Текст книги "Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Егорову дали понюхать нашатырного спирта. Он очнулся.
Жур и Кац усадили его на стул. И Жур еще для большей верности с особой энергией потер ему левой рукой виски и уши.
– Зайцев, пиши, – приказал Жур.
Зайцев уселся за стол. Потом вскочил, подошел к трупу, потрогал его ноги и сказал:
– А это вы немножечко ошиблись насчет пятен, товарищ Жур. Куда же с пятикопеечную монету? Это как две копейки царской чеканки…
– Пожалуй, – согласился Жур. – Ну, пиши: с двухкопеечную монету…
Зайцев продолжал писать протокол.
А Егоров, бледный, с красными ушами, сидел в стороне от стола и автоматически, уже совсем бессознательно, постукивал ребром ладоней о край стула, как рекомендует господин Сигимицу для укрепления кистей рук. Но на кой черт нужен теперь господин Сигимицу со всей его наукой и хитроумными способами, если, кажется, все пропало, все.
Когда явились из морга санитары в серых халатах, Зайцев стал суетливо помогать им укладывать на носилки труп аптекаря.
А Егоров даже не приподнялся со стула. Зачем он будет еще поднимать этого мертвяка, если из-за него – вот именно из-за него – рухнула, пожалуй, вся карьера Егорова? И что ему не жилось, аптекарю? Нет, видите, пожелал удавиться…
Внизу, у подъезда дома, все еще ждал лохматый извозчик. И рядом стояли дроги из морга.
Егоров, спустившись вниз по этой узкой деревянной лестнице, хотел сразу же направиться домой. Ведь все ясно: не служить ему больше в уголовном розыске. Пусть ему сделают отметку на комсомольской путевке, что он не справился, и отошлют ее обратно в губком. Не справился и не справился. Что ж теперь делать? Пусть…
Но все-таки, проходя мимо Жура, садившегося в пролетку, Егоров спросил только из вежливости:
– Мне больше не надо приходить?
– Это в честь чего не приходить? – осердился Жур. – Нет, милости просим. Давай садись в пролетку. Поехали…
8
В дежурке в тот же день узнали о происшествии с Егоровым. Ведь о чем-нибудь хорошем чаще всего узнают позднее, а о плохом мгновенно.
Воробейчик хохотал больше всех.
– Значит, могло получиться сразу два мертвяка – аптекарь и стажер. Вот так работнички…
– Почему работнички? – спросил Егоров. – Ведь Ягодин упал. Зайцев не падал.
– Значит, боишься? – допытывался Воробейчик. – Покойников боишься?
– Боюсь, – сознался Егоров.
И то, что он не оправдывался и не обижался, когда смеялись над ним, в какой-то степени выручало его.
Новые факты потом постепенно ослабят, может быть, впечатление от этого, в сущности, исключительного случая. Однако забыть о нем совсем сотрудники, наверно, не смогут. Так всегда и будут вспоминать: «Егоров? Какой это Егоров? Ах, этот, что упал в обморок, когда поднимали мертвого аптекаря! Ну и слюнтяй…»
Больше всего здесь не прощают трусости, душевной слабости, излишней чувствительности. Ты пришел сюда работать – так работай. Ты же знал, что тут не гимназисток воспитывают…
Это знал и Егоров. И все-таки допустил непростительный промах.
Воробейчик не даст теперь ему проходу. Нахальный, надоедливый Воробейчик. Черный, как грач.
Егоров сперва думал, что его так прозвали – Воробейчик. За юркость. Он и ходит подпрыгивая. А потом выяснилось, что это его настоящая фамилия – Виктор Антонович Воробейчик…
И как раз сегодня он до самой ночи будет дежурным по городу. Поэтому сидеть в дежурке Егорову уже совсем тяжко, невыносимо тяжко.
Лучше ему побродить по коридору, благо коридоры длинные и полутемные.
Жур, должно быть, забыл о Егорове. Или Журу противно вспоминать про него. Где-то в коридоре слышен голос Жура.
Егоров невольно идет на этот голос.
