надавила, и сам Куропаткин у него сказал, что он на фронте не нужен, потому что у Линевича корпус работает по плану. Государь нехотя, но согласился.

Я получил это в обыкновенной телеграмме от Куропаткина: «Дорогой Николай Иванович. Я остаюсь. Государь дал согласие. Спасибо за Ваши соображения. Куропаткин».

Я прочёл телеграмму. Сжёг.

И записал в тетради короткой строкой: «Куропаткин в Петербурге остался. Май четвёртого года. Это большая победа».

Это была крупная победа. Она в учебниках не будет никогда ни одной строки. Но у меня в моей внутренней расчётной книге она стояла выше многих других. Без Куропаткина в Петербурге наша кампания за лето и осень сложилась бы в обыкновенный учебник. С Куропаткиным в Петербурге она имеет шанс сложиться иначе.

К середине июня мне пришло ответное письмо от государя на моё харбинское письмо о Кондратенко.

Оно лежало в обыкновенном конверте серой бумаги, с собственноручной надписью «Николаю Ивановичу Гродекову, в собственные руки». Артемий принёс его утром, с почтой.

Я открыл, прочёл.

«Дорогой Николай Иванович. Я получил Ваше письмо о Кондратенко. Я его прочёл два раза. Я понял Вас. Я Кондратенко запомнил. Я Вас за Ваше письмо благодарю. Государь мой посоветовал мне, чтобы я Вам отвечал лично, поскольку Ваше письмо было обращено лично. Я отвечаю. Я хочу Вам сказать одно. У меня в моём положении бывают дни, в которые я не знаю, кому верить. В такие дни я открываю шкаф, где у меня лежат Ваши письма за три года, и я их перечитываю. Они мне в эти дни помогают. Я Вам за них тоже благодарен. Берегите себя в Хабаровске, и кланяйтесь от меня Кондратенко, когда будете ему писать. Я Вас обнимаю. Николай».

Я прочёл три раза.

У меня в груди заскребло.

Это был мой государь. Тот самый, нерешительный, набожный, с грустными глазами, обыкновенно неспособный к большому делу в большом масштабе. И одновременно человек, у которого в шкафу лежали мои письма за три года, и который их перечитывал в трудные дни.

Я подумал, что у меня впервые за три года в этой жизни появилось чувство, какого у меня раньше не было.

Я к этому человеку привязался.

Я к нему относился не как к фигуре, на которой я отрабатываю свою комбинацию. А как к человеку, к которому у меня выработалось обыкновенное человеческое отношение. С его собственными слабостями. С его собственной нерешительностью. С его собственным, обыкновенно невидимым, желанием быть хорошим.

Это меня не отвлекало от плана. План оставался. Через восемь лет манифест об отречении от власти. Через восемь лет он перестанет править. Через восемь лет он останется на престоле, но снимет с себя это бремя самодержавия.

Но теперь у меня к этому плану прибавилось что-то ещё. Я к нему относился не как к политической операции. Я к нему относился как к освобождению. Я этого человека освобожу. От того, что ему не по силам. От того, что его медленно съедает.

Это было другое отношение. И с ним план становился не комбинацией, а спасением.

Я отложил письмо. Подошёл к окну.

За окном был июньский Хабаровск. Тёплый. С зелёными яблонями в саду у соседнего дома. С криками воробьёв на крыше. С пароходным гудком от пристани. С обыкновенной жизнью, которая шла своим чередом, не зная, что у меня в кабинете сейчас лежит письмо государя императора, и не зная, что я в этом письме прочёл.

Я подумал, что у меня впереди Ляоян.

В моей советской памяти Ляоянское сражение случилось с семнадцатого августа по двадцать первое августа тысяча девятьсот четвёртого года. По старому стилю с четвёртого по восьмое. Куропаткин против Ойямы. Шесть дней боёв. И на седьмой день Куропаткин отвёл армию. Из обыкновенной для русского начальника осторожности, не доверявшей собственным силам.

В этой жизни у меня другой расклад. Куропаткин в Петербурге. На фронте Линевич. Линевич не отступит.

К августу у Линевича под Ляояном будет сто двадцать тысяч в порядке. Против, может быть, ста тридцати у Ойямы. Японцы будут атаковать. Линевич будет держать. Я ему в письмах, которые ему отправлял через май и июнь, осторожно намекал, что на четвёртый день боя у японцев обыкновенно кончается наступательный запас, и что если в этот момент не отступать, а контратаковать, то Ойяма сам отойдёт.

