Текст книги "Пять президентов"
Автор книги: Павел Багряк
Соавторы: Генрих Вальк
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Кто-то опустил в музыкальный автомат монету, и ящик весело грохнул:
Моя мать дорогая,
Тебя я узнаю сквозь тысячу лет.
Тебя не заменит никто, никогда и нигде…
– Уже заменили! – Гард выругался и опустошил стакан виски. – И как у доронов мозги работают! С установкой можно было бы делать редкие лекарства, много лекарств или ещё что-нибудь очень хорошее. Чвиз, вероятно, делал бы коровок, каждому по коровушке. Рай можно было бы сделать на земле! А они… Как их только матери рожают? Впрочем, они теперь будут пользоваться машиной. Машина наконец нашла себе машину!
– Это будет во многом зависеть, – тихо сказал Честер, – от того, какой Миллер остался.
– Ерунда. – Гард с сожалением смотрел на дно стакана. – Я стал умнее за эти два дня, а ты, кажется, поглупел, если противоречишь сам себе. Что говорил ты мне совсем недавно? Или забыл?
– Ах, Дэвид, тогда были только предположения, а теперь известно, что реальная установка в руках у Миллера. И если в живых остался не Миллер, а его двойник…
– Надо бежать в Анды? К дикарям? – Гард пьяно засмеялся. Его уже разбирал хмель. – Ты ещё мучишься вопросом, какой Миллер остался? Плюнь! Не лезь в психологию одного человека. Что он может сделать? Помнишь, в той истории…
– А может быть. Двойник?
– Ах, всё равно, Миллер или Двойник!.. Не путай меня, Фред… Не надо преувеличивать роль одного человека, даже такого, как Миллер… Когда теория…
– Нейтронного торможения, – подсказал Честер.
– Ну да, торможения… – машинально повторил Гард, – была только в его голове, Миллер ещё мог раздумывать: спасать ему человечество или нет? Смешно? А ему было страшно, Фред. Очень страшно. С одной стороны, человечество, а с другой – Дорон… Я не хотел бы быть в его шкуре. Честер. Потом он понял, что роль всемирного спасителя ему не суждено сыграть, человечество обошлось своими силами… Не качай головой, Фред.
– Я это понял, старина… Но сейчас другое дело. И многое зависит от Миллера, настоящего или двойника.
– Ты сам меня научил: попробуй, проследив поведение Миллера в этой истории, сказать, какой он – хороший или плохой? Ну?
– Вот этого я и не пойму… – признался Честер.
– И не надо! Забудь. Ты, вероятно, думаешь, что убить в себе ангела или дьявола навсегда так просто? Ха-ха… Да какая разница, хороший ли Миллер остался, плохой ли? Обстоятельства есть обстоятельства, и никуда от них не денешься, и будет он, миленький, поступать то так, то сяк, как все мы, грешные, поступаем. Потому что остался живой Миллер! Живой! Понимаешь?
– Невероятно, – покачал головой Честер. – Я понял сейчас другое. Гард. Я понял, что, если живым остался хороший Миллер, ему придётся иметь дело с Дороном, и кто из них победит – ещё вопрос. Но если остался в живых Двойник, ему придётся иметь дело со мной! И с такими, как я, Дэвид. Ты уже спишь? Зря спишь, старина! Ни в какие Анды я не поеду…
ПЯТЬ ПРЕЗИДЕНТОВ
Повесть третья
1. СНОВА ЧВИЗ
Тёмные квадраты окон слепо смотрели на улицы. Уже не выбирая дороги и топая прямо по лужам, спешили по домам одинокие прохожие. Подъезды всасывали их как губки.
Таратура вёл машину медленно: улицы были слишком узки для «мерседеса». Кроме того, ему приходилось притормаживать у каждого перекрёстка: профессор Миллер только в последний момент коротко говорил «направо» или «налево».
Он сидел рядом и, казалось, был весь погружён в раздумье. Таратура бросил на него взгляд и понял, что короткие приказы он отдаёт, не поднимая глаз. Или он знал дорогу на память, или угадывал её каким-то шестым чувством.
