Текст книги "Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Братья тут же уплатили Шитикову. И он так ловко обделал это поручение, что можно было только удивиться. Он, как змея, пролез в узкую форточку, куда, казалось, и голову не просунет нормальный человек. И вылез с фотоаппаратом. Но отдать аппарат братьям он, однако, наотрез отказался. Он стыдил их, когда они требовали фотоаппарат, напоминал им, что они так же, как и он, христиане и что господь их обязательно покарает за жадность.
– А окромя того, – в заключение погрозил братьям Шитиков, – мне моя жизнь тоже не дорогая. Я в случае чего и повиниться могу. Могу поехать в губрозыск и повиниться. Кто я такой? Я человек темный. Извозчик. А вы все-таки люди образованные – фармазоны. Лекарства составляете, людей травите…
И с этими словами извозчик уехал к себе на Извозчичью гору. Но прожил он после этих слов только сутки.
Через сутки он был убит.
Все ясно, что касается убийства аптекаря. Остается только выяснить, кто убил извозчика Елизара Шитикова.
Братья Фриневы отказываются говорить об этом. Старший брат, Борис, сознался как будто во всем, рассказал в подробностях, как они отравили аптекаря, но об убийстве извозчика он, вот истинный Христос, ничего не знает.
А младший брат, Григорий, что сейчас сидит перед Журом, держит себя так, словно он и в отравлении аптекаря не принимал никакого участия.
– Поклеп, все поклеп на меня, – говорит он одно и то же, мотая лысой головой.
Жур, однако, терпелив. Даже излишне терпелив, как кажется Зайцеву.
– Григорий Митрофанович, – смотрит Жур почти жалостливо на младшего Фринева, – мы же с вами разговариваем не первый день. Зачем мы понапрасну время расходуем? Ведь все же главное и так ясно. А что не ясно, мы все равно выясним. Мы для этого тут работаем. А вы, честное слово, как дурака валяете. Брат у вас умнее…
– Ему и полагается, – пробует пошутить Григорий Фринев. – Он старший брат.
– Ну, скажите, если можете, откровенно, – просит Жур, – кто кому сильнее надоел: вы мне или я вам? Ведь вы же который день повторяете одни и те же слова…
– А что же еще повторять, если натуральный поклеп? – вскидывает на Жура оловянные глаза младший Фринев.
– Я бы его сейчас прямо сразу стукнул, – вспыхивает Зайцев, когда арестованного уводят обратно в камеру. – Он – вы же сами видите – просто играет у вас на нервах, как на гитаре.
Жур улыбается:
– Я же говорил вам, ребята, надо укреплять нервную систему. Нервы еще потребуются. Время такое, что нервы потребуются. Надолго еще потребуются. У нас нервы должны быть всегда вот какие…
Жур сжимает в кулак длинные, сильные пальцы левой руки. Правая у него еще на перевязи.
– Все равно, – пылает в красивых рыжих волосах голова Зайцева, – все равно таких, как эти Фриневы, по-моему, надо кончать всеми способами. Прямо немедленно кончать…
– Это как же? – опять улыбается Жур. Ему, видимо, нравится страстность Зайцева. – Как же ты, Серега, предлагаешь их кончать? Вот так же, как они кончили аптекаря?
– Хотя бы. Убийство за убийство. Я бы даже и разбираться не стал…
– Видишь, Серега, – трогает его за колено Жур, – это вот они, Фриневы, не разбирались. Они хапуги, жулики, воры и убийцы. А мы…
– Но ведь сказано: карающий меч революции, – Зайцев запальчиво перебивает Жура.
«Он начитанный», – уважительно смотрит на Зайцева Егоров. Но Егорова сейчас, откровенно говоря, не сильно интересует этот разговор. Он хотел бы сегодня пораньше уйти – отнести домой получку. Ох, наверно, будет рада Катя!
