Текст книги "Можайский — 5: Кирилов и другие (СИ)"
Автор книги: Павел Саксонов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
С другой стороны, не только мучительное осознание моей слепоты, но и нежелание предавать случившееся широкой огласке заставляли меня усомниться в разумности обоих, казавшихся вполне очевидными, вариантов дальнейших действий. Что так, что эдак в ситуацию оказалось бы посвящено слишком много людей, и даже то соображение, что посвященных и так уже хватало…
– Не смотрите на меня так!
Митрофан Андреевич, только что косившийся на Чулицкого, отвел взгляд.
– …не могло меня вполне утешить. Скорее, наоборот: злило еще больше, отзываясь на сердце щемящей тоской.
Сидевший на козлах чин, потеряв, очевидно, терпение, обернулся ко мне и настойчиво поинтересовался:
«Куда теперь, вашвысбродь?»
– На Гончарную [74]74
74 Очевидно, на Гончарную, 6, где размещалась Александро-Невская пожарная часть.
[Закрыть]! – решился я.
Мы покатили.
Как видите, я все-таки решил действовать сам, но и сопровождающих брать не стал. А на Гончарную отправился прежде всего потому, что именно там я надеялся найти Проскурина.
Дорогой я много чего еще передумал, но рассказывать об этом не стану: слишком уж личное… вы меня поняли, Сушкин?
– Конечно, конечно, Митрофан Андреевич! – немедленно, перестав записывать, отозвался я.
– Смотрите!
– Не о чем беспокоиться!
– Ну, хорошо… Приехал я, значит, на Гончарную, а там… ничего. То есть всё, разумеется, в порядке: люди на местах, готовность к тревогам полная: любо-дорого посмотреть! Да и выведенные во двор резервные [75]75
75 По смыслу текста речь идет уже не о пожарных, а о чинах или учащихся полицейского Резерва. Резерв находился в доме по Невскому, 91, и имел общий с Ал. – Невской пожарной частью двор.
[Закрыть]радовали глаз: все-таки что бы и кто бы ни говорил о ротмистре, но командир он дельный [76]76
76 Владислав Францевич Галле (1865 —?). Во время описываемых событий – исполняющий должность начальника полицейского Резерва. Что же до намеков («что бы и кто бы ни говорил»), то Митрофан Андреевич явно имеет в виду репутацию Галле как совершенно неумеренного взяточника и афериста, впрочем, как поговаривали, действовавшего не самостоятельно, а по указке лично Николая Васильевича Клейгельса. Оснований для таких предположений хватало. В частности, по городу ходила история о том, как ротмистр «продавал» лошадей из конюшни Николая Васильевича: всякий, желавший получить какое-нибудь разрешение (например, на ночную торговлю спиртным), должен был «купить» лошадь. Под видом лошади выступала старая и ни на что негодная кляча, за которую, однако, ротмистр заламывал цену наилучшего породистого рысака. Разумеется, «покупатели» деньги платили, но саму клячу не забирали, и она, эта кляча, вновь поступала «в продажу»!
[Закрыть]! Однако того, ради которого я и явился, не было: его уже и след простыл!
Расспросы ни к чему не привели: никто не видел Проскурина уже больше суток. Я понял: негодяя предупредили, и он попросту скрылся.
Дальше нужно было ехать в какую-нибудь другую часть, но… я тут же сообразил: если преступная система оповещения налажена, нет никакой гарантии, что я, катаясь из части в часть, не буду всякий раз являться к опустевшему гнездышку! Пришлось поэтому отставить уязвленную гордость и сесть на телефон.
За несколько минут я оповестил следователей всех нужных участков, а сам – в качестве собственной цели – выбрал Казанскую часть, располагавшуюся ближе всех к моей собственной канцелярии. Там, – решил я, – мне будет проще – при необходимости – поддерживать связь и принимать решения по обстоятельствам.
Однако, несмотря на принятые мной предосторожности, на Офицерской [77]77
77 Тот же адрес (Офицерская, 28, ныне – Декабристов), что и здание Казанской полицейской части и Сыскной полиции.
[Закрыть]меня поджидал такой же сюрприз, как и на Гончарной: подозреваемый успел скрыться. Я метнулся было к Михаилу Фроловичу, но ни вас, Михаил Фролович, ни вас, Сергей Ильич, на месте не было.
Впрочем, как выяснилось чуть позже, этот – из Казанской – негодяй далеко не ушел. Уж не знаю, почему, но его об опасности оповестили буквально за несколько минут до моего появления, и он, голубчик, попался по поднятой тревоге буквально на соседней улице: его взял городовой, немедленно свистками вызвавший подкрепление, так как задержанный им малый оказался настоящим бугаем и полез в отчаянную драку.