Узенькая дверь чуть приоткрыта. За дверью разговаривают несколько человек. Пять или шесть, или всего трое.
– Почему вдруг выгнать? – кого-то спрашивает Жур. – А если тебя выгнать или меня?
Егоров догадывается, что это говорят о нем. Кто-то требует, чтобы его выгнали. Ну и пусть. Может, это сам Курычев требует. Ему уж, наверно, доложили. Уже нашлись старательные болтуны и доложили…
Близко подходить к двери Егоров не решается. Но и совсем отойти не может. И не может расслышать всех голосов. Только голос Жура он слышит довольно ясно:
– Вообще мне противно это слово «выгнать». Это барское, дурацкое слово. А что касается Усякина, то я считаю, что его увольнять пока не надо. Его надо только решительно предупредить. Пусть он знает, что у нас тут не балаган и безобразий мы не потерпим. Пусть Усякин занимается только собаками и никуда не лезет.
Усякин, Усякин. Ах, это тот Усякин, про которого в дежурке написано: «Усякин, я тебя не боюсь». Но Егорову сейчас даже не хочется догадываться, кто такой Усякин.
«Я сам теперь Усякин», – угнетенно думает Егоров и проходит мимо двери.
Но дверь вдруг открывается.
Из комнаты выходят Жур и трое незнакомых. Нет, один знакомый. Ой, да это сам товарищ Курычев, начальник угрозыска!
Егоров хочет с ним поздороваться. Но Курычев, даже не взглянув на него, уходит в глубину коридора – в свой кабинет, где ковры. Интересно, знает он, как оскандалился Егоров, или не знает? Хотя теперь это уже все равно.
– Ну, как ты, Егоров, себя чувствуешь? – кладет Жур левую руку Егорову на плечо.
– Ничего, – говорит Егоров.
– Ты вот что, – задумывается Жур, – пойди в криминалистический кабинет. Ты был у нас в криминалистическом кабинете?
– Нет еще.
– Вот пойди. И Зайцева позови. Пойдите вместе. А потом можете идти домой. Завтра приходи ровно в девять. И в дежурке не сиди. Там тебе нечего делать. Приходи прямо ко мне, вот сюда. Ну, будь здоров. Гляди веселее…
Не очень-то, однако, весело глядеть чувствительному человеку на эту страшную выставку в криминалистическом кабинете. Даже стошнить может с непривычки.
Егоров подумал, как бы ему тут опять не упасть, в этом кабинете. Вот был бы позор. И он все время облизывал губы. И все время ему хотелось сплюнуть куда-нибудь, но сплюнуть, к сожалению, некуда. И неловко.
Все стены увешаны веревками, мешками, колотушками. И указано точно, кого, когда и кто убивал этими предметами.
А в витринах разложены пистолеты, винтовочные обрезы, ножи и кинжалы со следами порыжевшей крови.
И это еще ничего. Но зачем сфотографированы в разных позах убитые, повешенные, утопленные люди? И непонятно, для чего развешаны портреты убийц: старуха какая-то, как баба-яга, убила восемнадцать человек разными способами и в разное время, бородатый ломовой извозчик, погубивший своих детей, торговка, делавшая пирожки из человечьего мяса… Много их, всяких тут. В стеклянных банках заспиртованы чьи-то внутренности.
Егоров просто не может смотреть на все это. Но Зайцев кричит с другого конца зала:
– Егоров! Иди сюда! Вот смотри-ка, еще что… – И показывает на большую стеклянную банку, в которой мерцает – издали видно – что-то розовое с синим, отвратительное что-то.
– Тут всего за один день не разглядишь, – говорит Зайцев, когда Егоров приближается к нему. – Я во второй раз смотрю и то удивляюсь. Нам надо с тобой сюда еще раза два-три прийти, чтобы все как следует рассмотреть… во всех подробностях…
– Придем, – покорно кивает Егоров. – А сейчас мне некогда. Надо идти.
– Подожди, – удерживает его Зайцев.
Все-таки очень деликатный человек Зайцев. За все время он ни разу даже намеком не напомнил о том, что сегодня случилось с Егоровым на Поливановской, в комнате аптекаря. Разговаривает обо всем, а о том ни слова.