– Меч, ведь он очень острый, Серега, – ходит по узенькой своей комнатке Жур. – Особенно если он карающий. С ним требуется большая осторожность. Очень большая осторожность. Нам наша партия на это прямо указывает…
– Но партия не указывает, что надо нюнькаться со всякими отравителями, – возражает Зайцев. – Когда я еще хотел поступить в уголовный розыск, у меня было такое представление, что здесь сразу кончают. Берут и сразу, в случае чего… кончают…
– Тогда ты ошибся, Зайцев, – вдруг останавливается Жур и смотрит на Зайцева в упор. Лицо у Жура становится каменным. – Тогда тебе всего лучше было пойти в палачи…
Эти слова ошеломляют Зайцева. И может быть, даже выражение лица Жура пугает. Зайцев молчит, опускает глаза. Потом внезапно усмехается:
– Ну, вы тоже скажете, товарищ Жур!
И Жур, должно быть, чувствует, что перехватил.
– Чудак ты, Серега, – говорит он, чуть помедлив. – Чудак. Молодой еще. Больно горячий. Тебе еще надо книги почитать, подумать, поглядеть, как народ живет, узнать, в чем его трудность жизни. Бывает, что люди и в преступники попадают от безвыходности. Если всех вот сразу так карать…
– А эти братья Фриневы тоже попали от безвыходности?
– Ну, эти другое дело, – морщится Жур. Он задел больной рукой о спинку стула. – Этих мы не будем брать в пример. Но с ними нам по закону тоже надо как следует разбираться.
Жур подходит к столу, перелистывает бумаги.
– Довольно, ребята, философии. Я займусь, однако, Грачевкой. Надо нам готовить большую операцию. А ты, Серега, вот что. Поезжай привези сюда нового мужа этой вдовы аптекаря. Надо его во что бы то ни стало найти. Парфенов Терентий Наумович. Нет, вы лучше поезжайте вдвоем с Егоровым. И смотрите в оба. Мне думается, по некоторым данным, что это серьезный жук. Он может много прояснить в аптекарском деле. А в общем дело неинтересное…
– А мне показалось, что оно, напротив, интересное, – вдруг говорит все время молчавший Егоров. – Как ловко вы его раскрыли…
– Не все еще раскрыли, – уже уселся в свое кресло Жур. – Надо, однако, стараться дальше так же все тщательно анализировать…
Это непонятно Егорову. Как это надо стараться анализировать? Но спрашивать сейчас об этом у Жура неловко. После надо спросить, в подходящий момент.
Жур вчитывается в бумаги. Лицо у него становится необыкновенно озабоченным.
Зайцев и Егоров уходят.
15
Зайцеву и Егорову снова надо было ехать на Извозчичью гору, где на Водопойной улице, в Щенячьем тупике, проживает новый муж вдовы аптекаря – некто Парфенов Терентий Наумович.
Извозчичья гора, наверно, долго еще будет притчей во языцех. Долго еще будет тут ютиться разная шпана. И не только городские жители, но и работники уголовного розыска долго еще будут с особым чувством вспоминать об этой горе, о ее огромном, заросшем густым кустарником кладбище, о «хитрых хазах» и «малинах», что теснятся за кладбищем и вокруг него.
Не отличишь, где живут кустари и где настоящие, опытные, профессиональные бандиты. Все смешалось здесь, как на свалке.
Понятно, что Егоров и Зайцев чувствуют себя по-особому настороженно, снова отправляясь на Извозчичью гору.
Егоров немножко тревожится из-за того, что с ним сейчас вся его двухнедельная получка. Вдруг что-нибудь случится – деньги пропали. А как обрадовалась бы Катя, увидев эти деньги…
На углу Кузнечной и Стремянной Зайцев остановил извозчика точно так, как это сделал Жур, когда они ехали на первое в своей жизни происшествие – поднимать мертвого аптекаря.
А теперь они едут одни, без Жура.
Жур сказал, что этот Парфенов, муж бывшей аптекарши, серьезный жук.
«Интересно, сейчас узнаем, какой он жук, – думает Егоров. И уже забывает о том, что у него в кармане вся его получка. – Парфенов, Парфенов. Фамилия какая знакомая!» Потом он думает над словами Жура: «Надо стараться все тщательно анализировать».
Егоров готов изо всех сил стараться, но ему непонятно: как это надо анализировать? И в книге господина Сигимицу ничего об этом не сказано.
Егоров и Зайцев сидят рядом в извозчичьей пролетке с поднятым кожаным верхом. Впереди у них толстая ватная спина извозчика в круглой войлочной шляпе с блестящей пряжкой на околыше.
– Как ты это понимаешь, Сергей, – «надо анализировать»?
