Текст книги "Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Да и выяснить все это досконально Афоне было некогда. Он все время в разъездах. Постоянной работы давно нет. Все случайные заказы.
И Марафонтов в прошлом году ему дал заказ – сделать большие бидоны для молока. Афоня сделал, а деньги не получил. Марафонтов жаловался, что нету денег, – все, мол, израсходовал на новый магазин. Вот наторгую, мол, и отдам.
А Афоне тогда случилось уехать в Дудари, подработать на маслозаводе. Он работал там почти что восемь месяцев. Мог работать бы еще с полгода, но соскучился больно по семье – по своим девочкам. И по Грушке тоже.
Приезжает вчера, выходит на вокзале, идет в киоск купить жене и детям подарки и тут встречает сильно подвыпившего соседа своего по дому Емельяна Лыкова, проводника вагонов, который со смехом нехорошим вдруг говорит: «Да ты что стараешься шибко насчет подарков-то? Разве хватит у тебя средств подарить такое, что дарит твоей жене Марафонтов Тимка?»
Вся душа как перевернулась у Афони от этих слов. Даже домой идти не захотел. Сдал он вещи в камеру хранения, а сам пошел к знакомой старухе в шинок тут же, при вокзале.
Уже сильно пьяный явился домой, когда девочки спали, а Грушка, заспанная, на его укоры дерзко ответила: «Что ты колешь мне глаза Марафонтовым? Что, ты разве денег мне много оставил на харчи, чтобы я не ходила к Марафонтову?»
Так вся ночь и прошла в скандале.
А утром Афоня снова выпил и пошел требовать долг за те бидоны для молока.
В лавке много было народу. Марафонтов не хотел излишнего шума при покупателях и стал тихонько выталкивать Афоню из лавки, говоря: «Ты и так и жена твоя хорошо попользовались от меня. Я жалею даже, что связывался с вами. Нужна мне твоя Грушка, как собаке пятая нога! Ее каждый может поманить, твою Грушку, за полфунта мяса. И тебя самого. Вечные вы нищие. Избаловала вас советская власть. – И еще сказал Марафонтов уже за дверями лавки. – Уйди ты за-ради бога и не являйся больше, а то вот тяпну я тебя неосторожно топором по башке, будешь знать, как являться, оскорблять».
Эту мысль несчастную о топоре подал пьяному Афоне, выходит, сам Марафонтов. И еще взмахнул топором для острастки. А дальше уж случилось черт знает что.
Афоня выхватил у Марафонтова топор и закричал страшным голосом, что убьет в одночасье себя и всех подлецов, кто торгует и ворует и с чужими женами живет.
Марафонтов, может, в десять раз сильнее Афони Соловьева. Он саженного роста, Марафонтов. Но тут он струсил вдруг и кинулся во двор.
А в Афоне прибавилось сил от трусости Марафонтова. Он погнался за ним. И не верил до последнего, что убьет, что хватит у него смелости убить. Но убил…
Афоня опять заплакал, опустив голову. Потом поднял ее и сказал твердо, со злостью:
– А уж после приехала жандармерия, когда я запертый сидел в сарае…
– Да какая жандармерия? Чего ты мелешь, Афоня, несусветную чепуху?
– А вот та жандармерия, которая, видишь, глаз мне как испортила, – покривился арестованный. – Судить судите, можете даже расстреливать, а бить по глазам не имеете полного права. Не для этого советскую власть устанавливали. Я сам с дробовым ружьем сражался против Колчака. Имею ранения…
Зайцев встал и вышел, но вскоре вернулся – видимо, хотел показать, что не боится отвечать за свои действия. Он спокойно сидел у края стола и, не мигая, смотрел на арестованного.
Жур пошел к Водянкову. Он попросил Водянкова взять это дело об убийстве к себе, так как убийца личный знакомый Жура. И едва ли теперь удобно Журу самому вести такое дело.
Арестованного отправили обратно в камеру.
Жур собирался на операцию. Он звонил по телефону, вызывал к себе людей – словом, делал все, что делается в таких случаях. На Зайцева он не смотрел и ни о чем его не спрашивал, хотя Зайцев все время сидел у стола.
Только когда позвонили, что автобус готов, Жур сказал:
– А ты, Зайцев, иди домой. Отдыхай…
– Почему?
– Ты уже сегодня совершил один геройский подвиг. Будет с тебя…
– Ладно, – надел кепку Зайцев и пошел к двери. Но у двери остановился. – Я все-таки хотел бы выяснить, Ульян Григорьевич, с чего вы вдруг так обиделись на меня? Ведь я там был не один, в Баульей слободке, когда мы брали этого убийцу Соловьева. Со мной был товарищ Воробейчик, и он не считал, что я нарушаю инструкцию. Ну кто же знал, что этот убийца ваш знакомый? Или, может, даже дружок?
Жур надевал пальто. Надевать пальто при раненой руке ему было трудно. А Егоров не сразу сообразил, что надо помочь.
Журу стал помогать Зайцев.
– Спасибо, – сказал Жур, продевая в рукав правую руку.
Левую просто прикрыл полой и, не застегиваясь, пошел к автобусу.
Так Зайцев и не получил в тот вечер никаких ответов на свои, в сущности, дерзкие вопросы.
И на операцию не поехал.
17
Операция сложилась крайне неудачно. Агентурные сведения, на которых строился первоначальный план, оказались ложными или путаными.
В Грачевке не удалось найти не только крупной партии оружия, как рассчитывал Жур, но даже стреляной гильзы не удалось найти.
Дедушка Ожерельев и его сын Пашка тоже не дураки. Они сами до ареста или их сообщники, еще не задержанные, успели, видно, вывезти оружие из Грачевки. А куда вывезли – пока неизвестно. Да и было ли оружие здесь?
Жур уже стал сомневаться. И все-таки, надеясь на удачу, он всю ночь рыскал по этой слободе, по этим глубоким оврагам, застроенным покосившимися хибарками и бараками.
Все было безрезультатно.
Жур устал до последней степени, хотя и не желал из упрямства признаваться в этом даже самому себе. Пронзительный ветер исхлестал ему лицо, и шею, и плохо прикрытую легким шарфом грудь.
И спутники Жура уже стали сердиться на эту бесплодную операцию, когда произошла приятная неожиданность.
Приятной эту неожиданность назвал Воробейчик. Он первым и совершенно случайно набрел на крупного преступника, на Федьку Буланчика, известного прихватчика, который действовал почти всегда в одиночку, заметных знакомств не вел, и поэтому долгое время поймать его не удавалось.
Над обрывом над рекой Саманкой, открытый всем ветрам, стоит беленький, аккуратный домик вдовой прачки Курмаковой Авдотьи Захаровны. Ничего подозрительного за ней никогда не наблюдалось. Жила она после смерти мужа-портного одиноко, смирно, стирала на дому белье – видная женщина лет за тридцать, русые волосы, голубые глаза, весьма опрятно одетая.
Известно было, что сватались к ней в разное время мясник Новокшенов, лавочник Дудник, столяр и ящичный мастер Орлов Егор Кузьмич – все тоже видные вдовцы. И ни за кого она не пошла. Говорили, что ей будто совершенно опротивел мужской пол.
И вдруг у нее, у этой прекрасной, прекрасного поведения женщины оказался ночью в доме опасный и злой ворюга Буланчик.
Он спал не на кровати, а на отдельной перине, постланной на сундуке, в одном белоснежном белье, ничем не укрытый, так как в домике жарко натоплено.
И еще топится плита, над которой сияют на полке медные тазы и кастрюли, начищенные до ослепительного блеска. А на плите жарится и потрескивает в глубокой сковородке картошка со свининой, нарезанной квадратными кусками.
– Он пришел ко мне недавно, – показывая на спящего, объяснила вдова. – Ну, пришел, прилег отдохнуть. А я ему вот готовлю ужин. Он через часик хотел уходить. Он всегда если зайдет, так ненадолго…
Буланчик спал так сладко, как спят только в раннем детстве. И, причмокивая губами во сне – толстыми, надутыми губами, – будто обиделся на что-то и обида эта никак не проходит.
А работники уголовного розыска Жур, Воробейчик, Водянков и Егоров стояли тут же у плиты и разговаривали с вдовой. Знала ли она, что этот человек преступник?
– Догадывалась, – кротко ответила она. – Он же нигде не работает, ничем не торгует, а одевается чисто, как какой-нибудь частник, нэпман. Вот глядите, какое у него пальто, с бобровым воротником…
– Это не его пальто, – определил Водянков. – Это доктора Кукшина пальто. Доктора Кукшина, покойника.
– Вот видите, – сказала вдова. – Я тоже так догадывалась, что это чье-то пальто. И как он не боялся его носить! Ведь всегда могли родственники доктора узнать, если вы, например, не родственник и тоже узнали. Но он очень смелый, Федя. Ведь сколько раз я ему говорила и советы давала, чтобы он бросил свое занятие. Я так ему говорила: «Брось, Федя, свою глупость, и тогда я буду с тобой жить. Даже, если хочешь, обвенчаемся. Я свободная гражданка». А он одно говорит: «Дотя… (Он так зовет меня – Дотя…) Я, говорит, Дотя, не глупее тебя». И вот, пожалуйста, достукался… – И женщина заплакала. – А я ведь знала его, когда он еще кровельщиком был. Он был хорошим кровельщиком. Он сватался ко мне, когда я еще не замужем была. Но родители толкнули меня, глупости ради, за Курмакова, вот за покойного моего мужа Курмакова, – и вдова показала на портрет мужчины с узенькими проволочными усами, висевший над сундуком, где спит Буланчик.
Егоров так же, как Водянков, как Воробейчик, осматривает, обыскивает весь домик, пока спит Буланчик. А Жур стоит подле Буланчика. И Егорову интересно, о чем думает сейчас Жур.
Наконец Жур кладет руку на плечо Буланчика.
– Ну-ка…
Буланчик вскакивает, сует руку под подушку. Но под подушкой уже нет браунинга. Браунинг в кармане у Жура.
– Да ты не пугайся, – говорит Жур. – Тебе бы раньше надо было пугаться…
Водянков пошел позвонить по телефону, чтобы вызвать автобус.
Автобус затарахтел у домика скорее, чем оделся Буланчик.
Буланчик все медлил и медлил. Жур обозлился.
– Выходи, – сказал он, слегка подтолкнув Буланчика. – Выходи. Нечего дурака валять…
Буланчик пошел к дверям в брюках, в сапогах, но без пиджака.
И тут черт дернул Егорова сказать:
– Пусть он наденет пальто, а то вон какой ветер. Его в одну минуту прохватит насквозь…
И Егоров, не спросившись, снял с вешалки пальто и, как швейцар, подал Буланчику.
Журу он не сообразил сегодня помочь надеть пальто, когда они ехали на операцию, не успел сообразить. А тут вот вору, преступнику, вдруг решил оказать услугу.
– Тебе бы, Егоров, на вешалке служить хорошо, в парикмахерской Маргулиса, – зло засмеялся Воробейчик.
И Жур сердито посмотрел на Егорова.
Всю дорогу в автобусе Воробейчик смеялся над Егоровым.
А Жур сердито молчал. Уж это можно было понять, когда Жур сердится. Конечно, он сердится не только на Егорова. Ему неприятно, что так бестолково прошла операция.
Буланчик – это мелочь для Жура, копеечный трофей. Не стоило всю ночь бродить под ветром, чтобы словить Буланчика. А крупное дело не вышло.
Вот из-за этого и сердился Жур. Про Егорова он, наверно, и не думал, забыл. И Егоров немножко успокаивается.
Но когда автобус въехал во двор уголовного розыска и Воробейчик стал выталкивать арестованного из автобуса, не Воробейчик, а Жур вдруг сказал Егорову, кивнув на Буланчика:
– А ты что же? Подхвати его под ручку, окажи помощь… уж если ты такая… сестра милосердия…
Не поймешь Жура.
Зайцева он не взял на операцию за то, что Зайцев грубо обошелся с убийцей. А на Егорова сердился за то, что Егоров такой жалостливый. Чего же хочет Жур? Чего же он сам добивается?
– Иди домой, – сказал Жур Егорову. И посмотрел на свои ручные часы. – Нам скоро опять на работу. Иди поспи…
Егоров пошел было домой, но, проходя по коридору мимо дежурки, увидел Зайцева. И Жур увидел Зайцева.
– А ты почему не ушел?
– Жду.
– Кого это?
– Вас. Надо бы нам все-таки поговорить, – как бы с вызовом сказал Зайцев.
– Что, мы с тобой завтра поговорить не успеем? – нахмурился Жур. – Завтра еще будет время…
– А может, мне завтра не приходить, – достал из кармана Зайцев пачку папирос «Цыганка Аза». – Мне тоже без толку неинтересно тут толкаться, если не дают работы. – И, слегка встряхнув пачку, так, что из нее наполовину выдвинулись три тоненькие папироски, протянул Журу. – Курите…
Жур не взял папиросу. Жест стажера, видимо, не понравился ему. И слова не понравились. Жур еще больше нахмурился. Но Зайцев не придал значения этой хмурости и, еще раз встряхнув пачку, протянул ее Егорову.
– Хотя ты, кажется, не куришь.
– Иди домой, – опять сказал Жур Егорову. И слегка подтолкнул в плечо.
Но Егоров не уходил. Ему интересно было, чем кончится разговор Зайцева с Журом.
Зайцев размял папиросу в пальцах.
– Мне все-таки непонятно, Ульян Григорьевич, чем я вам не угодил. Ведь все-таки, как ни крутить, этот Соловьев убийца, хотя и ваш знакомый…
– Он приятель мой, – сказал Жур. – Хороший старый приятель, с молодых лет…
– Ну, тем более. Но я-то тут при чем? Я действовал согласно инструкции.
– Что, в инструкции сказано, что надо бить по глазам?
– В инструкции это не сказано, – чиркнул спичкой Зайцев и стал смотреть на огонек, раньше чем прикурить. – Но понятно, что, если убийца с топором, надо действовать решительно и смело. И не целовать убийцу. В инструкции прямо говорится…
– Что ты мне тычешь инструкцию? – отогнал Жур от себя рукой дым от папиросы Зайцева. – В инструкции всего не запишешь. Где, в какой инструкции сказано, что делать, когда хорошая, честная женщина живет с бандитом и любит его?
– У меня еще не было такого случая, – не понял Зайцев, к чему такой поворот в разговоре.
– И у меня раньше такого не было, – сказал Жур. – Ты вот инструкции читаешь. Прочитал еще книгу какого-то Сигимица…
– А что, инструкции не надо читать? – перебил его Зайцев. – Вы считаете, не надо?
– Нет, надо, – подтвердил Жур. – Но надо еще согласовывать инструкцию со своим умом, со своей совестью и с сердцем, если оно не деревянное…
Эти слова не удивили Егорова. Он даже уловил и противоречие.
– А я, – вдруг вмешался в разговор он, – а я, вы считаете, товарищ Жур, поступил неправильно, когда подал пальто этому Буланчику? Я ведь тоже, выходит, послушался своего сердца…
– Ты – это другое дело, – оглянулся на Егорова Жур. – Может, ты и правильно поступил…
– А почему же вы на меня сказали, что я эта… сестра милосердия?
– Ну, я тоже не святой, – улыбнулся Жур. Как-то непривычно для него, почти растерянно улыбнулся. – Я тоже могу ошибиться. И у тебя это как-то не к месту получилось. Но вообще-то нигде не сказано, что арестованного надо обязательно морозить. Ты правильно поступил, дал ему пальто, но подавать пальто не надо было. Это смешно. Но ты погоди, ты сбил меня. Я чего-то хотел ответить Зайцеву.
– Вы хотели мне ответить, чем я вам не угодил.
– Да что, дело в том, что ли, чтобы мне угождать? – опять нахмурился Жур. – Ты можешь угодить любому начальству. Но дело не в этом. Ты обязан, мы все обязаны угождать всему народу в его трудной жизни…
– Ну, всем я угодить не могу, – скатал Зайцев окурок, как шарик, и бросил в высокую вазу для окурков. – Это значит, и бандитам надо угождать. И ворам…
– Воры и бандиты – это не народ.
– Откуда же они берутся? – прищурился Зайцев.
– Вот над этим и надо подумать, – поднял брови Жур. – Надо понимать, как живут люди. В инструкции этого всего написать нельзя. Надо самим додумываться, отчего люди бывают плохими или несчастными.
– Человек создан для счастья, как птица для полета, – сказал Егоров. – Я прочитал это в одной книге.
– Вот это хорошая книга. Я ее не читал, но знаю – хорошая, – поддержал Егорова Жур. – И мы с вами ведь не просто сыщики, как было в старое время. Мы с вами раньше всего большевики. А большевики объявили всему миру, что добиваются сделать всех людей счастливыми. И мы не должны держаться тут, как будто мы какие-то чурки с глазами. Как будто мы ничего не чувствуем, а только лупим по глазам. Убийца, мол, значит, бей его…
Зайцев слушал теперь Жура, похоже, почтительно, но глаза у него как-то нехорошо косили. Вдруг он спросил:
– А вы сами, Ульян Григорьевич, извиняюсь, с какого года член партии?
– Я? – опять чуть растерялся Жур. – Я с семнадцатого. А что?
– Ничего. Просто так спросил. Мой отец тоже с семнадцатого. Даже почти что с шестнадцатого… с декабря шестнадцатого.
Егорову было неприятно, что Зайцев задал Журу такой вопрос. Но Жур, должно быть, не обиделся на Зайцева. Жур только сказал:
– Не задевает, я вижу вас, ребята, то, что я говорю. Молодые вы еще, не обтрепанные в жизни. Не клевал еще вас жареный петух. Ну ладно, пойдемте спать…
18
Они вышли на темную улицу, очень темную перед рассветом.
Ветер, посвистывавший всю ночь, бряцая железом крыш и карнизов, стих, упал. Но предутренний влажный холод знобил.
Жур поднял левой рукой воротник, нахлобучил шапку на самые глаза.
– Эх, ребята! Вам кажется, что вы одни проходите тут испытательный срок. А на самом деле все мы проходим сейчас через тяжелое испытание, весь народ. А вы этого не видите или не понимаете. Уж не знаю, как сказать…
– Кто не видит, кто не понимает? – спросил Зайцев. – Надо же конкретно говорить…
– Вот ты, например, не понимаешь, – посмотрел на него Жур. – У тебя, по-моему, большая муть в голове. Вот ты сегодня и напорол.
– Вы скажите конкретно: чего я напорол? – взъярился Зайцев. – Конкретно скажите…
Оно тогда только входило в моду, это слово «конкретно», пришедшее в быт от политики, от яростных митинговых речей. Не всем еще ясен был его точный смысл, но почти все хотели его произносить. И Зайцеву нравилось это слово.
– Могу сказать конкретно, – улыбнулся Жур. – Ты повел себя в Баульей слободе как хвастун. Ты хотел похвастаться перед всеми, показать, какой ты смелый. А надо быть смелым, но не хвастаться этим, не рисоваться…
– Да я и не хвастался. Я просто немножко погорячился. И меня взяло зло…
– Ну, значит, ты нервный. Как это человека на работе вдруг может взять зло? Значит, ты слабый?
– Вы еще скажете, что я псих?
– Не знаю. Может, и псих. Ты же сам говоришь, что тебя взяло зло. Значит, ты собой не управляешь, если оно тебя взяло. А если человека взяло зло, если он позволил, чтобы оно его взяло, стало быть, он уже не видит, не может видеть, что делает. Не может анализировать…
Вот опять это слово, не очень понятное Егорову, – «анализировать».
– Ну хорошо, ты ловко вышиб топор из рук Соловьева. Это, конечно, хорошо. Хотя геройства большого я в этом тоже не вижу. Афоня Соловьев и так еле живой. А зачем ты его еще стал бить после того, как вышиб топор?
– А что же, я на него любоваться должен, если он фактически убийца?
– Ты, значит, решил ему тут же объявить приговор и привести в исполнение? А кто уполномочил тебя судить его? Тебе государство поручило только задержать убийцу. Только задержать поручило тебе государство. А судить будут в другом месте. В другом месте будут разбираться во всех подробностях. А ты, значит, превысил власть. А за превышение власти полагается домзак…
«Домзак» – это тюрьма. Но тюрьму тогда тюрьмой не называли. Лучше, благозвучнее казалось называть ее «домзак», что значит дом заключения, или «допр» – дом предварительного заключения, или «исправдом» – исправительный дом. Но тюрьма, как бы ее ни называть, все-таки есть тюрьма.
Зайцев, понятно, притих. Вот когда он наконец притих и перестал петушиться.
Молча шли они втроем по пустынным улицам, мимо темных силуэтов зданий, тускло поблескивавших стеклом неосвещенных окон.
Город спал в сизой мгле, город, полный тревог, огорчений и надежд, противоречий и сложностей, большой сибирский губернский город, в котором все время клокочут страсти, клокочут даже в те часы, когда кажется, что город спит.
Впрочем, именно в эти часы и совершаются многие огорчительные события, вмешиваться в которые обязаны по долгу своей службы вместе с другими и эти трое, что идут по уснувшему или кажущемуся уснувшим городу.
В этом городе всегда, как во всем мире, были воры, грабители, убийцы. Но должны ли они быть всегда? Всегда ли сильный будет обижать слабого? Слабый всегда ли будет хитрить, чтобы обмануть сильного? Всегда ли человеческую жизнь будут омрачать звериные нравы?
Журу шел тридцать третий год, но в черных, дегтярного оттенка волосах его уже все явственнее проступала седина, и порой он сам себе представлялся стариком.
К непогоде, как у старика, у него ноет не только недавно раненная рука, но и разорванное осколком немецкого снаряда бедро и плечевая кость левой руки, задетая разрывной пулей.
Все-таки он побывал на двух войнах – на германской и гражданской. И сейчас каждый день для него как бы продолжается война, может быть, более трудная, которой не видно ни конца ни края. А во имя чего идет эта война? И чем она должна завершиться в конце концов?
Жура постоянно одолевают какие-то посторонние мысли, не имеющие как будто прямого отношения к его делу, к его ежедневным делам, но все же как-то связанные с его делами, с его жизнью, со смыслом его жизни.
Особенно томят его раздумья по ночам, когда, усталый после напряженного дня, он долго не может уснуть, не может, как он сам говорит, собраться с мыслями.
А ему обязательно надо собраться с мыслями.
Внешне он собранный человек, всегда аккуратно одетый, по-военному подтянутый. Никто, например, никогда не видел его небритым. Он научился бриться даже левой рукой. Он многому научился.
И все-таки ему часто кажется, что он еще не понял чего-то самого главного в жизни, что записано, наверно, в каких-то важных книгах, которые ему некогда прочесть. Некогда ему и додумать многое. Некогда разобраться в вопросах, встающих перед ним.
– А вы, ребята, как считаете, воры всегда будут или все-таки переведутся?
– Не знаю, – затруднился Егоров.
– А ты, Зайцев, как думаешь?
– А что мне думать? Мне все равно…
– Ну как же это все равно? – удивился Жур. – Вы же, ребята, комсомольцы. Как я понимаю, вы готовитесь стать не только работниками уголовного розыска, но и коммунистами. А коммунист и комсомолец на любой работе обязан думать, какая у него работа, для чего она, что из нее должно получиться. Нет, Зайцев, это не ответ. Тебе полагается думать…
– А чего мне еще думать? Вы же сказали, что мне полагается домзак за превышение власти.
– Ну, это само собой. Но и в домзаках люди думают. Их для этого туда и помещают.
– А вы правда считаете, меня надо посадить?
– Вместе со мной, – говорит Жур. – Ты стажер, а я уполномоченный. Я обязан был тебя предупредить. Но мне и в голову не приходило.
Из-за угла вылетает взмыленная пара лошадей, впряженная в широкую пролетку, полную пьяных мужчин и женщин. Кучер, видимо тоже пьяный, свесился с козел, вот сейчас свалится.
Вожжи держит, стоя в пролетке, молодая женщина с распущенными волосами. Она хлещет лошадей длинным кнутом и кричит что-то отчаянное, будто зовет на помощь. Нет, это она поет.
И все остальные в пролетке поют. Но как-то смутно, тревожно становится от их пения.
– Нэпманы, – смотрит на них Егоров.
– Ну, почему обязательно нэпманы? – говорит Жур. – Если б одни нэпманы гуляли, это не страшно было бы. Отгуляли и померли, не жалко. Они мутят хороший народ, вот в чем беда. Я на этом нэпманском деле хороших товарищей потерял. Одного мне было сильно жалко, вот как Афоню Соловьева. Я даже заплакал, когда узнал все подробности…
Нет, он не такой каменный Жур, как иногда кажется. Но может, это даже хорошо, что он не каменный. Егоров вспомнил, как Жур признался им у кладбища, что долго боялся покойников.
И сейчас Жур рассказывает историю своего товарища, хорошего парня, который сел в тюрьму. И ничего нельзя было сделать. Был виноват этот товарищ. Хотя не один он был виноват. И условия жизни были виноваты, если можно винить условия жизни.
– Хотя условия жизни винить нельзя, – подумав, сказал Жур. – Человек должен сам закалять себя, должен думать. Анализировать…
Егоров хотел было спросить, как понимать это слово, но не решался перебить Жура.
Жур остановился подле своего дома, взялся за холодное кольцо калитки, но во двор не вошел. Будто вспомнив что-то, отпустил кольцо, стал рассказывать, как трудно работать в уголовном розыске. Ведь при нынешнем разгуле бандитизма, воровства, при нэпманском подкупе работников не на всех и в розыске можно положиться. И в розыске есть мутные люди.
– Ты, Зайцев, не обижайся. У тебя, я замечаю, есть муть в голове, но я тебя мутным полностью не считаю. Но есть просто мутные. И они все-таки пока работают. Мы их выявляем, убираем. Но есть такие, что будто бы и хорошо работают. У них есть опыт, знания, сноровка. Но не вся их сноровка нам годится…
Это удивило Егорова больше всего. Вот уж чего он никогда не ожидал и не думал, что и в розыске есть мутные люди.
– Даже взяточники есть в самом розыске, – сказал Жур. – И их не всегда легко поймать за руку. Ловим, но не всегда можем поймать. И кроме того, у нас даже были случаи, когда некоторые наши работники стреляли на операциях в своих же сотрудников, в коммунистов и комсомольцев. Попробуй потом разберись, кто убил сотрудника, бандиты или еще кто…
Это удивило и Зайцева. Он спросил:
– Но неужели это так и остается неизвестным? А может быть, они и сейчас в угрозыске, эти люди?
– Какие люди?
– Ну, которые хороших сотрудников… укоцали.
– Очень приятно, – сказал Жур. – Очень, очень приятно. Ты, я смотрю, уже научился говорить «укоцали». Это же бандиты так говорят. Но я думал, что комсомольцы-то уж покажут пример, как можно переплыть море и не утонуть в море, как можно убирать грязь и не завязнуть в грязи…
– А что? – не сильно смутился Зайцев. – И Воробейчик так говорит. А он работник, считается, опытный…
– Очень опытный, – подтвердил Жур. – У Воробейчика и у других вы можете многому поучиться. И обязаны учиться. Но и Воробейчика и других, я думаю, вы тоже многому можете поучить. Не худо и Воробейчику будет у вас поучиться…
Это было уж совсем непонятно Егорову. Чему же он может поучить Воробейчика? Воробейчик только смеется над ним.
А Зайцеву понравились слова Жура. Зайцев понял, что весь этот разговор происходит именно потому, что их, стажеров, скоро переведут в штат. Это, должно быть, уже решено. Иначе не стал бы Жур тратить на них время.
– Вы должны, ребята, собрать все хорошее, что в вас есть, и показать это на работе, – сказал Жур. – Показать, что вы настоящие комсомольцы, что вы работаете не просто за кусок хлеба, за зарплату, а за идею, что вы чувствуете эту идею каждый день, каждый час. И тогда к вам никакая грязь не прилипнет. Спокойной ночи, ребята…
Жур снова взялся за кольцо калитки, повернул его и оглянулся:
– А ты, Зайцев, особо подумай.
Зайцев засмеялся.
– Видишь, – сказал он Егорову, когда Жур скрылся в глубине двора, – мне велено особо подумать. То ли Жур считает тебя умнее, считает, что ты уже все обдумал. То ли все выходит наоборот…
– Наоборот, – сказал Егоров. – Жур тебя уважает. Ты ему нравишься.
– Что я ему, барышня, нравиться? – опять засмеялся Зайцев.
19
Журу в самом деле нравился Зайцев.
Впрочем, многое нравилось и многое же не нравилось. И не всегда было легко отличить, что же нравится и что не нравится. Одна и та же черта в характере Зайцева вызывала разное отношение к нему.
Зайцев был необыкновенно подвижен, горяч и исполнителен. Против этих качеств едва ли можно возражать. Их сразу обозначили в уголовном розыске как оперативность. Но в оперативности Зайцева проступала и хищность.
И хищности этой он не скрывал. Он, казалось, не видел существенной разницы между, допустим, Афоней Соловьевым и Пашкой Ожерельевым. Оба для него были одинаковыми преступниками.
Он даже огорчился, когда узнал, что Афоню Соловьева суд приговорил не к расстрелу, как Пашку Ожерельева, а к заключению на десять лет.
– Мало. Я бы его тоже стукнул, этого малахольного Афоню. Ну что это – десять лет?
– Давай, – предложил Водянков, – давай я тебя, Зайцев, запру не на десять лет, а только на трое суток вот у нас тут в предварилке. Парашу тебе поставлю для удобства. Посиди попробуй, как это другие сидят…
Зайцев засмеялся.
Может, в нем еще не перебродила, не перегорела мальчишеская страсть к шалостям, к озорству? Может, в нем самом еще борются разные начала? Может, с возрастом он станет серьезнее?
А пока ему многое кажется смешным. Особенно его рассмешила Дуня, девушка из бывшего заведения дедушки Ожерельева, пришедшая в уголовный розыск к Журу посоветоваться, как она сказала, «насчет дальнейшей жизни». Нашла куда идти советоваться. «Вот тоже дура», – определил Зайцев. И спросил:
– Надеешься получить советы, как лучше обирать клиентов?
Дуня вдруг заплакала. Так, заплаканная, она и вошла в комнату Жура, сказала:
– Этот рыжий у вас, товарищ начальничек, просто очень нахальный…
Жур сделал замечание Зайцеву.
– А чего я ей сказал? – удивился Зайцев. – Чего она из себя строит? Обыкновенная эта самая… Ее бы тоже надо устроить вместе с дедушкой Ожерельевым. Все они одинаковые…
– Да, много, я гляжу, мути у тебя в башке, Зайцев, – говорил Жур. Огромное количество…
Но муть – это еще не очень опасная вещь. Муть еще рассеется, отойдет, осядет. Так, наверно, думал и Жур.
Зайцев ведь свое дело делает, ловко делает.
Его уже заметил сам товарищ Курычев. Ночью во время генерального обхода города, вернее, объезда Курычев пригласил вдруг Зайцева в свою машину, в старенький «рено». Как это случилось – непонятно, но Зайцев оказался в одной машине с самим начальником уголовного розыска.
– Что, расскажи, тебя Курычев спрашивал? – допытывался потом у Зайцева Воробейчик.
– Ничего особенного. Просто похвалил вас и меня за то, что мы лихо задержали этого Соловьева Афоню. Говорит, что это был героический акт. И кто ему про это рассказал?
– Ты, наверно, и рассказал.
– Нет, я ему ничего не рассказывал. А он сам забавный…
– Кто забавный?
– Ну, Курычев. Видно, тоже, как все грешные, побаивается бандитов…
– Почему ты думаешь?
– По всему. Это же сразу заметно. Когда на Селивановской мы входили в эту малину – помните, Васюкова квартира, на втором этаже? – он дверь дернул и остановился. Меня вперед пропустил. Будто из вежливости. А потом, когда туда зашли вы и Водянков, он стал сильно распространяться, чтобы все видели, что он не кто-нибудь, а сам начальник. Даже перед этими девками рисовался, расстегивал пальто, чтобы видели, что у него орден…
Зайцев не боялся даже в дежурке смеяться над начальником. Все должны были понимать, что он и перед начальником не собирается заискивать и пресмыкаться. Ну что из того, что сам Курычев пригласил его в свою машину? Он, может быть, из соображений собственной безопасности его пригласил. Может, с Зайцевым Курычеву спокойнее во время обхода. А Зайцеву все равно с кем ехать…
– Ох, и мировой это парень – Зайцев! – восхищался вечером в дежурке Воробейчик, сидя в кругу сотрудников, еще свободных от происшествий. – Вы не смотрите, что он стажер. Мы все еще наслужимся под его начальством. Вот попомните мои слова. Он далеко пойдет…
А Жур продолжал относиться к Зайцеву несколько настороженно. По-прежнему Жур не мог определить точно своего отношения к нему. Егоров казался проще Зайцева, понятнее. За Зайцевым же нужен глаз и глаз. Никогда нельзя угадать, что он сделает, если ему дать полную волю на какой-нибудь операции.