На улице Зайцев вдруг останавливается.
– Погоди. Нам надо зайти в комсомольскую ячейку. Я все-таки хочу, чтобы тебя взяли на учет.
– Не возьмут.
– А я тебе говорю, возьмут. Я уже разговаривал с Шурочкой…
– Кто это Шурочка?
– Там, наверху, в управлении милиции.
И они поднимаются на второй этаж, входят в тот зал, где был торжественный вечер.
Никакой торжественности тут теперь, понятно, нет. Опять тесно составлены столы, над столами склонились милицейские служащие.
Зайцев быстро находит коротко остриженную девушку, издали похожую на парня. Ее неловко называть Шурочкой – такая она большая, могучая. И голос у нее хриплый. Но Зайцев все-таки называет ее Шурочкой.
– Вот, Шурочка, наш парень из уголовного розыска, Егоров. Я тебе про него говорил…
Дело, томившее Егорова все время, пока он здесь живет, решилось в две минуты.
Шурочка сказала, что она сама запросит учетную карточку из Дударей, а пока поставит его на учет условно.
– Спасибо, – сказал Егоров уже на улице. – Большое, я даже не знаю, какое тебе большое спасибо, Зайцев. Я это никогда не забуду. Ты меня, ей-богу, сильно выручил…
– Опять «ей-богу»? – засмеялся Зайцев.
– Ну ладно, я потом отвыкну, – пообещал Егоров.
Они проходили в сумерках мимо красного здания городского театра, где подле освещенного подъезда среди голых, давно уже сбросивших листву деревьев толпилось множество людей.
И над толпой возвышались три конных милиционера.
А на фасаде театра в окружении электрических лампочек висела огромная афиша:
«Был ли Христос? В диспуте примут участие нарком просвещения А. В. Луначарский и митрополит Александр Введенский».
Весь город, казалось, рвался в театр. И конечно, не потому, что всем хотелось немедленно выяснить, был ли на самом деле Иисус Христос.
Всем хотелось посмотреть на знаменитого наркома просвещения, вдруг пожелавшего приехать в этот далекий сибирский город. И на митрополита Введенского – главу так называемой живой церкви – многим тоже хотелось посмотреть.
– Хочешь, зайдем? – показал на театр Зайцев.
– Ну, разве пробьешься? – усомнился Егоров.
– А хочешь?
– Я бы пошел с удовольствием, если б пустили, – сказал Егоров.
– Тогда сразу пойдем, – позвал Зайцев и, наклонив голову, устремился в толпу.
Егоров еле поспевал за ним.
Зайцев расталкивал людей и говорил только одно слово «минутку».
У самых дверей они вынуждены были остановиться.
Их остановили билетеры, стоявшие с двух сторон.
– Ваши билетики?
– Из угро, – как-то глухо и грозно произнес Зайцев. И оглянулся на Егорова. – Это со мной.
– Пожалуйста, – сказал один билетер и опасливо посторонился.
Все великолепие этого старинного театра с его люстрами, синим бархатом и позолотой в одно мгновение как бы обрушилось на Егорова и придавило его.
Оказывается, он никогда еще не был в театре и не знал, что здесь так красиво.
– Гляди, Луначарский, – показал Зайцев, когда они уселись на бархатный барьер ложи.
– Который?
– Да ты что, Луначарского не видел?
– Где же я его увижу?
– А на портретах?
– Ах, на портретах…
– Вы что тут, долго будете безобразить? Слезайте сейчас же. А то я милицию вызову.
Зайцев посмотрел сверху вниз на чистенького старичка билетера.
– Вызовите. Я как раз хотел вас об этом попросить.
А Егоров спрыгнул с барьера и потянул за собой Зайцева.
– Не валяй дурака, Сережа, а то подумают, мы – хулиганы.
– Не подумают, – скосил глаза на билетера Зайцев, но все-таки тоже спрыгнул.
– Который, ты говоришь, Луначарский? – опять спросил Егоров, жадно вглядываясь в людей, разместившихся за высоким и длинным столом президиума, устланным красным бархатом.