– А чего тут не понять? – говорит Зайцев. – Очень просто. Человек, допустим, отказывается: я, мол, не воровал. А ты ему все равно не веришь. Ты делаешь в уме свой анализ: нет, мол, я тебя знаю, ты вор…
– А если он правда не вор?
– Все равно ты должен его подозревать. Ты всех должен подозревать…
– Всех?
– Ну да. Никому верить нельзя.
Зайцеву уже все понятно. А Егоров во многом сомневается.
– Погоди, Сергей. Как же это так? Никому верить нельзя. Это, выходит, мы должны жить, как Елизар Шитиков. Это же он перед смертью сказал. Так прямо и в протоколе записано. Шитиков сказал братьям Фриневым, что, мол, отдайте мне деньги вперед, потому что по теперешним временам никому верить нельзя…
Зайцев смеется.
– Он правильно сказал. – И кивает на спину извозчика. – Ты поосторожнее с разговорами. Мы на дело едем…
– А я ничего особенного и не говорю, – оправдывается Егоров. – Но понимаешь, что я думаю. Если всех подозревать и всем не верить, так это получается, что все люди плохие…
Зайцев подтягивает голенища сапог. Один сапог вытирает об извозчичий плюшевый коврик и досадливо морщится.
– Для чего ты сейчас завел этот разговор? Плохие, хорошие… Ты, честное слово, как… как девушка какая-то. Или даже как… баба…
Егоров молчит. В самом деле, может быть, он завел сейчас ненужный разговор?
А Зайцеву хочется, видимо, сгладить излишнюю резкость слов, и он, помедлив, говорит уже другим тоном:
– Ты пойми, Егоров, одно. Если ты, допустим, не работаешь в розыске, если ты просто человек, ты можешь верить кому хочешь…
– Но я все равно остаюсь человеком, – перебивает Егоров, и лицо его принимает упрямое и даже сердитое выражение.
Зайцев опять смеется.
– Ох, до чего ж ты забавный… – И, выглянув из пролетки, делает строгое, озабоченное лицо, такое же, как у Жура. – Кажется, мы с тобой приехали.
Они подходят к высоким зеленым воротам.
Зайцев не начальник Егорову. И никто не говорил, что Зайцев должен быть старшим. Но он ведет себя как старший.
– Ты меня тут жди, Егоров, у ворот. Если услышишь стрельбу или я крикну, тогда забегай в ворота. А если все тихо, просто стой. Конечно, если кто побежит, задерживай. Тут зевать никак нельзя…
Егоров ждет Зайцева минут пять, десять. Никто не бежит, не кричит, не стреляет. Все тихо вокруг.
Только внизу, под горой, ревет невидимая отсюда река, ревет и глухо скрежещет. Трудно ей. Мороза все еще нет – настоящего, крепкого, сибирского. Не скоро еще в этом году замерзнет река. Она буйная, озорная.
Егоров вспоминает лекцию в клубе имени Марата. И лектора вспоминает, седенького старичка. Он говорил, что здание величайшей гидростанции, которая будет выстроена на этой реке, вероятно, разместится в районе так называемой Извозчичьей горы.
Егоров сейчас думает об этом. И ему становится вдруг весело. Все тогда тут изменится, на этой горе. Все эти хибарки придется сломать. И все воры и бандиты разбегутся, как тараканы. Или они будут тут работать на гидростанции, на строительстве. Их заставят тут работать…
Из ворот выходит Зайцев. Нет, пока ничего не получилось. Вдова аптекаря говорит, что она ничего общего не имеет теперь с Парфеновым. Он оказался, говорит она, темной личностью. Да, она им одно время увлекалась. Но это было временное увлечение. Она жалеет об этом.
Зайцев, однако, разузнал у вдовы про всех родственников и знакомых Парфенова, записал их адреса, взял его фотографию. Теперь будет легче его искать. А он явно скрывается. И вообще подозрительный тип. Нигде не работает и что делает – непонятно. И непонятно, чем он мог соблазнить аптекаршу. На фотографии он в котелке, при галстуке, морда отвратительная, отлитая из какого-то тяжелого серого вещества, глаза сонные. Это он снимался еще до революции.
– Ну, пойдем, – говорит Зайцев.
Почти весь день они потратили на поиски этого неуловимого Парфенова. Они ездили и на извозчиках, и ходили пешком.
