Текст книги "Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)
– Немножко, – сказал Буршин, наклонившись над стаканом. – Да и вы, гражданин начальник, не помолодели…
– Это верно, – согласился Ульян Григорьевич. – Годы не те…
Помолчали. Ульян Григорьевич пил кефир. Буршин смотрел в стакан, где вертикально плавала чаинка.
– А кепочка эта вам не идет, – прервал молчание Жур. – Вы ведь всегда, как мне помнится, франтом были.
– Это я у сына взял, – конфузливо объяснил Буршин. – У меня летняя…
– Вы ее снимите, – вроде посоветовал Жур. – Тут тепло… А сын-то у вас какой молодец! Говорят, слесарь он… И говорят, хороший слесарь…
– Да, – сказал Буршин и густо покраснел.
– Неприятный сюрприз вы ему подготовили, – как бы нечаянно заметил Жур.
Буршин промолчал. Он пил теперь чай. И со стороны могло показаться, что все это происходит не в уголовном розыске, а в кабинете какого-то обыкновенного учреждения, где случайно сошлись два знакомых.
Об уголовном розыске напоминал только большой стенд у стены, увешанный отмычками, фомками и другими орудиями воровского ремесла.
Буршин допил стакан и отодвинул.
Ульян Григорьевич сказал:
– Ну, давайте, Егор Петрович, поговорим о деле. Рассказывайте, как это было. Все рассказывайте. Секретов у нас с вами нету. Не должно быть секретов…
– Я ничего не знаю, гражданин начальник.
– То есть как же это так? Буквально ничего не знаете? И шкаф не вы ломали?
– Не я. Я такими делами не занимаюсь.
– Бросили, что ли?
– Бросил.
– А работа – ваша. Чистая работа! Это не я один так считаю…
– Я такими делами не занимаюсь.
Жур задумался. Он порылся зачем-то в бумагах, лежавших на столе, будто вспомнив какое-то дело, не имеющее никакого отношения к Буршину. Потом опять сложил бумаги и спросил:
– Это вы серьезно?
– Совершенно серьезно.
Буршин наклонил голову и с интересом стал рассматривать свой теплый шарф.
Ульян Григорьевич смотрел на него.
За окнами была ночь.
На улице горел фонарь.
За дверью, в коридоре, раздавались шаги застоявшегося милиционера. Садиться ему нельзя, милиционеру. По уставу он должен стоять. Устав, однако, разрешает ему ходить на посту. И вот он ходит, нарушая тишину ночи, подчеркивая эту тишину.
Ульян Григорьевич закуривает. Закурив, он хлопает металлическим портсигаром, встает, отодвигает стул и говорит раздраженно:
– Гражданин Буршин!
Гражданин Буршин все еще рассматривает свой теплый шарф.
– У меня такое впечатление, гражданин Буршин, что вы пришли сюда, чтобы морочить мне голову…
– Я никому не морочу голову, – глухо и враждебно отвечает Буршин.
Непонятно, зачем он заматывает шею шарфом. В комнате тепло. И даже более тепло, чем надо.
Жур поворачивает ключ в замке массивного шкафа. Он выкладывает перед вором вещественные доказательства, раскладывает их на столе, говорит:
– Пожалуйста… Ну… Вы думаете, что здесь дураки сидят, которым жалованье платят, чтоб они в носу ковыряли… А?
Буршин смотрит на стол, на клешню, извлеченную из проруби, на рычаг, напоминающий трость, на кусок брезента…
Ночь проходит. Медленно проходит зимняя ночь. На улице гремят ночные грузовики. В коридоре тихо-тихо.
Буршин делает первую уступку. Уже не отрицает, что вскрывал шкаф. Вот Жур придвигает ему дактилоскопические отпечатки. Ну что ж, запираться, как видно, ни к чему. Нет смысла запираться.
Но Буршин не хочет выдать сообщников. Хоть убейте, не выдаст. Он старый вор. Он знает традиции воровской дружбы. И не изменит этим традициям. Ни за что.