Примерно то же – об этом мне, один за другим, сообщили следователи – приключилось и во всех других частях. Облава, едва не провалившаяся, увенчалась полным успехом, и уже через час или около того я смотрел на сгрудившихся передо мной восемнадцать отпетых мерзавцев [78]78
78 С постоянными резервами пожарных частей было двадцать, но Проскурин из Александро-Невской успел сбежать (его, как мы помним, позже доставили в Петербург мертвым), а часть по Дворцовому ведомству оказалась, по-видимому, незатронутой.
[Закрыть]!
Зрелище, доложу я вам, господа, было и страшным и жалким одновременно! Каждый из этих восемнадцати был старым, проверенным, казалось бы, служащим. На груди у каждого красовались честно заслуженные медали. Лица каждого отражали годы напряженной жизни в борьбе с самой ужасной из стихий. Но все они стояли передо мной с потупленными взорами, омертвелые, бледные… иные были растерзаны в схватках с полицией, у двух или трех кровоточили губы и наливались здоровенные синяки.
– Что ж вы, б. р… – только и смог проговорить я, сам себя оборвав на слове «братцы».
Они молчали.
И тогда на меня нахлынула ярость: подобная той, какая уже охватывала меня сегодня – поручик и Сергей Ильич тому свидетели.
Я бросился в самую их толпу и, расталкивая их, расшвыривая, принялся сдирать с их мундиров медали. Я ждал сопротивления, но… его не было. Я словно бы оказался в окружении кукол – больших, искусно сделанных, но напрочь лишенных жизни и потому валившихся в стороны без всякой отдачи!
Очень скоро мои ладони переполнились сорванными наградами, и я – всё еще полный неописуемой злобы – бросил их на стол. Медали зазвенели, несколько из них упало на пол. Одна – это врезалось в мою память – зацепилась застежкой за сукно и повисла на кромке стола подобно бутафорской игрушке!
Тогда дар речи вернулся ко мне.
– Сволочи! – закричал я. – Подлецы!
Молчание.
– За что вы так со мной? Что я вам сделал?
Куклы пришли в движение. По кабинету пронесся ветерок.
– Чего вам не хватало?
Вперед выступил один – Фирсанов – и тихо произнес:
«Против вас, ваше высокоблагородие, мы никогда ничего не имели!»
Я посмотрел в глаза этому человеку: в глазах у него были смущение и твердость одновременно. Его лицо представляло собой поразительную смесь бледности и багровых, почти апоплексических, пятен.
– Не имели? – воскликнул я. – Ах, не имели? А как же тогда всё этопонимать?!
Я махнул рукой в сторону окна: за ним, за его тяжелой, надвое раздвинутой сторой, во все стороны простирался наш огромный город – самый большой в России, самый большой в широтах Балтики, самый прекрасный в мире. На страже этого города годами стояли все мы, оберегая его от гибели в огне, который не раз в его истории угрожал ему исчезновением. Мы – это именно мы: я, Фирсанов, его и еще вчера – даже еще нынешним утром! – мои товарищи.
– Не имели? – повторил я.
«Так точно, ваше высокоблагородие!» – повтори и Фирсанов.
– Тогда объяснись, черт бы тебя побрал!
Я схватил его за грудки и начал трясти. Фирсанов не сопротивлялся. Его голова моталась из стороны в стороны, а бледность и апоплексические пятна на лице проявлялись всё четче.
Не знаю, сколько времени я мог бы так трясти бедолагу…
– О! – Чулицкий. – Значит, уже – бедолагу?
Митрофан Андреевич посмотрел на Чулицкого странно – с улыбкой на устах, но с глазами, влажными от рвавшихся из Митрофана Андреевича чувств:
– Да, – сказал он, – бедолагу. В отличие от Бочарова и Проскурина – негодяев сознательных, изобретательных, положительных [79]79
79 В «устаревшем» значении этого слова. Здесь – «законченных», «неисправимых».
[Закрыть], Фирсанов и другие семнадцать стоявших в моем кабинете чинов были простыми исполнителями чужой воли, ни в каких обсуждениях преступлений не участвовали, не говоря уже об их планировании и замыслах.
– Но участие их было добровольным!
– Да.
– И всё равно – бедолаги?
– Безусловно.
– Боюсь, полковник, – голос Чулицкого звучал сухо, – я вас не понимаю.