Егоров несколько раз хотел продолжить разговор о том, как надо анализировать. Но Зайцев сердился:
– Не люблю разговаривать про разную бузу, когда надо работать, соображать. Жур, наверно, думает, что нас уже ухлопали. А мы никак не можем найти этого типа в котелке…
В каждом доме, куда они заходили, им говорили, что Парфенова нет. Был недавно, но сейчас нет. И давали адрес места, где он может быть. Они узнали, между прочим, что у Парфенова уже есть новая симпатия – некая Нюшка. Но фамилия ее неизвестна. Однако живет она на Канавной улице, дом номер то ли шесть, то ли семь, а может, и десять.
На Канавной Зайцев сразу облюбовал маленький старый домик, у ворот которого на лавочке сидела старуха. А над нею качался, поскрипывая на ветру, жестяной сапог, извещавший, что здесь живет сапожник.
«И Парфенов здесь живет», – почему-то сразу, каким-то непостижимым чутьем, угадал Зайцев, хотя на воротах написан краской номер три.
Зайцев подошел к старухе.
– Терентий дома?
– Да он дома, и нету его. Он вышел, – сказала старуха. – А ты чей? Веркин брат, что ли?
– Веркин брат.
– Так вы проходите. Они вас ждут. Нюшка сейчас пельмени будет крутить. Терентий побег за мясорубкой к Захаровым. Да вот он сам идет, – вдруг показала старуха.
Из соседних ворот вышел огромный мужчина в пальто, накинутом на плечи, и в бобровой круглой шапке с бархатным верхом, нисколько не похожий на свою дореволюционную фотографию. В правой руке у него была мясорубка.
– Вы Парфенов Терентий Наумович? – пошел ему навстречу Зайцев.
– Хотя бы…
– Вы нам будете нужны на минутку. Пройдемте с нами. Тут неудобно стоять…
– Это кому же… неудобно?
Мужчина без заметной тревоги, но с явным презрением оглядел совсем молодых ребят – одного в потертом, узковатом в плечах пальтеце, с рыжими волосами, прикрытыми старенькой кепкой, другого в стеганой телогрейке и в вылинявшей, должно быть гимназической, фуражке.
– Да вы что, недомерки, на бимбор, что ли, меня хотите взять?
И он взмахнул мясорубкой.
Всегда Егоров будет восхищаться Зайцевым.
Пусть они потом поссорятся, будут сильно и непримиримо враждовать. Но Егоров не забудет, как Зайцев стремительно толкнул верзилу головой в живот.
А пока Парфенов подымался, Зайцев двумя ударами как обрубил ему обе руки.
Егоров только и сделал, что отпихнул ногой от Парфенова выпавшую мясорубку.
– Бабушка, – сказал он старухе, – возьмите ее. Приберите…
А старуха даже не ойкнула. Она почти спокойно взирала на эту сцену. Мало ли бывает драк на Извозчичьей горе!
– Не шуми, – прямо в ухо Парфенову дохнул Зайцев. – Ты понял, мы откуда?
– Как не понять.
– Иди тихонько вперед. Побежишь – убью, – пообещал Зайцев и сунул руку в карман, где у него лежал теперь настоящий бельгийский браунинг.
– Бабушка, – опять сказал Егоров, – вы действительно приберите мясорубку. Мы ушли…
– А Жур говорит, что Сигимицу – это пустяки, – засмеялся Егоров, когда они сели опять рядом в извозчичью пролетку.
Огромного Парфенова они посадили впереди себя на узенькое сиденье.
– Давай, извозчик, прямо в уголовный розыск, – тронул Зайцев извозчика за рукав.
Егоров был уверен, что в розыске теперь только и будет разговору о том, как Зайцев красиво задержал этого верзилу Парфенова. Вот уж действительно здорово!
Но в розыске даже внимания никто не обратил на этот факт. Задержали и задержали. Чего же тут особенного?
И Жур не похвалил стажеров.
Жур вначале был как будто недоволен, что они так много времени убили на розыски Парфенова. Потом он сказал:
– Ну, ладно, ребята, аптекарское дело у нас вроде того что идет к концу. Надо его поскорее закруглять и заниматься серьезными делами. Завтра я вас познакомлю с Грачевкой. Тут придется пораскинуть мозгами. А на сегодня вы свободны. Идите по домам.