Жур откидывается на спинку стула, вздыхает. Глубоко и сокрушенно. Буршин тоже вздыхает. Жур говорит:
– Эх вы!..
И осматривает вора внимательно, как будто видит его впервые.
– Нехорошо! – говорит он, разглядывая седину на его висках. – Нехорошо, Егор Петрович! Мы же с вами уже немолодые люди. Ну как не стыдно вам так вертеться, врать на старости лет?..
Буршин опускает голову. Он молчит.
Жур опять встает, ходит по комнате.
– У вас дети есть, – говорит он. Он говорит о том, что не имеет никакого отношения к следствию: о детях, о седине, о том, что жизнь изменилась неслыханно, о смысле жизни. – Я не понимаю вас, – говорит он. – Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это страшно глупо. Понимаете? Глупо!..
Буршин молчит.
А Жур шагает по комнате.
В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность в работе.
Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником. Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.
А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки, видавшие виды.
Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.
Но на Буршина, казалось, ничто не действует.
Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу. Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не хотел.
Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.
В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он, фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался – сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не заставит.
Он достает седьмую папиросу и закуривает.
Жур спрашивает:
– А Подчасова тоже не знаете?
– Не знаю, – говорит Буршин.
– А Чичрина?
– Тоже…
– И Варова не знаете?
Буршин отрицательно мотает головой.
По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя понять, на что он надеется.
Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать – дома или в камере.
Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его, говорит:
– В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.
И снимает телефонную трубку.
– Дежурный? – говорит он в телефон. – Будьте добры, товарищ дежурный, пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.
Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо обсыпанные сединой волосы.
В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.
Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид.
Жур говорит:
– Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете вашего хозяина? – И показывает на Буршина.
Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:
– Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами…
– Ой, как вы кричите! – говорит Жур. – Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом… Буршин, вы узнаете этих граждан?
Буршин молчит. И все молчат.
Жур подходит к Чичрину.
– Ну, хорошо, – говорит он, – я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты…
– Вот именно… Слесарь, – сказал старик и заплакал. – Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я…
Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.
– Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил… И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?..
Потом очная ставка кончилась.
Подчасова, Чичрина и Варова увели.
Жур спросил Буршина:
– Ну, что вы теперь скажете?
– Чисто работаете, – сказал Буршин.
– А вы говорите! – хвастливо молвил Жур.
И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже интимный характер.
Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про сына своего; и про дочь, и про жену, и про зятя-аптекаря. Рассказал все. И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как совершил его.
Через несколько дней его приговорили к расстрелу.
Приговор не удивил и не испугал его.
Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так же сделаться бухгалтером или еще кем-нибудь? Разве у него мало сил?
Сил у Буршина еще очень много. И эти силы всегда спасали его. Приговоренный к смерти, опозоренный, одинокий, – «Ты, Егорша, один. Как перст, один», – говорила ему мать, – он сидит в одиночной камере и старается не падать духом. Читает, даже занимается гимнастикой и пробует петь тихонько. Пробует успокоить себя. И это удается ему на какое-то время. Но затем опять начинается мучительное беспокойство.
Беспокойство это особенно тяжко после полуночи.
В камеру проникает лунный свет. И по камере бродит унылый Буршин. Жизнь, большая, прожитая, вспоминается сразу и еще раз стремительно проходит в воспоминаниях.
Буршин видит себя в детстве – дома, у матери, в Коломне. Он живет на кухне у зубного врача. Носит старые докторские штаны. Они широки ему немножко и длинны непомерно. Он завязывает их где-то у горла.
Но они нравятся ему, эти докторские штаны. Он хвастает ими на улице перед мальчишками и мечтает сам стать доктором, зубным врачом.
Не коммерсантом, не бухгалтером, а зубным врачом мечтал он быть. Все детские годы мечтал. А потом забыл. И вспомнил только сейчас. Вспомнил и еще сильнее пожалел себя.
В коридоре, лязгая винтовкой, ходит часовой. Жизнь проходит. Она прошла уже, волчья, воровская жизнь.
Абрамцево, весна 1937 г.