Митрофан Андреевич вздохнул:
– Видите ли, Михаил Фролович, каждый из них – человек семейный…
– Эка невидаль!
– Да: невелико отличие от множества других людей. Но…
– Но?
– Отличие, тем не менее, есть!
– И в чем же оно, позвольте спросить, заключается?
Пальцы обеих рук Митрофана Андреевича непроизвольно сжались в кулаки, тут же, впрочем, разжавшись.
– Детям каждого из этих людей Господь не дал здоровья.
Не ожидавший ничего подобного Чулицкий отшатнулся:
– Что вы имеете в виду? – воскликнул он.
Улыбка Митрофана Андреевича сделалась горькой:
– Я говорю без переносных смыслов. У каждого из них – и у Фирсанова, и у других – больны дети. Больны тяжело, хронически. Их лечение или, если угодно, излечение практически невозможно теми средствами, какие могут предложить бесплатные больничные стационары. А участковые врачи и вовсе могут лишь констатировать течение этих болезней. Только одно поддержание жизни этих детей стоит такого количества денег, что многие другие родители давно бы махнули рукой и положились на Бога. Ведь мало ли, в конце концов, таких, кого до зрелого возраста сносят на кладбище [80]80
80 В словах Митрофана Андреевича – намек на сравнительно с нашим временем тяжелую ситуацию с детской смертностью. И хотя была она не сказать, что как-то особенно выше, чем в других европейских странах начала XX века, она тем не менее была такова, что ее показатели вносили колоссальные поправки в цифру общей продолжительности жизни. Взрослые люди в Империи часто – намного чаще, нежели ныне – доживали до очень преклонных лет, но при всём этом средняя продолжительности жизни составляла немногим более тридцати лет! Причина – как раз в неблагополучных показателях младенческой и детской смертности.
[Закрыть]?
Чулицкий нахмурился:
– Вы хотите сказать, что их соучастие…
– Да. Их соучастие – вынужденная мера доведенных до полного отчаяния людей!
Чулицкий сунул руку в карман и чем-то в нем побренчал.
– Слабое оправдание, – резюмировал он наконец.
– Уж какое есть! – огрызнулся Митрофан Андреевич.
– Если так рассуждать, мы можем далеко зайти. Это очень удобно: оправдывать преступления соображениями частной непреложности. Вот только удобство в этом – для самих преступников, а не для общества в целом. Но что еще хуже, так это то, что подобные оправдания насквозь эгоистичны и даже гнусны в своем стремлении переложить вину на внешние причины. Или вообще на окружающих людей. На систему. Понимаете, Митрофан Андреевич?
Полковник кивнул:
– Понимаю. И даже могу с вами согласиться. Но только при одном условии.
– Каком?
– Если вы заверите меня честным словом, что общество и впрямь ни при каких обстоятельствах не может подать таким обреченным руку помощи.
Чулицкий прищурился:
– Уж не о том ли вы, Митрофан Андреевич, что распределение богатств не очень-то справедливо?
– Богатства, – полковник пожал плечами, – пусть их. Но разве нельзя обеспечивать потребности?
Теперь Чулицкий усмехнулся:
– К хорошему привыкаешь быстро, Митрофан Андреевич. А привычка – страшное дело! Дайте мне рубль, пообещав давать по рублю ежедневно, и я спокойно на этот рубль проживу. Дайте мне два, случится то же самое. И ведь заметьте: ни в каком из вариантов я не буду чувствовать себя очень уж скверно. То есть да: я буду видеть, что вокруг меня – великое множество куда лучше обеспеченных людей, но и я со своими рублем или двумя с голоду не помру и без крыши над головой не останусь. Однако дайте мне сначала два рубля, а потом сократите довольствие до одного и… о! Вот тогда-то все чудеса моей натуры и выплывут в полной красе. Представляете? Вы приучили меня к белому хлебу вместо ржаного. Вы дали мне возможность прилично одеваться. Вы согласились с тем, что комнаты мне мало, а вот квартира – в самый раз. А потом – раз! И отобрали всё это. Я…
– Не вижу связи!
– Ну как же, Митрофан Андреевич! – Чулицкий вновь прищурился. – Вы думаете, дав человеку больше чем на кусок хлеба, вы измените человека к лучшему? А то и весь мир?
– Да что же плохого в том, чтобы жить по-человечески?
– По-человечески! – Чулицкий выговорил это так, что, казалось, его скепсис достиг предела. – По-человечески! А какова мера этой человечности? Квартира на пару комнат? Или на пять? Возможно, собственный домик? Или дом? Дворец? Именьице на несколько десятин? Или на несколько тысяч? А что по-человечески нужно есть на завтрак? Пару яиц? Или…
Чулицкий замолчал, а на его лице неожиданно появилось выражение растерянности.