Егоров вынул из-за пазухи старенькое, еще отцовское портмоне с шариками на застежке и отдал Журу долг, положив деньги на стол, на бумаги.
– Спасибо, – сказал Егоров.
– Не за что, – сказал Жур. И ссыпал деньги с бумаг в выдвинутый ящик письменного стола.
Зайцев опять пригласил Егорова в «Париж». И можно было бы пойти: деньги есть. Но Егорову хотелось поскорее обрадовать Катю, и он предложил Зайцеву:
– Может, ко мне пойдем, Сергей? Возьмем закуски, пива, все, что надо, и пойдем ко мне. Посмотришь, как я живу. Посидим посемейному.
– Нет уж, это я успею, – засмеялся Зайцев. – Я еще насижусь по-семейному.
Егоров зашел по дороге в роскошный гастрономический магазин Егорова.
Из-за этого однофамильца у него уже были неприятности. Когда еще в Дударях на маслозаводе его принимали в комсомол, все спрашивали, не сын ли он этого Егорова, не родственник ли. Как будто на свете и есть всего один-единственный Егоров, владелец магазина и кондитерской фабрики.
В магазине у Егорова разбежались глаза. Всего было много, и все хотелось купить. На полках до самого потолка стояли коробки с конфетами и с печеньем, бутылки с вином и сладкой водой. На прилавках лоснились окорока, колбасы, сыр, балыки, икра. И продавщицы в белых наколках на головах розовыми пальцами резали и взвешивали на бронзовых весах всю эту благодать.
Егоровский магазин, помимо всего, славился своими продавщицами: все, как на подбор, красавицы, любая, кажется, хоть завтра могла бы пойти в киноактрисы. Но в том-то и дело, что пойти они никуда не могли. Во всей стране была безработица.
Очень трудно было найти работу. Но если человек ее нашел – хоть какую – он мог не сомневаться, что еда, одежда, обувь и все прочее у него будет. Магазины по всей стране ломились от изобилия продовольствия и разных товаров. Требовались только деньги.
И вот у Егорова сегодня они опять появились.
Егоров зашел, чтобы купить колбасы, которой он не ел, пожалуй, с самого детства. И в детстве ел не так уж часто, разве только в большие праздники – на пасху и на рождество. Да и, наверно, Катя забыла, какая она бывает, колбаса. Ребятам же ее этот продукт совсем мало знаком. Они родились в первые годы революции и росли в гражданскую войну. Какие уж им в это время доставались продукты…
Егоров пригляделся к ценам, прикинул в уме, во что ему обойдутся все покупки, и твердо решил оставить в этом магазине ровно четверть получки.
Он купил и колбасы, и ветчины, и сыру, и балыка, и две пачки печенья «Яхта», и большую коробку бело-розовых конфет под названием «Зефир», и три бутылки сладкой воды. И бутылку портвейна. Хотя не был уверен, что Катя одобрит это последнее приобретение.
Но Катя одобрила портвейн.
– Что мы, разве не люди? – вонзила она взятый у соседей штопор в пробку. – Вот сейчас и выпьем за все хорошее, что еще будет в нашей жизни. А детям ты правильно купил сладкой воды. Я им на Первое мая ее покупала. Они ее очень любят.
Подле стола ходил уже чисто вымытый, обряженный в старенький матросский костюмчик, из которого вырос младший сын Кати, приемный сынок Егорова Кеха и смотрел на разложенную еду вострыми глазами волчонка. Чтобы успокоить Катю, Егоров сказал:
– Я его завтра же сведу в детский дом. Я уже знаю, куда я его сведу…
– Погоди, – будто не слушала брата Катя, оглядывая стол. – Погоди, я еще селедочку хочу лучком обложить. Ах, жалко до чего, что мы Алексей Егорыча не можем пригласить. Пусть бы он с нами выпил. Хороший человек. Ведь он все захаживал, спрашивал, как мы живем. Вот и пусть бы поглядел, как живем…
Есть из многих великих, жизнеутверждающих качеств нашего народа одно поистине удивительное – забыть мгновенно при первой же удаче все плохое, что было, и помнить только о хорошем и надеяться только на хорошее.