За последний год они вообще ни разу не выезжали так поздно – во всяком случае вместе, – да ещё с такими предосторожностями. Миллер обычно звонил Таратуре за полчаса до выезда и, оказавшись в «мерседесе», коротко бросал: «К Дорону!», или «В лабораторию!», или «Куда хотите, Таратура!» – и такое бывало.
На этот раз ещё утром он пригласил Таратуру к себе в кабинет, усадил в кресло и, сделав непривычно долгую паузу, произнёс:
– В час ночи вы должны быть у аптеки в районе Строута. Об этом никто не должен знать. Даже Ирен. Все. Да! До часу ночи занимайтесь чем угодно, только не ставьте машину в гараж.
Таратура давно отучился задавать шефу вопросы.
В час ночи он встретил Миллера у аптеки и за сорок минут, повинуясь его приказаниям, пересёк почти весь город. Теперь они были в старом и грязном районе, который, как знал Таратура, не славился ничем, кроме своей древней архитектуры да, пожалуй, ещё погребка «Указующий перст», куда ходили только его любители и приезжие туристы, чтобы поглазеть на любителей.
Асфальт отсвечивал, слепя глаза. Моросил дождь. Редкие неоновые рекламы, сиротливо приютившиеся на старомодных фасадах, выглядели лишними и нелепыми.
– Стоп! – вдруг резко сказал Миллер.
Таратура мгновенно остановил машину и замер, напряжённо держа баранку и не выключая двигатель.
– Отсюда пойдём пешком, – продолжал Миллер. – Но прежде у меня есть к вам несколько, я бы сказал, контрольных вопросов. От них зависит, пойдёте ли вы со мной дальше или останетесь ждать в машине. Выключите подфарники и двигатель.
Таратура выполнил приказание. Вокруг была тишина, нарушаемая лишь дождём, равномерно стучащим по кузову «мерседеса».
– Вам известно, Таратура, – сказал после паузы Миллер, – что я иногда посещаю этот район?
– Два раза в неделю, шеф, – сказал Таратура.
– Вы следили за мной?
– Нет, шеф, вы запретили мне это делать. Я просто догадывался, потому что каждая ваша минута была у меня на учёте, кроме…
– И никому об этом не говорили? – прервал Миллер. – Даже Ирен?
Таратура улыбнулся:
– Само собой, шеф. Хоть я ваш телохранитель, я понимаю, что вы имеете право на личную жизнь!
– Благодарю, – сказал Миллер без тени иронии. – В таком случае нам пора.
Они вышли из машины. Таратура двинулся вслед за профессором, который, безошибочно ориентируясь в темноте, миновал какую-то арку, вошёл в переулок и остановился у старинного трёхэтажного дома, воздвигнутого, вероятно, лет двести назад. Таратура знал, что в подобных домах часто бывают многочисленные коридоры, террасы, спуски и подъёмы и тысячи ступенек внутри, десятки ходов, в которых легко запутаться, как это и случилось с ним однажды, когда он расследовал убийство банкира Костена. Этот дом ничем не отличался от того дома, и Таратура, приблизившись к Миллеру, сказал:
– Здесь не меньше десятка входов и выходов.
– Вы знаете этот дом?! – изумлённо воскликнул Миллер. – Так вы всё же следили за мной?!
– Ну что вы, шеф! – обиделся Таратура. – Не забывайте, что в прошлом я полицейский сыщик.
Миллер внимательно посмотрел на Таратуру и остановился. Он явно не торопился или делал вид, что не торопится, потому что никак не мог решить, брать с собой Таратуру или не брать.
– Сколько сейчас времени? – спросил он.
Таратура посмотрел на часы и тихо ответил:
– Два ночи, шеф. Сейчас должны пробить часы на католической часовенке, что в двух кварталах отсюда.
И в этот момент действительно раздался гулкий перезвон, после которого два продолжительных удара в точности подтвердили слова Таратуры. Миллер уже совсем не знал, что делать.
– Чёрт возьми! – в сердцах сказал он. – Вы знаете этот дом или не знаете? Вы были здесь или не были?
– В «Указующем персте», шеф. Он рядом с часовней. Мы прежде захаживали туда с Честером, вы должны его помнить, он был в ту пору репортёром «Вечернего звона». Там редкое пиво.