Послышался смешок:
– Что, Михаил Фролович: не знаешь, как завтракают богачи?
– Да ну тебя, Можайский!
Чулицкий отмахнулся, но его сиятельство опять хохотнул:
– Хочешь, подскажу, что ныне в моде?
Тогда Чулицкий рассердился [81]81
81 Учитывая то, что Юрий Михайлович, как мы помним, был совсем не богат (о чем прекрасно знал и Михаил Фролович), его слова – едва-едва прикрытое издевательство.
[Закрыть]:
– Ты не меняешься! Имеешь что возразить? Прошу! Нет? Молчи, Лукулл [82]82
82 Луций Лициний Лукулл (118 – 56 до н. э.) – римский политический деятель, консул 74 года, сподвижник и товарищ знаменитого диктатора Суллы. Отличался страстью к изысканным пиршествам, безмерность каковых была такова, что даже в Риме, где гастрономические изыски в аристократической среде являлись делом обычным, эти пиры вошли в поговорку, а всякий вообще неумеренный пир стал называться «лукулловым». Любопытно то, что свои безумства в еде Лукулл устраивал не только «на публику», но и вообще. Однажды его спросили, зачем он для одного себя велел приготовить столько изысканных блюд? «Ну как же! – ответил он. – Лукулл обедает у Лукулла!»
[Закрыть]новоявленный!
Губы Можайского так сильно растянулись в улыбке, что даже выражение его всегда мрачного лица изменилось:
– По существу, Михаил Фролович, с тобой можно согласиться. Но в целом – извини. Какими еще привычкам можно оправдать недостаток средств на выхаживание детей? Общество, в котором больные дети не получают помощь, само больно, причем настолько, что никакие кровопускания ему не помогут! Только кардинальное лечение!
Чулицкий отступил на шаг:
– Глупости! – возразил он. – Сегодня мы не лечим одни болезни, а завтра – и это неизбежно! – другие. Сегодня дети умирают от кори, но где гарантия, что завтра, научившись лечить корь, мы не станем обрекать их на смерть от чего-нибудь другого? И где, что намного хуже, гарантия того, что и эти, новые, болезни не смогут быть излеченными при помощи больших затрат, доступных лишь для очень немногих? Что тогда? Предложишь еще одно кардинальное лечение общества в целом? А потом – еще одно? И еще? И так – раз за разом? В стремлении к вообще недостижимой справедливости? Или ты полагаешь, будто возможно такое устройство общества, при котором все дети смогут получать равную помощь? Причем не равно хорошую, а просто усредненную, сиречь – равно плохую? Подумай: разве не всегда будет так, что кто-то окажется в положении привилегированном? По неважно какой причине и неважно по каким оправданиям? Да вот хотя бы: с чего ты взял, что медик, на руках которого находится его собственный тяжело больной ребенок, станет больше или хотя бы равное внимание уделять чужим детям? Станет изыскивать средства для помощи всем, а не прежде всего своему собственному ребенку? Разве всё зависит только от денег?
Улыбка исчезла с губ Можайского, отчего взгляд его всегда улыбающихся, а теперь и широко раскрытых глаз стал особенно страшным:
– Человеческую природу не изменить, это правда. Но стремиться к лучшему все же необходимо. И если дело обстоит так, что люди готовы совершать преступления из-за нужды, необходимо прикладывать усилия для ослабления этой нужды. А не искать оправдания для ее сохранения!
На это заявление Чулицкий не нашел возражений. По крайней мере, сразу. А дальше ему и не дали возразить: Инихов, а за ним – Гесс подошли к Можайскому и, встав по правую и левую руку от него, всем своим видом выразили полное сочувствие именно его, Можайского, утверждениям.
– И ты, Брут! – только и произнес Чулицкий, отходя к своему креслу и усаживаясь в него. – Ну что же, господа: давайте, ищите оправдания преступникам. А я – помолчу.
Михаил Фролович и в самом деле замолчал.
Инихов и Гесс переглянулись, а Можайский покачал головой:
– Удивительный ты человек, Михаил Фролович! И сердце у тебя есть… пусть и прикрытое жирком… а говоришь такие вещи!
Чулицкий фыркнул и демонстративно отвернулся.
– Сушкин, – обратился тогда ко мне Митрофан Андреевич. – Может, довольно?
Я понял, что полковник имел в виду: он хотел завершить рассказ, опустив завершавшие его детали. Вероятно, эти детали были таковы, что вспоминать их или, по крайней мере, говорить о них вслух и прилюдно Митрофан Андреевич не хотел.