Катя вспомнила в этот вечер и Алексей Егорыча, ломового извозчика, в долг перевозившего ей дрова, и тетю Настю, прачку, вот уж второй год безвозмездно разрешавшую ей пользоваться вместительным баком для парки белья, и Зину Козыреву, девицу легкого поведения, подарившую ее детям к празднику два фунта кедровых орехов.
Счастливая Катя всех хотела осчастливить в этот вечер, всех хотела пригласить к своему столу. Но было уже слишком поздно. А праздничный ужин нельзя было откладывать.
Уселись за стол только своей семьей.
Выпив рюмку портвейна, Катя сразу захмелела, стала много говорить, много беспричинно смеяться. Приблизила к себе приемыша и долго гладила его, говоря:
– Какой хороший мальчик! И зовут хорошо, чисто по-сибирски – Кеха. Значит, Кеша, Кеночка, Иннокентий…
– Я сведу его, – опять пообещал Егоров.
– И не думай! – вдруг строго сказала Катя. – Что значит «сведу»? Я обмыла его, приодела, видишь, как хорошо обстригла – в кружок, хотя у меня ножницы тупые. А ты теперь будешь говорить «сведу». Нет, уж пусть он у нас тут растет. Где три, там и четыре. И это большое дело, Саша, что ты уже работаешь, что ты уже на своей тропе. И я работаю. А если есть работа, значит, есть и деньжонки. А при деньгах и купить все не трудно. Для чего же мы будем от себя хорошего мальчика отгонять? Пусть растет при нас. И нам веселее…
Так решилась в тот счастливый вечер судьба случайно найденного мальчика Кехи, получившего широко известную фамилию Егоров. Но его уж впоследствии, наверно, не будут спрашивать, не сын ли он, не родственник ли владельцу роскошного гастрономического магазина Егорову.
16
На работе теперь, кажется, только один Воробейчик продолжал подсмеиваться над Егоровым:
– Ну как ребенок-то у тебя, живет?
– Живет.
– Кормишь его?
– Кормлю.
– А как кормишь-то? Чем? Грудями?
– Грудями, – отвечал Егоров. И проходил мимо.
У него были прежние башмаки, на которых по-прежнему хлябали еле державшиеся подметки, но он все-таки после первой получки тверже ступал по земле, хотя по-прежнему было не ясно, оставят ли его на этой работе.
А работы все прибавлялось и прибавлялось. И работа становилась все более сложной.
Жур доверял теперь Егорову так же, как и Зайцеву, вести некоторые допросы, посылал их с кем-нибудь из старших на происшествия даже весьма серьезные, где надо было проявить и сметку, и ловкость, и мужество. И Егоров вел себя не хуже других – и стойко, и серьезно, и находчиво.
И все-таки Воробейчик продолжал подсмеиваться над ним.
Непонятно было, за что Воробейчик так невзлюбил Егорова, но всякий раз он, как нарочно, и, может, в самом деле нарочно, старался подчеркнуть, что Зайцев – это действительно оперативник, огневой паренек, как любил выражаться Жур, а Егоров – это вроде как ходячее недоразумение.
В Баульей слободе произошло убийство.
Воробейчик пришел сообщить об этом Журу, потому что Жур ведет почти все дела, связанные с убийствами и крупными вооруженными ограблениями. Журу бы и сейчас надо было выехать в Баулью слободу. Но Жур был занят подготовкой к важной операции. Поэтому он попросил Воробейчика:
– Съезди, пожалуйста, сам. Возьми с собой моих ребят. Им тоже невредно промяться.
– Я Зайцева возьму, – сказал Воробейчик, хотя Егоров сидел тут же, в этой узенькой комнатке Жура.
– Ну, возьми Зайцева, – согласился Жур. – Мне все равно.
И Журу действительно было все равно. Он даже не заметил, что Воробейчик особо выделяет Зайцева.
А Егорову, конечно, было обидно, хотя он сам признавал, что Зайцев паренек на редкость огневой, и сам им восхищался. Но всякому человеку, пожалуй, станет обидно, если его все время убеждать, что он тут вроде мебели присутствует. И Егорову стало обидно.
Ему казалось даже, что Воробейчик нарочно превозносил Зайцева, рассказывал о его необыкновенной храбрости, когда они вернулись из Баульей слободы.