– Идите за мной, – строго сказал Миллер. – Прошу вас ничему не удивляться и не задавать никаких вопросов.
И Миллер вошёл в подъезд дома. Затем они, чуть-чуть пригнув головы, свернули под мрачный свод и очутились в длинном коридоре, слабо освещённом единственной лампой, пристроенной в дальнем его конце. Миллер шёл впереди, и когда он повернул вправо, Таратуре показалось, что шеф просто вошёл в стену. Но там были ступеньки, они вели на второй этаж, и снова был коридор, снова ступеньки, какие-то своды и, наконец, небольшой проём, в котором затаилась дощатая дверь. Миллер постучал в неё четырьмя короткими ударами. Через некоторое время в ответ раздались три лёгких стука. «Женщина», – успел подумать Таратура.
– Это мы, – сказал Миллер.
Дверь распахнулась. В тускло освещённом коридорчике стоял высокий старик с седой бородой, в котором можно было без труда угадать профессора Чвиза.
2. В БЕРЛОГЕ
Лицо Таратуры никогда не было «зеркалом» его души.
Он молча поклонился и вошёл в комнату, вежливо пропустив вперёд шефа. Затем, присев на подвернувшийся диванчик, который жалобно скрипнул под его мощным телом, подумал о том, как вести себя в этой странной ситуации, чтобы не выглядеть слишком глупо.
Миллер был непроницаемо спокоен. Чвиз тоже не казался взволнованным. Судя по всему, они ещё прежде договорились об этом визите. В нём непременно был какой-то смысл, пока ещё неизвестный Таратуре. Он не умел, да и не хотел тратить много душевных и физических сил на разгадку тайн, которые рано или поздно должны раскрываться сами. Заметив, что Миллер закуривает сигарету, он тоже вытащил пачку, чиркнул зажигалкой и пустил кольцо дыма. Потом сел поудобней, приняв столь непринуждённую позу, будто всю жизнь провёл в этой комнате бок о бок с профессором Чвизом.
– На улице дождь? – спросил Чвиз, беря с дубового стола миниатюрную пепельницу. – Надоело.
Последнее слово Чвиз произнёс жутко спокойно и вышел из комнаты. Что-то стукнуло в коридорчике – вероятно, дверь в кухню. Таратура решил оглядеться.
Большой зал, в котором они находились, напоминал странную смесь тюремной камеры, монастырской кельи и дешёвой меблированной комнаты. Безобразно высокий сводчатый потолок, как в храме, венчался громадной позолоченной люстрой с двумя десятками длинных лампочек, имитирующих церковные свечи. Ни одна из них сейчас не горела, свет исходил от торшера, стоящего рядом с узкой деревянной кроватью, прикрытой одеялом. Крохотное окно под потолком было зарешечено, и Таратура подумал, что не удивился бы, если бы снаружи увидел тюремный козырёк. Старые и выцветшие обои во многих местах полопались и отставали от стен. Мебель была явно музейная, громоздкая и покосившаяся, особенно стоящие в углу старинные часы с неподвижным маятником и буфет с причудливой резьбой по дереву. На подоконнике стояла финиковая пальма в деревянной кадке, доверху заполненной окурками, – верная примета дешёвых меблированных комнат. Картину завершал камин, доступ к которому был закрыт массивным дубовым столом. Стол имел цвет крови, словно на нём последние десять лет производили ежедневные вскрытия трупов. На столе возвышалась какая-то аппаратура, никогда прежде не виданная Таратурой, стоял ярко-зелёный кофейник, валялись стопки книг, несколько грязных чашек и большой нож, напоминающий штык.
«Да, – подумал Таратура, – всё это может изрядно надоесть. Я бы не выдержал тут и неделю».
– Коллега, вчера утром меня вновь вызывал к себе Дорон, – жёстко сказал Миллер, когда Чвиз вернулся в комнату. – Поймите наконец, что президент торопит Дорона, Дорон торопит меня, а мне уже нечем отговариваться. Вы понимаете? Я лечу, как баллистическая ракета по заданной траектории.