– Вон тот, полный, налево смотри, в пенсне, редкие волосы. Причесывается, что ли? Нет, просто ухо потрогал…
– А я на этого подумал, на худощавого…
– Ты что? – удивленно посмотрел Зайцев на Егорова. – Разве плохо видишь?
– Нет, ничего.
– Этот же, худощавый, – поп. Его сразу заметно, что он поп. Это и есть митрополит Введенский.
Однако ошибиться было легко.
Из-за трибуны видно только голову и плечи выступавшего митрополита. Волосы у него не длинные, как бы полагалось духовному лицу. И он в эту минуту перелистывал на трибуне бумаги. Вычитывал цитаты, как всякий докладчик. Только цитаты он приводил из Библии на церковнославянском языке, непонятном многим.
Егорову же был понятен этот язык. Он и грамоте стал учиться сперва по-славянски. Раньше чем он пошел в школу, его учил отец по какой-то старинной книге.
Отец Егорова больше всего любил чтение именно старинных, главным образом божественных книг. Верхолаз-кровельщик, он часто чинил купола храмов, разъезжал с этой целью по всей Сибири и считал себя близким к церковным делам. Только, кажется, перед самой смертью, уже на гражданской войне, он разочаровался в религии. А бабушка Егорова постоянно до сих пор читает Библию. И кажется, еще совсем недавно она возила внука на пароме в Староберезовский монастырь, на поклонение мощам святого Софрония.
Егоров до сих пор помнил все молитвы. Но сейчас весь этот божественный, религиозный мир был от него где-то далеко-далеко, как в тумане. И ему было вовсе не интересно слушать митрополита.
Он рассеянно оглядывался по сторонам, рассматривал расписанный потолок, балконы, галерку.
– Не люблю я их, – негромко и досадливо сказал он, опять покосившись на митрополита Введенского.
– Кого? – удивился Зайцев. – Кого не любишь?
– Ну, одним словом, попов и вот всю религию. У меня из-за них в Дударях чуть большое дело не вышло. Чуть-чуть меня из комсомола из-за них не наладили…
– А что такое? – обеспокоился Зайцев. – Ты в церковь ходил? Молился?
– В том-то и дело, что я уже не молился. И не ходил. А все-таки пришили дело. Меня, одним словом, один парень спас, Вениамин Малышев. Мировой парень! Так я ему до сих пор письмо и не написал. А он меня, можно сказать, спас. А то бы я сейчас скитался.
– Да в чем дело-то было?
– После я тебе расскажу. Но это было большое дело, – вздохнул Егоров.
– После так после, – оборвал его Зайцев. – А сейчас слушай. Говорит Луначарский. Вон он, видишь, встал… – Зайцев схватил Егорова за руку. – Теперь внимательно слушай – Луначарский…
Полный, плотный человек с крупной седоватой головой поднялся за столом. Пенсне его заблестело.
– Ну, хорошо, – сказал он, – допустим на минутку, что митрополит Введенский ведет свое происхождение непосредственно от бога Саваофа. Допустим, что он создан по образу и подобию божию. А я и те, кто со мной согласен, происходим, как утверждает наука, от обезьяны. И вот, если вспомнить, как выглядит обезьяна, и взглянуть хотя бы на меня, можно сказать, какой прогресс. А теперь вспомните могущественного бога Саваофа, каким его изображают на иконах, и посмотрите на нашего собеседника митрополита. Не правда ли, какой ужасный регресс?!
Многие засмеялись и захлопали.
А когда смех и аплодисменты утихли, Егоров наклонился к уху Зайцева и доверительно прошептал:
– А мы правда все от обезьяны происходим.
Зайцев опять засмеялся.
– Я серьезно говорю, – нахмурился Егоров. – Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны…
Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И Егоров вздохнул.
Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.
Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-«молнии». Они пилили и кололи дрова и укладывали их тут же под низеньким навесом.
Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов… А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
Катя, однако, обрадовалась его приходу.
– Вы, ребята. Пилите, – оставила она пилу, – а я покормлю дядю.
Раньше она его так почтительно не называла.