– Ты понимаешь, Ульян Григорьевич, я сам в первую минуту немножко ошалел, – рассказывал Воробейчик Журу. А вокруг стояло много сотрудников. – Приезжаем мы туда. Глядим, лежит у сарая здоровенный мужик – мертвый. А убийцу граждане с трудом загнали в сарай, и он там ревет, как медведь: «Всех расшибу!» Нас предупреждают, что в руках у него мясницкий топор. Его так с топором и загнали в сарай. Ну, что тут делать? Стрелять в него как будто не положено, а у него топор. Вот такой, ну, обыкновенный мясницкий. Трахнет по башке – и привет родителям. Я, открыто говорю, задумался. А Зайцев спокойно подходит к сараю и сбрасывает заложку.
Убийца даже ахнуть не успел, как Зайцев вышиб у него топор и ему еще для верности два раза врезал по морде. Тут мы замечаем, что убийца пьяный в дымину. Он все лезет и лезет к Зайцеву. И Зайцев вдруг озверел. Я у него еле вырвал этого убийцу. Зайцев бы его самого свободно убил…
Журу, должно быть, не понравился этот рассказ. Он слушал Воробейчика, чуть нахмурившись. Или просто Жур был еще занят своими мыслями, связанными с другими делами, и поэтому хотел, чтобы Воробейчик поскорее досказывал.
На убийцу Жур не пошел смотреть, спросил только, из-за чего произошло убийство.
– Из ревности, – сказал Воробейчик.
– Ну ладно, я этим потом займусь, – решил Жур. И попросил Воробейчика произвести предварительный допрос убийцы.
Журу было очень некогда. Он в тот же день к вечеру должен был выехать на крупную операцию в Грачевку. Уже расставил соответственно людей и думал об этой операции, старался думать только о ней. Но никак не мог по-настоящему сосредоточиться, потому что его все время отвлекали всякие другие более мелкие дела, которыми, однако, нельзя не заниматься.
Опять вдруг всплыло это аптекарское дело. Следователь требовал от Жура каких-то дополнительных данных. Следователь утверждал, что у него нет достаточных оснований подозревать именно Парфенова в убийстве Елизара Шитикова, хотя это яснее ясного.
Братья Фриневы, конечно, не признаются, что они наняли Парфенова на это убийство. И Парфенов не признается. Им всем невыгодно увеличивать себе меру наказания. Но их уличают вещественные доказательства. Разве это не улика, что фотоаппарат, подаренный братьями Фриневыми аптекарю Коломейцу и взятый потом в комнате мертвого аптекаря извозчиком Шитиковым, оказался в конце концов у Парфенова? Как он к нему попал? Как попали к Парфенову такие личные вещи Шитикова, как серебряные часы в форме луковицы, бумажник, опознанный женой извозчика?
Чего еще надо следователю?
Жур готов, если угодно, снова заниматься этим аптекарским делом. Но ведь и так все ясно. И следователю тоже не вредно раскинуть мозгами. А главное – Журу некогда, у него сегодня важная операция в Грачевке.
К тому же его вызывают к трем часам в городской комитет партии: контрольная комиссия не согласна с решением партячейки губрозыска по делу Кумякина, работавшего здесь уполномоченным и получившего по партийной линии строгий выговор с предупреждением.
Жур, как секретарь партячейки, должен явиться в контрольную комиссию. И он должен все держать в голове. Все подробности дела Кумякина, и аптекарское дело, и сложный переплет агентурных сведений, необходимых для операции в Грачевке.
Ни с кем он поделить этих дел не может. Он не начальник. Он, в сущности, обыкновенный работник уголовного розыска – уполномоченный. Старший уполномоченный. Только и всего. И кроме того, у него болит рука, потому что для ее заживления нужен покой. Но покоя, наверно, не будет до самой смерти.
Жур все время хмурится. А Егорову кажется, что он хмурится оттого, что недоволен им, Егоровым. Но что же Егоров делает не так?
К пяти часам дня Журу наконец удается во многом убедить следователя, побывать в контрольной комиссии, провести два допроса, имеющих некоторое отношение к предстоящей операции. И он заметно веселеет. И сразу веселеют приставленные к нему стажеры – Егоров и Зайцев.
Впрочем, Зайцева, кажется, не сильно занимает настроение Жура. Зайцев уверен, что все идет так, как и должно идти. Он спрашивает Жура:
– А может, вы допросите Соловьева?
– Какого это еще Соловьева?
– Ну, этого убийцу, которого мы с Воробейником привезли из Баульей слободы…
Жур хотел бы отдохнуть, почитать газету, выпить чаю. Даже неплохо было бы побывать дома перед операцией. Неплохо бы хоть часок вздремнуть. Но он сам не любит, когда у него остаются «хвосты» от дневных дел. Они переходят на завтра. А завтра появляются новые дела и, стало быть, новые «хвосты». Особенно нехорошо переносить на завтра допросы, если их можно завершить сегодня. Зачем излишне томить арестованного человека?
– Давай его сюда, – говорит Жур.
Зайцев уходит. Молодец Зайцев! Он не ждет, что прикажет сделать Жур, он даже сам подсказывает, что делать Журу.
Жур готовится к допросу, кладет перед собой на столе бланки протоколов, вставляет в ручку новое перо.
В коридоре лязгает винтовка. Это милиционер и Зайцев ведут арестованного.
Наконец Зайцев открывает дверь и вталкивает в комнату худенького человека в разорванной рубахе без пояса.
Арестованный, видимо, еле стоит на ногах. Левый глаз у него заплыл, нос вспух. Из рассеченной брови сочится кровь.
– Прошу садиться, – строго говорит Жур. И вдруг вскрикивает: – Афоня!
– Жандармы. Сучье племя – жандармы, – всхлипывает арестованный. – Глядеть на вас не хочу…
Жур выходит из-за стола.
– Да ты что, сдурел, что ли, Афоня? Это ж я, Ульян…
– Все вы гады… Жандармы…
– Ну и дурак, – удивленно смотрит на него Жур. – Да ты сядь, тебе говорят. – И, трогая его левой рукой за худенькое плечо, усаживает. – Егоров, налей воды…
Арестованный пьет воду, захлебывается, плачет, зубы стучат о край стакана.
В комнатке распространяется запах самогонного перегара.
– Я, конечно, дурак. Вы все больно умные, – опять всхлипывает арестованный и дрожит всем тщедушным телом. – Меня вот сейчас выведут в расход, а вы будете сидеть тут в тепле. Жандармы…
– Ну, будет молоть чепуху-то, – чуть суровеет Жур. Он гладит арестованного, как ребенка, по голове, будто старается причесать его жиденькие волосы. – Ты что, зазяб, что ли? Может, чаю выпьешь? Егоров, скажи, чтобы принесли чаю…
Приносят чай. Жур достает из ящика письменного стола сахар, кладет в стакан, размешивает ложечкой, подвигает стакан арестованному, вздыхает:
– Эх, Афоня, Афоня! Что ж это, брат, случилось-то такое?
– Случилось, – отхлебывает чай Афоня и морщится: чай очень горячий. – Марафонтова знаешь?
– Это какого? Илью Захарыча?
– Нет, Тимку, сына его.
– Конечно, знаю.
– Вот я его и аннулировал сегодня. Прямо насмерть. Даже сам не ожидал…
И Афоня медленно рассказывает историю своего тягчайшего преступления.
Жур не записывает ее в протокол. Он сидит не за столом, а посреди комнаты на стуле, опустив голову. Ему тяжко слушать эту историю.
Афоня Соловьев если не дружок ему, то, во всяком случае, старый знакомый, старый товарищ. Они еще в тринадцатом году, в тысяча девятьсот тринадцатом, вместе работали в экипажной мастерской Приведенцева: Афоня жестянщиком, а Жур молотобойцем.
И во все мог поверить Жур, только не в то, что Афоня Соловьев, хилый, болезненный, смирный, может убить человека. А вот, смотрите, убил. И зверским способом – мясницким топором.
– Может, еще хочешь чаю?
– Горит у меня все внутри, – показывает на голую свою грудь Афоня и опять вздрагивает и плачет.
Был давно такой слух, что Грушка, Афонина жена, путается с мясником Марафонтовым.
Надо было бы Афоне давно уйти от нее или ее прогнать. Но жалко было деток. Две девочки беленькие – Тамарка и Нина. Ну как они останутся без матери? И Афоня терпел. Может, еще думал, наговаривают лишнее на Грушку злые люди.