– Слава Богу, меня это не касается, – упрямо сказал старик. – Я вовремя снял с себя всякую ответственность.
– Но от себя вы никуда не уйдёте! – зло произнёс Миллер, как будто прочитал приговор. – Хватит об этом, я пришёл сегодня не для того, чтобы толочь воду в ступе, а чтобы услышать ваш совет как учёного. Сейчас менять мой план и придумывать новый уже поздно. Кроме того, вы же знаете, что я надеюсь на вашу помощь. Вы думали о моём плане?
– Но почему вы решили, что я обязан помогать вам делать глупости? – сердито пробурчал Чвиз.
Миллер исподлобья посмотрел на Чвиза, и оба они замолчали.
– Я жду вашего ответа, – требовательно сказал Миллер.
– К сожалению, – через силу сказал Чвиз, – идея в принципе осуществима, хотя весь план авантюрен и лишён здравого смысла. Он знает? – И Чвиз кивнул в сторону Таратуры.
– Теперь может и должен знать, – твёрдо сказал Миллер, – Таратура, от вас будет зависеть многое, если не всё. Выслушайте мой план.
Миллер заговорил негромко и спокойно, как если бы читал лекцию с кафедры. Через три минуты Таратуре захотелось выскочить вон и помчаться к ближайшему психиатру. Через пять минут он глубоко задумался, через семь – восхитился, через десять у него не осталось и тени сомнения, что эта ночь станет для него началом новой и – наконец-то! – настоящей жизни. Когда Миллер кончил, он встал, одёрнул пиджак и твёрдо сказал:
– Я с вами, шеф.
– Несмотря на всё?
– Риск, шеф, единственный товар, которым я торгую, – неуклюже, но с достоинством ответил Таратура.
3. ДРАМА В ПЯТИ АКТАХ
Солнце поднималось медленно, цепляясь лучами за корявые ветви старых дубов. Окна восточной террасы уже брызнули золотом, и зяблики грянули первую песнь дня.
В усадьбе ещё спали. Спали дежурный электрик и дежурный водопроводчик, спали дежурный синоптик и дежурный врач, дежурный шифровальщик и вообще Дежурный – человек, чья должность существовала с 1883 года и который никогда ничем не занимался, поскольку тогда же, в 1883 году, в спешке забыли оговорить круг его обязанностей. Не проснулись ещё повара и горничные, шофёры и вертолётчики, садовники и механики. Дремал связист у погашенного табло коммутатора, рядом с которым, не мешая далёкому ликованию зябликов, безмолвствовал телетайп.
Храпел седой майор у красного, очень красивого телефонного аппарата, который согласно инструкции должен зазвонить в тот момент, когда начнётся атомная война. Впрочем, майор почти всегда спал. Он был типичным армейским философом, этот майор, и рассуждал так: если телефон молчит – можно спать; если телефон звонит – нет смысла просыпаться.
Спокойно вздымалась во сне богатырская грудь беспокойного О'Шари – командора спецгруппы из двенадцати телохранителей. А в соседней комнате, словно по команде, слаженно вдыхали и дружно выдыхали спёртый воздух все двенадцать телохранителей, подстраиваясь в такт начальственному сопению. Они спали без тревог и угрызений совести, поскольку сейчас работала НЭСИА. Столь романтическое имя, достойное украсить стены Карнака, скрывало пусть весьма совершенную, но, увы, начисто лишённую всякой романтики Ночную Электронную Систему Инфракрасной Аппаратуры, окружавшую усадьбу и видевшую в темноте так хорошо, как не умели видеть даже на свету все двенадцать телохранителей вместе с командором О'Шари.
Разметался во сне десятилетний Арви, единственный наследник хозяина усадьбы, справедливо называемый всеми вышеперечисленными его обитателями Божьим бичом, ниспосланным за грехи прошлые и будущие, ибо одни только прошлые грехи при самом тенденциозном их подсчёте не могли уравновесить факт существования Арви.