– Без них точно можно обойтись? – спросил я, имея в виду как раз детали.
Митрофан Андреевич понял меня:
– Поверьте, можно.
– Гм…
Я нерешительно пошелестел страницами блокнота, а потом захлопнул его, заодно и сунув в карман карандаш.
– Значит – всё? – спросил – с облегчением – Митрофан Андреевич.
– Да. Только…
– Что?
– Не для записи и публикации, а строго между нами [83]83
83 Как видим, Никита Аристархович не сдержал слова. Очевидно, репортеры во все времена имеют схожие представления о свободе прессы.
[Закрыть]…
– Ну?
– Чем кончилось дело в вашем кабинете? Вы же не хотите сказать, что всех отпустили?
Митрофан Андреевич сделался печальным:
– Нет, – в очередной раз вздохнув, признался он. – Конечно же, нет.
– А что тогда?
– Фирсанов, – скупо, неохотно пояснил Митрофан Андреевич, – умер. Остальные отправлены в камеры.
– Умер?! – ошарашенно вскричал я. – Как – умер?
Остальные, тоже не ожидавшие ничего подобного, присоединились к моему, мягко говоря, изумлению.
Гесс:
– Умер?
Любимов и Монтинин хором:
– Умер?
Можайский:
– Митрофан Андреевич?
Инихов:
– Как так?
Чулицкий, несмотря на свое заявление о нежелании говорить:
– Ну и ну!
Даже Саевич не сдержался:
– Черт возьми!
И только доктор, по-прежнему мирно спавший на диване, и Иван Пантелеймонович, просто проведший ладонью по своей совершенно лысой голове, остались безмолвными.
– Да, господа, – подтвердил Митрофан Андреевич. – Фирсанов умер.
– Но как это случилось?
– Удар.
– Но почему?
Митрофан Андреевич бросил на меня не слишком приязненный взгляд:
– Я – не доктор.
– Но…
– Послушайте, – Митрофан Андреевич сцепил пальцы рук в замок и выставил их вперед как бы в отчасти молитвенном, отчасти – в угрожающем жесте. Костяшки его пальцев побелели. – Послушайте: чего вы еще хотите? Признания в том, что смерть Фирсанова – моя вина? Ну так получайте!
Митрофан Андреевич шагнул ко мне.
– Получайте! – почти закричал он. – Да: я виноват. Я так сильно тряс несчастного, что у него кровь пошла носом. Меня оттащили от него, а самого Фирсанова усадили на стул. Вот тут бы и вызвать врача, обратить внимание на то, что Фирсанову совсем худо, так ведь нет! Вместо этого я всё требовал и требовал объяснений и не успокоился до тех пор, пока не получил их. Пока все эти люди – один за другим – не рассказали мне о своем бедственном положении. Пока все они не признались: даже помощь из кассы им перестали давать, так как они задолжали столько, что никакое жалование не могло уже покрывать их ссуды! Один за другим они рассказывали мне всё это, а я оставался беспощадным требователем. Моя гордость была так уязвлена, что я должен был упиваться их рассказами: только они давали мне утешение, свидетельствовали о том, что не я, как неважный и слепой руководитель, повинен в произошедшем, а злосчастное стечение обстоятельств! И пока они – вот так – утешали меня, Фирсанову становилось всё хуже. А потом…
Митрофан Андреевич запнулся.
– …потом он просто упал со стула.
Секундная тишина.
– Мы – все – подбежали к нему: даже я – наконец-то! – опомнился. Но было поздно. Он умер на наших руках, почти сразу потеряв сознание и больше в него не приходя.
Я покраснел:
– Прошу прощения, Митрофан Андреевич…
Полковник расцепил руки, сложил их за спиной и отступил от меня:
– Что вы, Сушкин, – сказал он с леденившим кровь спокойствием, – не за что. Зато видите, как всё удачно обернулось? Я выяснил причину, по которой мои люди пошли на преступления. И рассказал о ней вам. А вы напишите и выпустите в печать. Поди плохо?
Краска сбежала с моего лица, по спине пробежали мурашки:
– Митрофан Андреевич!
Митрофан Андреевич отвернулся.
–
Поддержать автора можно переводом любой суммы на любой из кошельков:
в системе Яндекс. деньги– 410011091853782
в системе WebMoney– R361475204874
Z312553969315
E407406578366
в системе RBK Money (RuPay) – RU923276360
Вопросы, пожелания? – paulsaxon собака yandex.ru