– Нет, я уже поел, – сказал Егоров.
– Вижу, – вытерла руки фартуком Катя. – Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
– Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
– Поешь, – повела его в дом Катя. – Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
Она три раза повторила это слово «щи», и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
– Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, – поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.
Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним. Но счастье это выпало только младшему – Коле. Митя и Валентин кололи и укладывали дрова.
А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.
9
Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.
Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры; которые во что бы то ни стало хотели сожрать Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.
И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.
Тигры, однако, его не растерзали.
Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.
Работа оказалась на редкость странной.
Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.
Зайцев писал и сердился:
– Опять школа первой ступени…
Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.
А Егоров молчал.
Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее. И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.
А сейчас главное – работа. Все равно, какая работа – переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.
В двенадцатом часу дня пришел Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.
В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая, по справке адресного стола, проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.
Зайцев во второй раз уехал.
А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.
Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже – в управлении милиции – затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из титана с кислой конфеткой «барбарис», выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.
Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат – Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить. И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.
Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.
– А я тебя жду, – сказал ему Жур. – Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать…
Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
«Ну что ж, пусть, – подумал Егоров. – Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть».
И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.
Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.
Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока… «При осмотре места происшествия обнаружено… двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал…»
И он действительно устал.
Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
В это время к нему подошел Жур.
Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.
Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:
– Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
– Ну что же, – опустил глаза Егоров.
– Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело – послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?
– Ну что же.
– «Ну что же» – это не разговор, – вдруг посуровел Жур. – Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный – твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать…
– Ну что же, – еще раз невольно сказал Егоров. И встал.
– Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
– Отчего же я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
– Да, нужно бы сейчас съездить…
Но это только так говорится – съездить. А ехать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: «А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В чем дело?»
На набережной было уже совсем темно и холодно. Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.
За мостом стало чуть светлее от ярко освещенных окон больницы.
Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль нее тянется чугунный забор на каменных столбах.
Егоров вошел в больничный двор, где было еще светлее.
Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простыней носилки.
– Это откуда? – спросил их мимо идущий мужчина с газетным свертком под мышкой. – Из десятой?
– Из десятой.
– Неужели Савельев?
– Он.
– Значит, преставился?
– Значит, так.
– Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, – удовлетворенно вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и, поправив сверток под мышкой, пошел дальше.
«В баню, – подумал Егоров. И еще подумал, глядя на женщин с носилками: – У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня не надолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?»
Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрел за носилками.
– Никодим! Никодим Евграфыч! – закричала одна женщина, державшая носилки. – Открывай, принимай гостя!
– Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, – отозвался откуда-то из-под земли старческий голос.
И над дверями подвала вспыхнула лампочка.
Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в теплой шапке.
– К вам тут вчера привезли аптекаря, – сказал ему Егоров. – Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, – он посмотрел в бумажку, – Коломеец Яков Вениаминович.
– Ничего не знаю, – снял шапку старик и, отряхнув ее, опять надел. – У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди…
И повел Егорова по широким каменным ступеням в подвал, куда уже пронесли носилки.
В глубине подвала старик опять зажег лампочку над нишей, откуда пахнуло зябким, мертвенным холодом, и Егоров увидел на помосте восемь в ряд лежащих мертвецов. Три женщины, четыре мужчины и один мальчик, кажется. Не разберешь.
Лампочка светит тускло, она грязная.
– Он вам родной? – спросил старик.
– Это с какой стати? – почти обиделся Егоров. – Я из уголовного розыска.
– A-а, ну, это другое дело.
Егоров думал, что старик, узнав, кто он такой, проникнется к нему особым почтением и станет извиняться, что еще не заморозил аптекаря. Но старик, напротив, утратил к Егорову всякий интерес, выяснив, что он не родственник аптекарю.
– Ищите его, где он тут лежит, – показал старик на весь подвал. И зажег еще одну лампочку. А потом еще одну.
Подвал оказался громадным.
– Где же его тут найдешь? – растерялся Егоров и поежился.
Здесь казалось даже холоднее, чем на набережной. И все-таки откуда-то шло, должно быть, тепло. Нет, это просто было душно.
– Они как же у вас тут, по номерам? – спросил Егоров, стараясь не показать растерянности.
– По номерам? – засмеялся с дребезгом старик. – Да разве на них наберешься номеров? Их вон сколько тут напихано, накладено! Видимо-невидимо. Ужас…
Однако ужаса старик, должно быть, не испытывал.
Ужас испытал Егоров. Он почувствовал, что его опять подташнивает, как тогда. И от лампочек в углах шевелятся тени. Кажется, что здесь не только мертвые, но притаились и живые. И эти живые в сговоре со стариком. В сговоре против Егорова. Вот они сейчас его погубят. Очень хитро и страшно погубят.
Егоров пошел к дверям.
А может ему в самом деле уйти и сказать, что аптекаря не нашли, не могли найти? Пусть придет сюда Воробейчик, если он так любит над всеми подфигуривать. Или Зайцев. Или кто-нибудь еще, кто хочет. Даже зарплату не платили, а уже посылают куда-то.
– Вы что это, вроде как робеете? – вдруг с ухмылкой посмотрел на Егорова старик.
И весь позор вчерашнего дня снова встал перед Егоровым. И позор этот повторится.
– Отчего это я робею? – не сразу, а переведя дыхание спросил Егоров. – Ты не робеешь, а я робею?
– Мне-то уж чего робеть, – опять ухмыльнулся старик. – Мое дело такое, что мне робеть не полагается. Но многие, я замечаю, робеют. Даже из вашего этого самого… из сыскного, словом.
– Я не из сыскного, – твердо и с вызовом сказал Егоров. – Я из уголовного розыска. Сыскное – это при царе было. Ну-ка, давай показывай, где у тебя самые свежие, кого, допустим, вчера привезли…
– А я их не отбираю. Это не ягоды. Вы сами тут разбирайтесь. Мне за отбор денег не платят…
Егоров на мгновение снова растерялся. Как же он тут разберется сам? Ни за что ему не разобраться. Но его внезапно осенила счастливая мысль.
– Тебе ведь, отец, еще вчера приказали заморозить аптекаря. А ты чего делаешь? Чего ты тут выясняешь, кто робеет и кто не робеет? Тебя поставили на дело – делай, а нечего дурочку разыгрывать! Я ж тебе говорю, что я не из шарашкиной конторы, а из уголовного розыска. Показывай мне, где тут аптекарь…
– Пожалуйста, глядите, – вдруг действительно оробел старик. – Давайте вот этого сымем. – И он потянул за ноги мертвеца, лежавшего первым от края. – Женщин тревожить не будем, а мужеский пол оглядим. Не этот? Глядите…
Глядеть на это было самым трудным для Егорова. Но он глядел.
– Нет, не этот.
– Ну, тогда зайдемте с этого краю, – предложил старик, потирая будто озябшие руки.
Егоров не считал мертвецов, но, пожалуй, не менее двадцати перебрал их старик, пока Егоров угадал:
– Вот этот.
Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.
«Только бы снова не сыграть дурака, – быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу. – Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор…»
Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.
Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!
Однако, дотащив аптекаря до ниши, старик закричал:
– Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!
Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.
– Большое спасибо, – сказал Егоров старику.
Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.
– И вам спасибо, – ответил старик. – Это наше дело – призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить, куда надлежит…
Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И только у забора остановился.
Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут… Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет? Зимой будет восемнадцать? А где вы работаете?
«Ну, ладно, – сказал Егоров самому себе, – пойдем потихоньку…»
Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду. Потом пошел дальше.
10
На Главной улице уже вовсю горело электричество. И особенно много было света, как всегда, у кинотеатра «Красный Перекоп».
Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в Сибирь итальянец.
Шла старая картина «И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил». И готовилась новая, которую будут показывать завтра, – «Солнце любви».
Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.
Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо. Ах, какой ты нежный, Егоров!
Он сам сердился на себя.
Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон «шимми» или «джимми», ярко начищены, несмотря на слякоть.
– Егоров, ты не узнаешь меня?
– Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?
– У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал…
– Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе…
– А сейчас где?