На широкой кровати под синим, в серебряных метеоритах балдахином, неподвижно вытянувшись, как на смертном одре, спала хозяйка усадьбы. Впрочем, сейчас никто из её знакомых и близких не смог бы поручиться, что это действительно она, – таким неузнаваемым было её лицо без драгоценных мазей, туши и помады, которые днём возвращали ей по крайней мере двадцать прожитых лет.
Наконец, в маленькой и сыроватой комнатке с туго запертыми окнами, задёрнутыми занавесками, тяжёлыми от золотого шитья и вековой пыли, в конусе жёлтого света лежал, раскинув по подушке кисточку ночного колпака, старичок в очках – хозяин усадьбы, гражданин № 1 – президент.
Улёгшись с вечера, он начал было просматривать сводки иракских нефтяных курсов, заскучал, взял киноревю да и заснул вот так, в очках, не выключив ночника, как часто засыпают люди, обременённые делами и годами.
А солнце между тем поднималось всё выше и выше.
Первым в доме, как всегда, проснулся Джек Джекобс: мистер Джекобс – для газетных отчётов, старина Джек – для друзей дома, старик – для всей большой и малой прислуги, старая лысая обезьяна – для Арви и Джи, секретарь, камердинер, друг и партнёр для игры в простого (не подкидного) дурака – для президента. Джек Джекобс познакомился с президентом за пятьдесят пять лет до того, как тот стал президентом. Джеку было двадцать два, а Кену – шестнадцать, и Кен своим «фордом» превратил мотоцикл Джека в дружеский шарж на самогонный аппарат. Они подружились. Легендарная авария случилась так давно, что ничего более из событий тех лет они решительно не помнили, а Кен однажды, в минуту раздражения, сказал даже, что никакого столкновения не было, что всё это выдумали проклятые репортёры. На что Джек заметил:
– Люди безутешны, когда их обманывают враги или друзья, но они испытывают удовольствие, когда обманывают себя сами.
И вышел.
Надо сказать, что Джекобс часто прибегал к афоризмам в разговорах с президентом. Его любимой книгой были «Максимы и моральные размышления» Франсуа де Ларошфуко. Только эту книгу читал и перечитывал он последние четверть века, полагая, что проницательный француз сказал больше, чем все человековеды во всех книгах, изданных за последние триста лет, не говоря уже о газетах и журналах, которые Джекобс презирал так, что носил их только кончиками двух пальцев, а на лице его появлялось тошнотворно-брезгливое выражение, будто он вытаскивал убитую мышь из мышеловки. Во всяком случае, финалом всех пресс-конференций в Доме Власти неизменно являлись организованные им феерические дезинфекции, неизвестные даже в лепрозориях.
Джекобс всегда просыпался раньше других не потому, что у него было много дел и забот, а потому, что он был стар и любил утро, утренние тени, совершенно не похожие на тени вечера. Сейчас он встанет, побреется, выпьет чашечку кофе и войдёт к президенту.
– О, Джи, ты отлично выглядишь сегодня! – изумлённо воскликнет президент.
– Мы хвалим других, Кен, обычно лишь для того, чтобы услышать похвалу себе, – ответит Джекобс, как отвечал вчера, и позавчера, и третьего дня, – ведь этому утреннему ритуальному разговору уже, наверное, лет пятнадцать. «А что, если ответить ему сегодня по-другому?» – подумал Джекобс и засмеялся своей мысли.
Акт первый
Около девяти Джекобс, ещё пахнущий кофе, заглянул на всякий случай на южную террасу и, увидев там только Арви в грязной и мокрой рубашке, слипшейся от ананасного сока, понял, что президент уже в кабинете и его корзина для бумаг, вероятно, уже набита утренними выпусками газет.
Джекобс не ошибся: президент просматривал газеты. Это было правилом неукоснительным, как зарядка для спортсмена. Президент искал в газетах реальное воплощение своих идей и находил его. Это было приятно, вселяло бодрость и чувство собственной необходимости человечеству. Впрочем, иначе и быть не могло: если бы газеты не воплощали его идеи, он закрывал бы их.
– А, это ты, Джи? – Президент оторвался от газет. – Послушай, да ты отлично выглядишь сегодня! – Президент в искреннем изумлении откинулся на спинку кресла.
– Не доверять друзьям, Кен, позорнее, чем быть ими обманутыми, – улыбнулся Джекобс.
– Что? – оторопело спросил президент. От удивления у него отвисла челюсть.
– Согласен с вами, Кен, я действительно отлично себя чувствую.
– Ты заболел, Джи?
– Откуда у меня был бы такой цветущий вид?
– М-да, – сказал президент, беззвучно пожевав губами. – Ничего себе начинается день! Ты совершенно выбил меня из седла. И это перед митингом! Просто не знаю, о чём говорить теперь… Ну хорошо, я иду в зеркалку, а ты садись и слушай. Времени очень мало.
Отличительной чертой президента, снискавшей ему громкую славу, было отсутствие текстов его речей. Он не только не писал их сам – в этом не было бы ничего удивительного, хотя бы потому, что ни один из его предшественников их тоже никогда не писал, – он не поручал писать и другим: впервые за сотни лет каторжного труда канцелярия президента разогнула склонённую над столами спину. Президент выступал тысячи раз и никогда не держал в руках текста. Речи на весьма острые и сложные политические темы он произносил экспромтом. В философских кругах родилась невероятная гипотеза о необъятности президентской эрудиции, которая завоевала немало сторонников и вылилась в присуждение президенту учёной степени доктора права.
Однако существовал секрет необыкновенной способности президента, но он не был разгадан и по сей день. Вернее, было два секрета. Первый заключался в том, что президент репетировал речи в зеркальной комнате, позволявшей ему видеть себя со всех сторон. Второй – более сложный и действительно доступный отнюдь не всякому – заключался в том, что президент никогда, нигде и ни о чём не говорил по существу вопроса. Картины, нарисованные им, принадлежали кисти монументалиста. Даже один неверный мазок, способный перечеркнуть работу тонкого рисовальщика миниатюр, не влиял на впечатление от захватывающих дух панорам. Он обладал необыкновенным даром говорить обо всём и ни о чём. И репетиции в зеркальной комнате отнюдь не преследовали задачу отработки текста. Там, с учётом предстоящей аудитории, её численности, национального и социального состава, интеллектуального уровня и эмоционального настроя репетировалась лишь мимика и проверялся тембр голоса, для чего в приёмную, на стол Джекобса, был вынесен из зеркалки динамик. Раньше Джекобс присутствовал на репетициях в самой зеркальной комнате в качестве единственного слушателя. Однако после того как, просмотрев весьма ответственную речь для конгресса, он на вопрос президента: «Ну как?», ответил: «Величавость – это непостижимое свойство тела, изобретённое для того, чтобы скрыть недостатки ума», – президент разгневался, даже топнул ногой и с тех пор репетировал в одиночку, поручив Джекобсу лишь досмотр за тембром.
Сегодня президент должен был выступить на митинге, организованном благотворительным обществом по борьбе с алкоголизмом, и ставил перед собой важную задачу завоевания полутора миллионов голосов антиалкоголиков на предстоящих выборах.
Джекобс, сидя за своим столом, слышал, как президент откашлялся; забулькала вода – он прополоскал горло, – и наконец:
– Дамы и господа! Что привело меня сюда, вырвав из тяжкого лона государственных забот? Политическая возня моих противников? Нет! Накал международных страстей? Нет! Меня привела сюда тревога за судьбы моей нации…
– Ш-ш! – зашипел Джекобс в микрофон. – Так не пойдёт, Кен, вы сразу берёте быка за рога. Всё уже ясно. Надо поинтриговать. Запомните, что ничто так не льстит самолюбию людей, как доверие сильных мира сего. Они принимают его как дань своим достоинствам и не замечают, что оно вызвано простым тщеславием или неумением держать язык за зубами.
– Может быть, ты будешь выступать вместо меня? – съязвил динамик.
– Если вы не в духе, я выключаюсь.
– Меня интересуют не механизмы людских слабостей, а тембр, – сказал президент.
– Излишне демократичен. Так надо говорить как раз с пьяницами. Не забывайте, вы выступаете на митинге трезвенников. Это хитрющие бестии, и они быстро разберут, что ваша показная простота – это утончённое лицемерие.
Динамик промолчал. Потом заговорил снова:
– Дамы и господа! Я отложил встречу в Главном штабе военно-морского флота, чтобы побывать у вас на митинге. Я далёк от мысли… Среди тяжкого бремени тревог… Воля нации движет сегодня мною… Лишь в отравленных сивушными маслами мозгах могла родиться сумасбродная мысль… Ибо никогда пути прогресса не подходили столь близко к пропасти алкоголизма… Порукой тому наши общие самоотверженные усилия…
Репетировали около часа. Наконец динамик замолк. Опять послышалось бульканье воды.
– Ну как? – спросил президент.
– Вы знаете, Кен, чертовски убедительно! Мне придётся сделать гигантское усилие, чтобы впустить в себя перед обедом рюмочку вермута.
– Я уже опаздываю. Машину!
– Мне с вами?
– Оставайся. Зачем тебе тащиться по такой кошмарной жаре!
– Спасибо, Кен. До свидания.
Джекобс выключил микрофон и, обернувшись к своему пульту, ткнул пальцем в одну из кнопок:
– Машину президента к Южному входу.
Новый щелчок:
– О'Шари? Президент желает вывести на прогулку двух своих бульдогов. Поедут на митинг общества трезвости.
…Неподалёку от усадьбы президента, на обочине автострады, стоял чёрный «мерседес» с поднятым капотом. Из-под капота торчали ноги. Первыми их заметили, как и полагалось по рангу, два телохранителя. Потом президент. «Как будто машина заглатывает человека», – скромно удивляясь образности собственного мышления, подумал президент. Телохранители ни о чём не подумали и подумать не могли, потому что им нечем было думать. «Мерседес» выплюнул человека на асфальт. Президент не успел разглядеть его лица. Телохранители, как и полагалось по рангу, успели. Когда автомобиль президента превратился вдали в чёрную блестящую точку, человек захлопнул капот, сел за руль, но не тронулся с места. Рядом с ним на сиденье лежал плоский, как портсигар, коротковолновый радиопередатчик с приёмным устройством.
– Алло, шеф! Как слышите меня? Приём.
– Неплохо. Что нового? Приём.
– Первый выехал, шеф. Приём.
– Ну что ж, – сказала коробочка с хрипловатой задумчивостью в голосе. – Начнём, пожалуй. Следите, Таратура…
Акт второй
«У птиц есть свои заботы, – не торопясь, написал Джекобс, – может быть, даже свои президенты».
Затем он вытер перо о специальную кисточку, вложил его в специальный карманчик альбома, – перо было именно от этого альбома, и никаким другим Джекобс в нём не писал, наподобие того как президент никогда не позволил бы себе надеть галстук не «от этой рубашки». Затем он положил альбом в ящик стола, провернув циферблатом сложного замочка только ему известную комбинацию.
Альбом был собственным духовником, которому исповедовался Джекобс и поверял свои сокровенные мысли. Но это был не обычный дневник, куда примитивные гении регулярно вписывают примитивные сведения, ошибочно полагая, что количество яиц, съеденных ими за завтраком, представляет интерес для потомков. Джекобс исходил из того, что не он своей жизнью принесёт славу альбому, а альбом, ставший достоянием человечества после смерти Джекобса, сделает его имя бессмертным. «Кен, – говорил иногда Джекобс президенту, – вашей мысли не хватает всего чуть-чуть, чтобы стать достойной моего альбома!» И даже президент воспринимал эту фразу как истинный комплимент. Говоря откровенно, Джекобс уже давно подозревал, что его любимый Ларошфуко отстал где-то на повороте, пропустив вперёд себя афоризмы и наблюдения, изложенные в альбоме, обтянутом кожей анаконды. Но он никому не говорил об этом, учитывая, что человечество безумно обожает сюрпризы. И, что греха таить, старый Джекобс не только отдавал альбому свою мудрость, но и черпал из него, особенно тогда, когда приходилось туго. Именно это обстоятельство убеждало Джекобса в том, что Ларошфуко когда-нибудь потускнеет в свете ярких лучей, исходивших от мудрого альбома.
Итак, заперев ящик стола, он хотел было встать со своего места, чтобы выйти в парк и подышать утренним воздухом, как вдруг зазвенел звонок, вызывающий его в кабинет президента. Джекобс «погасил» его, подумав при этом, что, вероятно, опять западает какая-нибудь клавиша сигнализации, но звонок вновь зазвенел, вернув Джекобса чуть ли не от двери. Тогда Джекобс, опять погасив звонок, поднял телефонную трубку и набрал номер дежурного электрика.
– Гремон? – сказал он. – Я был бы рад вас увидеть, тем более что вы, вероятно, ужасно соскучились по работе.
И положил трубку. Пожалуй, кроме маленькой Адель и самого себя, Джекобс считал всю президентскую прислугу откровенными нахлебниками и лентяями, особенно неандертальцев из команды О'Шари, которые умели только стрелять, но, к сожалению, сами никогда не становились мишенью. Зато для всей прислуги Джекобс был даже большим президентом, чем сам президент, поскольку их благополучие зависело не столько от предвыборной речи президента, сколько от настроения «старика». Ему подчинялись безоговорочно и мгновенно, и потому молодой Гремон явился так быстро, словно стоял за дверью, а не бежал к усадьбе через весь парк.
Джекобс молча кивнул ему, ответив на приветствие, и показал глазами на дверь кабинета. Гремон понял, что президент отсутствует, иначе без сопровождения Джекобса туда нельзя было войти даже самому министру внутренних дел, и, пожалуй, только смерть имела некоторый шанс посетить президента, не спрашивая разрешения старого слуги.
Поправив на плече сумку, Гремон неслышно скользнул в кабинет, но уже через секунду с громким воплем выкатился наружу спиной вперёд и, странно глядя на Джекобса, выскочил из комнаты. А на столе вновь зазвонил звонок! Тогда Джекобс медленно приблизился к дверям, аккуратно приоткрыл их и увидел президента.
Тот сидел за столом, нетерпеливо и зло глядя на старого Джека. И всё же, отдавая дань традиции, президент сначала сказал то, что говорил последние пятнадцать лет, чтобы затем, не дожидаясь традиционного ответа, сказать совсем иное, что не сказать он уже не мог:
– Ты отлично сегодня выглядишь, Джи, но это вовсе не значит, что тебе позволено посылать вместо себя разных молодчиков!
Происшедший затем короткий диалог состоял из одних вопросов, начисто исключающих какие-либо ответы.
– Как, вы здесь, Кен? – тихо сказал Джекобс.
– А где я должен быть, Джи? – сказал президент.
– А кто же поехал на вашей машине в благотворительное общество, чтобы произносить там речь?
– Джекобс, ты молился сегодня утром? – спросил президент.
– В таком случае, Кен, – сказал Джекобс, – вам, вероятно, не понравилась речь, которую вы репетировали сегодня в зеркальном зале?
– Ты шутишь, Джи? Или ты забыл, что перед благотворителями я выступал на той неделе?
– Но вы забыли, Кен, что тогда вы говорили за алкоголиков, а сегодня должны были говорить против?
– Ты не путаешь меня со своим двоюродным дедушкой, о котором сам говорил, что он умел чревовещать?
– А вы уверены, Кен, что перед вами стою именно я? – парировал Джекобс.
И они оба умолкли, потрясённые взаимной дерзостью. Наконец Джекобс, собравшись с мыслями, решил сказать свою коронную фразу, которой явно не хватало в сегодняшнем утреннем ритуале:
– Мы хвалим других, Кен, лишь для того, чтобы заслужить похвалу в свой собственный адрес.
– Узнаю! – сказал президент. – Это ты! Слава Всевышнему! – И он перекрестился.
Всё встало на свои места, опять всё задышало покоем, и президент, выйдя из-за стола, доверительно сообщил Джекобсу, которому – только одному – мог позволить знать об этом:
– Джек, у меня опять что-то происходит с головой!
– Ничего, Кен, – как всегда философски, заметил Джекобс. – Пока происходит с головой, это никто не замечает, но когда происходит с ногами…
– Я точно помню, – продолжал президент, – как вчера вечером молился в часовне, и… больше ничего не помню! Тебе не кажется это странным?