Я не знаю, выйдет ли. Я в моей памяти этого опыта не имел. Это была у меня гипотеза, основанная на общей логике и на знании японского характера. Я её Линевичу передал. Дальше будет он.

Я отвернулся от окна. Подошёл к столу. Открыл тетрадь.

Записал короткой строкой:

«Государь ответил на письмо о Кондратенко. Я его теперь не только использую. Я к нему привязался. Это другая работа. Это освобождение, а не операция».

Закрыл тетрадь.

И в этот момент в дверь постучали.

– Войдите.

Вошёл Селиванов. У него в руке была телеграфная лента, ещё не разрезанная на полоски.

– Николай Иванович. От Чичагова. Срочная.

Я взял ленту.

«Хабаровск Гродекову срочно тчк сегодня в три утра по местному в проливе сухой залив миноносец стерегущий вступил в бой с двумя японскими миноносцами тчк бой длился сорок минут тчк наш миноносец потерял ход правый борт пробит две жертвы убитые шесть раненых тчк японцы оба миноносца ушли с повреждениями тчк стерегущий отбуксирован во владивосток тчк среди раненых лейтенант сергеев тяжело тчк потеря экипажа невелика тчк живы все офицеры тчк подробности почтой тчк чичагов».

Я прочёл два раза. Поднял глаза на Селиванова.

– Андрей Николаевич. Знаете, что это значит?

– В обыкновенной хронологии «Стерегущего» уже не должно быть.

– Не должно. По моей памяти «Стерегущий» погиб двадцать шестого февраля у Артура, в неравном бою с четырьмя японскими миноносцами. Погибли все, кроме двух матросов. По моей памяти этот корабль один из самых известных в истории нашего флота. О нём писали книги и ставили памятник в Петербурге.

– А сейчас он жив.

– Он сейчас не у Артура, он у Владивостока. Чичагов его перевёл в свой отряд ещё в декабре. Я ему тогда не приказывал, он сам так распорядился, посчитав, что у Артура у него своих миноносцев хватит, а у Владивостока их мало. Сейчас «Стерегущий» жив, потому что Чичагов в декабре принял правильное решение. Это не моя заслуга. Это его.

Селиванов помолчал.

– Это, Николай Иванович, у Вас сегодня второй день за полгода, в который у Вас живой остался известный исторический корабль.

– Второй.

– А сколько ещё будет?

– Не знаю, Андрей Николаевич. Я их по одному считаю. У меня впереди их много.

Селиванов помолчал. Потом сказал тихо:

– Николай Иванович. У меня тут к Вам один частный вопрос есть. Не сегодняшний, а вообще.

– Спрашивайте.

– У меня в кабинете лежит на полке тетрадь, в которую я последние два года иногда записываю. Не служебное. А свои мысли. О том, что у нас в крае происходит, и о том, что у нас в стране происходит. Я её никому не показывал. Я Вам сегодня говорю, что она у меня есть.

Я долго смотрел на него.

И мне в этот момент стало понятно одно. У Витгефта тетрадь на Английском проспекте. У меня в Хабаровске. У Гольдмана в его аптеке на Литейном. У Селиванова, оказывается, тоже. У всех моих людей, кого я постепенно к себе притягивал за эти три года, есть своя тетрадь.

Это и был мой круг. Все люди с тетрадями. Все люди, которые носили в себе непереданное, и которые наконец нашли, кому передать.

Я сказал тихо:

– Андрей Николаевич. Спасибо, что сказали.

– Не за что.

– Я Вам отвечу взаимно. У меня в верхнем правом ящике стола лежит моя тетрадь. Если со мной что-нибудь случится, она Ваша. По наследству. Я Вам разрешаю.

– Принимаю.

Мы пожали руки. Селиванов вышел.

Я сел обратно за стол. У меня сегодня день вышел очень полный. Письмо государя. «Стерегущий». Тетрадь Селиванова. И всё это в одно утро.

Я подумал, что у меня в Хабаровске жизнь идёт быстро. Быстрее, чем в Артуре. В Артуре было одно большое решение, и под него собирались дни. Здесь, в Хабаровске, в обыкновенном моём служебном порядке, решений было много, и они шли валом, день за днём, накладываясь.

Это была моя работа. Я её любил. Я по ней соскучился в дороге.

Я открыл первую стопку Соломина и начал работать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю