Текст книги "Дождь-городок"
Автор книги: Павел Шестаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Гром грянул неожиданно. В фельетоне «Конец притона», напечатанном в молодежной газете и порадовавшем всех старых дев в городе, имя моего бедного певца прозвучало в полную силу. Дома, разумеется, разразился скандал. Ну, это уже неинтересно. Обыкновенный бездарный скандал, с криками, угрозами и слезами, но он переполнил, как говорится, чашу терпения. Домашняя моя жизнь, институтские похождения, история с Автандилом – все это так мне осточертело, что я решила: буду жить сама, буду жить, как получится, но только сама. Я сдала госэкзамены и целое лето ездила. Сначала в Крым, потом в Карпаты, потом в Ленинград, а осенью приехала сюда и живу вот уже два года, как киплинговская кошка, сама по себе… А что будет завтра? Ты знаешь? Я не знаю…
Рассказывала Вика, будто говоря: «Вот видишь, что со мной было? А кто виноват? Я не знаю. Ты можешь понять все, как хочешь. Можешь осудить меня, но я не буду в обиде. Просто вот так все получилось. Почему? Я не знаю, так же, как не знаю, что будет завтра». Это была ее любимая поговорка: а что будет завтра?
А назавтра, между прочим, был педсовет.
Педсоветы у нас не любили, да и любить их было не за что. Времени они отнимали много, а пользы приносили не больше, чем собрания добровольного пожарного общества, в котором все мы поневоле числились.
Докладывал на педсоветах завуч, потом два-три виновника признавали ошибки и обещали исправиться, то есть повысить успеваемость, и, наконец, выступал директор. Это была самая трудная часть, потому что говорил он очень долго и все правильно. Я бы мог подписаться под каждым его словом и под всем выступлением целиком, но от этого было не легче. Даже часы на стене, отбивавшие каждые пятнадцать минут, не в силах были напомнить ему об уходившем безвозвратно времени. Директор говорил и говорил, цитируя Ушинского и Макаренко, называя цифры и фамилии, и все сидели, опустив головы в тоскливом ожидании той минуты, когда он произнесет заключительную фразу: «Но наш коллектив имеет все возможности справиться…» – и мы выйдем, очумелые, из жарко натопленной комнаты, с вечно закупоренными форточками, на свежий воздух.
Я был моложе других, у меня не болела голова, и не ждали дома дети, поэтому я старался относиться к педсоветам философски. И заботился об одном – чтобы занять место на диване, потому что на стуле педсовет казался все-таки длиннее.
Повезло мне и на этот раз. Я уселся со всеми удобствами и глянул на Вику, которая по-спартански устроилась на кончике стула. Мне хотелось поймать ее взгляд и улыбнуться ей, но она, как всегда на людях, была чужой и смотрела мимо меня. Я вздохнул и приготовился терпеть в одиночку.
Сначала все шло как по маслу. Тарас Федорович подвел очередные итоги и пересчислил проценты. Проценты были хорошие, хотя могли быть и лучше. Я почти не слушал, потому что мои проценты были совсем хорошие и претензий ждать не приходилось. Я просто смотрел, как он говорил, то и дело прижимая круглый животик к краю большого дубового стола, так что животик вдавливался и поддерживающий его ремень сползал вниз. Заметив это, завуч тут же отступал от стола, подтягивал ремень и выправлял складки на гимнастерке, но через минуту снова бросался вперед, и все повторялось сначала. Наблюдать за ним было забавно, хотя, конечно, надежды на то, что ремень свалится совсем, не было никакой.
Но вот Тарас Федорович особенно энергично надавил на край стола и, подхватив ремень, вдруг ни с того ни с сего резко повысил голос:
– …Однако есть у нас такие вещи, о которых нельзя не сказать, и мы скажем о них…
«О чем это он?» – подумал я смутно.
– …Нельзя не сказать о некоторых наших молодых преподавателях!
Я перевел взгляд с его живота на лицо. Мне всегда представлялось, что Тарас Федорович – человек беззлобный, склонный больше к бурчанию, чем к разносам, и обрушиваться на подчиненных ему нелегко. И сейчас он напомнил мне трусоватого трепача, который поспорил с приятелями, что прыгнет с парашютной вышки. Прыгать страшно, но отказаться стыдно. Теперь уж лучше прыгать поскорее. И Тарас Федорович прыгнул.
– Да-да, я имею в виду Светлану Васильевну. Ей доверили вести предмет в нашем лучшем классе, а она? А в этом классе работает Прасковья Лукьяновна. Ее вся республика знает. И что же? Провал! Вот что мы видим. Да, да, да, полный провал. А почему?
Теперь я смотрел на него во все глаза.
«Неужели по глупости?»
Но тут Тарас Федорович обернулся к директору, и я увидел, как тот поощрительно наклоняет голову.
– Да, да, да, нужно говорить, потому что терпеть такое нельзя. Нельзя ни в коем случае, и мы не будем терпеть!
Я глянул по сторонам и ни в ком не заметил удивления. Кажется, все, кроме меня, ждали этих слов. Ждал и был доволен ими Троицкий, ждала Прасковья, ждала Светлана, теребившая в руках платок, ждал уставившийся на изразцовую печку Андрей Павлович, ждали и другие – одни с сочувствием, другие с любопытством, – и только я ничего не ждал…
Очень далеко от школы прожил я последние недели!
И все-таки я надеялся, что атака завуча захлебнется, грозовой ливень уйдет в песок выступлений штатных ораторов. Получилось, однако, иначе. Ораторов не было. Слово сразу взял Троицкий. Теперь уже сомневаться в том, что педсовет этот особый и что дело не обойдется формальными нотациями, не приходилось.
– Тарас Федорович детально проанализировал наши успехи и недостатки, и я не стану его повторять. Я только дополню и несколько разовью ту часть его выступления, которая прозвучала особенно взволнованно. Я имею в виду печальный и угрожающий срыв, который произошел с нашей молодой преподавательницей Светланой Васильевной.
Он сделал паузу, налил в стакан немного воды из графина, но пить не стал, а только вздохнул:
– В чем же дело, товарищи?
Сказано это было почти скорбно. Если Тарас Федорович старался говорить с пафосом и возмущением, то директор, наоборот, казалось, выполнял печальную необходимость.
– Учитель оценивается по тем знаниям, которые он дал ученикам. Истина эта неопровержима. И все-таки я не хочу сказать, что Светлана Васильевна, не сумевшая передать своих знаний детям, плохой учитель. Я вообще не хочу ругать ее, или, как иногда говорят, прорабатывать. Я хочу помочь ей разобраться, почему она, знающий педагог, с известным опытом, пришла к таким огорчающим результатам. Произошло самое опасное в нашей работе: Светлана Васильевна утратила контакт с учениками, не может найти общего языка со своим старшим товарищем, Прасковьей Лукьяновной, которая разделяет с ней ответственность за положение в классе, неправильно понимает наше с Тарасом Федоровичем стремление помочь ей и, вообще, я бы сказал, поставила себя особняком в коллективе…
Случай, товарищи, прискорбный и необычный для нашей школы. У каждого из нас встречаются трудности, но мы умеем сообща, помогая друг другу, преодолевать их. Но что делать, если человек не хочет помощи? Больше того, враждебно встречает все попытки помочь ему? Что делать в таком случае? Давайте разберемся все вместе, товарищи!
Да, Троицкий не был похож на своего заместителя. Он не прыгал вокруг стола и не размахивал руками. Он говорил то, что хотел сказать, говорил неторопливо, уверенно, с настойчивостью гипнотизера, властно усыпляющего волю слушателей.
– Давайте же разберемся, товарищи. Все мы помним, как в этой самой комнате о Светлане Васильевна говорилось немало заслуженно хороших слов. И нелегко мне сегодня говорить здесь другие слова… Быть руководителем – не привилегия. Это большая ответственность, и я хочу разделить ее сегодня с вами. Давайте вместе решим, кто прав в этом конфликте. Потому что речь идет именно о конфликте между одной преподавательницей и всем остальным коллективом. Так кто же идет в ногу – рота или поручик? Я думаю, двух мнений в данном случае быть не может. И если Светлана Васильевна придерживается иного мнения, то это только означает, что она еще не созрела для работы в нашей школе. Не понимает, что это большая честь – работать в таком коллективе, как наш. Верно я говорю, Николай Николаевич? – обратился он к инспектору.
– Целиком и полностью согласен с вами, Борис Матвеевич. Я еще выскажусь по всем поднятым вопросам, – немедленно откликнулся тот и прижал зачем-то блокнот к носу.
«Здорово! – отметил я. – Пожалуйста, смотрите сами, жаловаться некому!»
Но Троицкий еще не исчерпал своего арсенала.
– И скажу откровенно, товарищи, не пойму я… – Тут он заговорил совсем тихо, якобы в раздумье: – Не пойму я, откуда у нашего молодого человека, выпускницы советского вуза, педагога советской школы, такой нехороший индивидуалистический душок, пренебрежение к мнению старших, неуважительное отношение к товарищам, формальный, без души, подход к детям: вижу ошибку – ставлю двойку? Откуда это?
Это уже был удар ниже пояса! Но я еще не знал, какой это был рассчитанный и больной удар.
После речи директора сделали перерыв. Почти все вышли – кто покурить, кто просто размяться от долгого сидения, а некоторые, наверно, для того, чтобы не оставаться со Светланой. Она казалась спокойной и листала какую-то книжку, но я был уверен, что Светлана не видела в ней ни строчки. Андрей Павлович тоже не вышел, он закурил возле печки. А я ходил один по длинному коридору, стараясь найти нужные слова для выступления, но волновался и никак не мог придумать ничего по-настоящему толкового.
Прения открыла Прасковья.
– Здесь наш директор говорил обстоятельно и умно. А я скажу покороче и попроще, Скажу так. Светлана Васильевна под стол пеши ходила, когда я уже детей грамоте учила. И я детей своих в обиду не дам! Так-то! Нема такой теории, что дети дураки бывают! Это там, – она махнула рукой на стенку, – там Ломборзо всякие навыдумывали врожденные типы, а у нас говорят: вот тебе ребенок и, будь ласка, его научи! А не можешь научить – не гневайся! Значит, не учитель ты, хоть десять дипломов маешь. Не учитель, и все! Я так понимаю, и правильно понимаю. Звыняй, голубушка, або що не так казала, а правду тебе слушать нужно, ой як треба!
Она села, достала из сумки папиросу и грозно чиркнула спичкой.
Потом выступил наш географ, человек печальный, которого бросила уже третья жена и который рассказывал об этом всем охотно, длинно и скучно. Всякого новенького он старался затащить в свою холодную и неприбранную холостяцкую комнату, чтобы излить наболевшую душу.
Я тоже не избежал общей участи и часа два терпеливо слушал, что теперь уж за него никто не пойдет, потому что он платит большие алименты, а «бабы, они только грошами и интересуются. Нм разве человек нужен?»
Светлану он ругал нудно и бесцветно, так же нудно, как поносил бывших жен, и так же бесцветно, как умудрялся рассказывать ученикам о тропических островах и полярных сияниях. Я дослушал его с трудом и приподнял руку.
– Разрешите мне…
Конечно же, мое выступление не предполагалось. Троицкий внимательно посмотрел на меня поверх очков, помедлил, будто предостерегая от ошибки, однако слово дал.
– Послушаем, что думает наш молодой коллега.
Я поднялся.
– Вы же прекрасно знаете, Борис Матвеевич, – заговорил я торопливо, – что такое русский язык и как трудно изучить его в девятом классе, если не учили как следует раньше. Светлана Васильевна всю душу вкладывает в свою работу, переживает страшно, а ей вместо настоящей помощи устроили сегодня проработку, хоть вы и говорили, что не хотите прорабатывать.
Разумеется, это была попытка, обреченная на провал. Слишком неравны были силы. Авторитет Троицкого все еще довлел надо мной, и я не мог решиться обвинить его в главном – в том, что он заставляет Светлану завышать оценки. Но и не упомянуть об этом я тоже не мог.
– В какое же положение мы ставим Светлану Васильевну? Что ей остается делать? Ставить тройку вместо двойки?
Горячность, однако, плохое оружие против софистики. От волнения я путался, забывал что-то важное, повторял второстепенное и, когда садился, понимал уже, что бомбил ложный объект, в лучшем случае – какую-то незначительную позицию. Пожалуй, единственно ясным в этом сумбурном выступлении было то, что я не согласен с директором. Насколько это чревато последствиями, я не думал. Я выступал потому, что считал своим долгом выступить. И хотя почувствовал сразу, что выпалил вхолостую, поражения своего еще не видел. Я был уверен, что бой только начинается. Особенно надеялся я на Андрея Павловича.
Но Ступак слова не просил. И вообще никто не просил. Получилась заминка. Тарас Федорович с надеждой заглядывал в глаза сидящим. Те старались глаза отвести.
Выручил его инспектор. Он вытащил из железного футляра пенсне и приладил на носу. Потом заговорил быстро, время от времени заглядывая в блокнот, о том, что школу нашу знают и ценят и что знают и ценят таких известных и выдающихся педагогов, как Троицкий и Прасковья, и поэтому поддержат их «всем весом районного авторитета». И они очень рады, что у нас сплоченный коллектив. И они никогда не потерпят, чтобы в таком коллективе отдельные лица выступали с «демагогическими утверждениями». При этом он посмотрел на меня с необходимой суровостью, но, видно, усомнился в силе своего взгляда и пояснил:
– Я вас имею в виду, товарищ… (взгляд в блокнот) Крылов. Да, именно вас. Потому что ваше выступление прозвучало диссонансом к мнению коллектива.
Оно действительно прозвучало диссонансом. Меня не поддержал никто. Даже Светлана не выступила. И когда Тарас Федорович дал директору заключительное слово, я еще не понимал, что все уже кончено, Троицкий сказал:
– Я думаю, что сегодняшний педагогический совет принесет определенную пользу. Мнение товарищей выражено ясно, и я надеюсь, что Светлана Васильевна извлечет необходимый урок. Так ведь, Светлана Васильевна? Надеюсь, вы понимаете, что мы ждем от вас не очковтирательства, а самоотверженной трудовой отдачи.
– Да, Борис Матвеевич, – ответила она незнакомым мне, каким-то машинным голосом.
Я не верил своим ушам.
– Что касается другого нашего молодого товарища, Николая Сергеевича, то его эмоциональность мне вполне понятна. Она идет от добрых чувств. Но часто такие чувства нас подводят, мешают правильно видеть факты. Этого Николай Сергеевич не знает в силу своего возраста. А мы знаем и всё ему объясним, поможем…
Учительский труд не прост, Николай Сергеевич. Легких путей у нас не бывает, и не за процент успеваемости мы боремся, а за прочные и глубокие знания, которые обязан давать учащимся каждый педагог. В том числе и Светлана Васильевна, – подчеркнул директор. – Вот так, товарищи. Полагаю, на сегодня достаточно.
*
Педсовет закончился почти в половине одиннадцатого. Это был четверг, «наш» с Викой день: по пятницам ни у нее, ни у меня не было первых уроков, и мы могли быть вместе почти до утра. Но вышел я из школы один, и не только по соображениям «конспирации». Хотелось побыть немного наедине с этим мокрым городом, к которому я постепенно привыкал и который уже начал воспринимать не как случайное скопление домов между двумя речками, а как нечто серьезное, живое, ставшее важной частью моей жизни.
Он загадывал много загадок, этот хмурый Дождь-городок, и где же мне было еще разгадывать их, как не на его пустых, скользких улицах? Впрочем, в тот вечер загадки сменяли одна другую, и я так ничего и не разгадал. Почему сдались Ступаки? Легче всего было обвинить их в трусости и разочароваться в недавних друзьях. Но я чувствовал, что такая разгадка окажется слишком простой. Во всяком случае, они не оба струсили. Не хочет конфликта Андрей. Не хочет и давит на Светлану. Злиться на него одного мне было легче. Оттого что он смолчал, я казался себе значительнее и благороднее. Я даже представил, как будет благодарить меня Светлана. Но, поймав себя на такой тщеславной глупости, я лишний раз понял, что запутался окончательно, и, махнув на все рукой, направился к Вике.
Как всегда, я отворил незапертую дверь и привычно в темноте запер ее за собой. Вика лежала в постели с книгой в руках.
– Тебя никто не видел? – спросила она как-то рассеянно, думая о другом.
– Никто.
Я присел на кровать и взял книгу у нее из рук. Это была «Шагреневая кожа» Бальзака.
– По-моему, Бальзак скучный писатель. Не пойму, за что его женщины любят.
– Он хорошо знал людей.
– Представляю, как бы он описал наш педсовет…
– Я как раз думала об этом.
– Что написал бы Бальзак?
– Нет, о твоем выступлении.
– И, конечно, связала его со своей универсальной формулой – «тебе Светка нравится»?
– А почему бы и нет? Разве я не баба?
– Ну, во-первых, ты умная баба, а во-вторых, уж не тебе-то к ней ревновать.
– Ты сказал сразу две глупости, Коля. Отвечаю в порядке поступления. Во-первых, и умная баба – все-таки баба. Этого уж у нас не отнимешь. А во-вторых, почему бы мне и не ревновать? Потому что сегодня ночью ты будешь спать в моей кровати? Милый мой мальчик, жизнь слишком сложно устроена, чтобы измерять ее такими простыми категориями. Кстати, ты меня совсем не ревнуешь?
– К кому?
– К кому! Конечно, не ревнуешь! Вообще это смешно, но я тебя все-таки люблю немножко больше, чем ты меня. И сегодня я думала не о Светке. Пусть она тебе нравится. Что я могу поделать? Я думала о тебе. Если ты всегда будешь такой, как сегодня, тебе придется в жизни трудно, очень трудно.
– Что значит «такой» – глупый или честный?
Так уж устроен человек: стоило ей задеть меня, и я готов был отстаивать выступление, которое сам считал неудачным.
– Пусть будет… честный.
– А каким же я должен быть?
Вика откинула одеяло и села на кровати, положив подбородок на колени, прикрытые длинной ночной рубашкой.
– Не знаю, Коленька, не знаю, не знаю. Не выношу хрякиных и троицких, а сказать «воюй с ними» не могу. Ведь они тебя топтать начнут.
– Так уж и топтать!
– Разве Светку не топчут?
– Потому что вы все им помогаете!
– Ты обиделся и на меня?
– Нет, я знал, что ты не станешь выступать.
– Откуда ты знал?
– Знал.
– Ты так хорошо меня знаешь? А можно узнать, что ты знаешь? И вообще, что ты обо мне думаешь? Может быть, ты меня за последнюю дрянь считаешь? Так зачем ты ходишь ко мне? Или ты в этой комнате свои принципы вместе со штанами на спинку стула вешаешь?
– Вика?
– Что – Вика?
– Это несправедливо.
– А я не знаю, что справедливо, а что нет! И ты не знаешь. Ты хотел сегодня быть честным. Ну и что? Чего ты добился? Только одного: раньше щелкали Светку, а теперь и тебе перепадет. Вот и все! И не утешайся тем, что тебя подвел Андрей, или я, или еще кто-нибудь. И не обвиняй нас и не срывай на нас злость.
– Но ведь вы могли поддержать меня? – спросил я тихо, без запальчивости, и этот тон подействовал на нее. Вика тоже успокоилась.
– Я просто не верю, что могу помочь Светлане или тебе. Я знаю, ты не согласишься со мной, но мне все чаще кажется, что мы глубоко заблуждаемся, когда считаем себя хозяевами своих поступков, когда думаем, что от нас что-то зависит. Мы просто выдумываем себя, а на самом деле, как марионетки на веревочке, всего лишь выполняем написанные уже роли. Не знаю кем. Может быть, тем мальчиком… Но как только мы начинаем дергаться не туда, нас выбрасывают, как сломавшуюся игрушку. И тебя выбросят. Правда, пока тебе не страшно. Чем ты рискуешь в этой дыре? Уедешь – и все. Но если ты всегда будешь таким, как сейчас, тогда я не знаю…
– Я тоже не знаю, каким я буду, но твоя теория мне не подходит. Сегодня я себя сам дергал за веревочку. Да и ты свою сама придерживала.
– Если хочешь знать, придерживать было умнее.
– Да я не осуждаю тебя…
– А я не оправдываюсь. Ты только должен знать: если бы мы подняли вокруг Светланы слишком много шума, это могло ей повредить.
– Послушай, Вика, ты уже второй раз намекаешь…
– Ни на что я не намекаю. Просто Андрей – человек легкоуязвимый. Он был в плену.
– В плену?
– Да, в плену!
– Ну и что из этого?
– А ты разве не слышал, «откуда такой нехороший душок»?
– Значит, он себя скомпрометировал?
– «Скомпрометировал»! Он два раза бежал, воевал в партизанском отряде во Франции и даже орденом награжден.
– И Троицкому этого мало?
– Вполне достаточно, чтобы всегда заткнуть рот и Ступаку и его жене.
– Да что же он ему может сделать?
– Сказать про «нехороший душок».
– Ну и пусть говорит. Вернее, кто ему дал право так говорить?
– Ты все-таки очень наивный, Коля.
– Ты думаешь, что у Ступака могут быть неприятности?
– У него их было уже так много, что он не хочет новых. В конце концов у них ребенок.
– Да… Теперь понятнее. Хотя и не верится до конца. Ну, подумай, разве не нелепо все это? Директор, знающий, опытный педагог, Тарас Федорович, наверно, совсем не злой человек, Прасковья вздорная, но искренняя грубиянка – все они давят на учителя, который хочет только одного: быть честным в своей работе, толкают его на обман, а когда этот учитель не может обманывать, набрасываются на него и рвут ему нервы! И из-за чего? Из-за каких-то ничтожных процентов, из-за того, чтобы в областном списке наша школа стояла на пару строчек выше!.. Не понимаю!
– Тебе мешают красивые слова, которых ты понаслушался в университете.
– Я повторяю эти слова ученикам. И верю, что это правильные слова.
– Только подлецы повторяют их не реже, чем ты. И им они приносят больше пользы.
– Нет, мне они пользы приносят больше, потому что я верю в них. А если не верить в лучшее, то во что же тогда верить?
– Я верю в себя, Коля. Потому что я знаю: это единственный человек, который не сделает мне больно. Остальных я боюсь.
– И меня боишься?
– Сейчас нет. Но не обольщайся. Каждому положено на роду сделать больно ближнему. Будь уверен, придет и твоя очередь.
– Кое-кому я бы сделал это с удовольствием.
– Я о другом… Может быть, придется ранить того, кого любишь. Кто знает.
– Да ты ничего не знаешь. Ты повторяешь это достаточно часто, и я уже уяснил это.
– Нет, кое-что я все-таки знаю. Сказать?
– Скажи.
– Я знаю, что сегодня мы напрасно пререкаемся. И когда-нибудь тебе будет досадно, что ты целый час обсуждал со мной мировые проблемы. – Она наклонилась ко мне: – Коленька, мальчик, может быть, ты завтра решишь все эти вопросы? Ведь их так много…
В эту ночь Вика была со мной особенно нежной, как будто хотела, чтобы я раз и навсегда забыл обо всех неприятностях. Я пробыл у нее дольше, чем обычно. Где-то в конце ночи, когда за окном, прочищая заспанные глотки, хрипло заорали петухи, она спросила:
– Хочешь пить? У хозяйки есть взвар холодный-холодный, кисло-сладкий.
И, соскочив с постели, босиком побежала к буфету за чашкой.
Я закрыл глаза, чувствуя, как приятная усталость добирается до каждой клетки. Сон боролся со мной, но не тяжело, а как бы в шутку, то набегая, то снова уходя. Это была коварная игра, и он подстерег меня. Я не смог открыть глаза.
Не знаю, на сколько минут я забылся, а когда проснулся, то увидел Вику, сидевшую на кровати с будильником в руках.
– Можешь спать еще целых семь минут!
Я посмотрел на стрелки и вздохнул:
– Где же твой компот?
– Вот он. Только это не компот, а взвар. Это совсем разные вещи, две большие разницы, говоря по-одесски.
Я хлебнул из чашки. Взвар был хорошим.
– Когда ты уходишь, я чувствую себя преступницей. Это так несправедливо: я могу дрыхнуть, валяться в постели, а тебе идти холодной ночью…
Слова эти тронули меня. Я наклонился и поцеловал руку, в которой она держала пустую чашку.
*
В школу я пришел за десять минут до звонка и тут же попал в засаду. Меня поджидал Тарас Федорович.
– Почему вы так поздно?
– У меня третий урок.
– Ну и что из этого?
– Я же не опоздал…
– Еще чего не хватало – на уроки опаздывать! А кроме уроков у вас нет других обязанностей?
К такому тону с его стороны я не привык а, не зная, что ответить, пожал плечами.
– В школу ходят, между прочим, не только на уроки. Это профессор отчитал лекцию – и домой, а учитель работает круглые сутки.
– Что случилось, Тарас Федорович?
– Это вы должны сообщать мне, что случается с вашими учениками, а не я вам. Бандура в вашем классе учится?
– Да, в моем.
Я мог бы добавить «к сожалению», потому что не любил этого ученика, хотя он очень редко нарушал дисциплину и учился почти на четыре. Бандура был из тех осторожных мальчиков, которые делают гадости исподтишка, и делают их с почти наивной улыбкой на розовощеком лице. Широко открытыми, не ведающими смущения глазами смотрел он и в тетрадку соседа во время контрольной, и под юбки девочек, моющих окна в классе. Этими же глазами смотрел он всегда и на меня; мне становилось неловко, и я отводил свой взгляд.
– Да, Бандура учится в моем классе…
– А вы бывали у него дома?
Нет, я не был у него дома. Кажется, он единственный «неохваченный», но я просто не Представлял себе, о чем буду говорить с его родителями. Не мог же я сказать, что мне не нравятся его глаза и что я хочу, чтобы их сын почаще моргал. Не мог всего этого я объяснить и Тарасу Федоровичу.
– Нет, не был.
– Почему?
– Не успел еще.
– Вот и расхлебывайте!
А расхлебывать нужно было вот что. Бандуру привел в школу солдат. Мой питомец стойл с приятелями возле кино и говорил гадости проходящим девушкам. Именно говорил. Не кричал какие-нибудь циничные глупости, как пьяный хулиган, а говорил негромко и отчетливо, глядя на них своими немигающими глазами и улыбаясь. Я представил себе это совершенно отчетливо и без труда. Наверно, он испытывал своеобразное наслаждение от этих упражнений. Солдат, здоровый парень, призывник из пединститута, сгреб Бандуру за шиворот и отвел к завучу.
Теперь пришла очередь действовать мне…
Жил Бандура далеко, и, чтобы сократить путь, я пошел не через город, а железнодорожной веткой, так было и суше. Натянув на лоб шапку, потому что ветер дул в лицо, я зашагал по шпалам мимо станции туда, где над мокрыми крышами тревожно светился красный глаз светофора. Светофор этот возвышался на краю очистившегося от туч неба, наполненного мягкими закатными красками. Разноцветные их полосы, переходящие одна в другую, от темно-бордовой до чистой зеленой, медленно гасли под самым краем слоистой тучи, и чем тусклее они становились, тем ярче разгорался огонек светофора, как будто далекая звезда, сбившись с проторенного пути, спешила заглянуть в приоткрывшееся над Дождь-городком окошко.
Дом Бандуры оказался за светофором. Когда я подошел к нему, было уже совсем темно. Я постучал в закрытую ставню, через которую пробивалась полоска света.
– Кто там? – спросил мужской голос.
– Учитель, из школы… насчет Аркадия.
Внутри как будто подумали, открывать или не открывать, потом открыли. Открыл человек лет сорока пяти в овчинной безрукавке, надетой прямо на голубую нижнюю рубаху. Это был, конечно, Бандура-старший, хотя глаза у него оказались совсем другие, чем у сына, – маленькие и присматривающиеся. Он стоял и рассматривал меня ими, ничего не говоря и не двигаясь с места. Я глянул на вешалку.
– Здесь можно раздеться?
– Раздевайтесь.
Не скажу, чтобы голос его прозвучал гостеприимно, но я все-таки снял пальто и вытер ноги о половичок.
– Где же мы поговорим?
Бандура-старший отворил дверь в комнату.
Про такие комнаты хозяева любят говорить: «У нас все как у людей», подразумевая, что у них лучше. Да и вообще, весь дом – это я заметил сразу – был крепче, добротнее, чем «у людей». Не скрипели поблескивающие свежей краской полы, не выпирали буграми гладко оштукатуренные стены, и в окнах, между двойниками, стояли не дешевые граненые стопки, а тонконогие рюмочки, мелкая чистая соль в которых была насыпана ровно, под золотой ободок. Рюмочки эти мне почему-то особенно запомнились. И еще запомнился большой дорогой радиоприемник. Он стоял в том углу, где держат иконы, и был накрыт вышитой накидкой. А икон не было совсем. Мне даже странным показался этот пустой, чисто выбеленный угол: я уже привык в Дождь-городке к темным божьим ликам, окаймленным цветастыми украинскими рушниками.
Ну и хозяева запомнились, само собой… Они были в комплекте, то есть и отец, и мать, и сын. И все трое смотрели на меня и ждали: отец за столом, широко раскинув локти по вышитой скатерти; мать в дверях, прислонившись плечом к косяку, как вратарь к штанге, а сын в углу, на стуле, с любопытством ожидая начала представления.
– Я бы хотел поговорить о поведении вашего сына, – начал я и остановился в надежде, что отец отправит чадо из комнаты. Но он не пошевелился. «Ну что ж, пусть послушает!» Я начинал злиться. – Аркадий совершил очень нехороший поступок, – продолжил я по возможности сдержанно, хотя мне хотелось сказать просто: «Сволочь ваш Аркадий». – Дело в том…
– В чем дело, уважаемый товарищ учитель, нам известно, – прервал меня отец.
– От Аркадия? – не удержался я, и напрасно, потому что сейчас же получил ответный удар.
– А мы ему верим. Он нам не брешет.
Я отступил:
– Это хорошо. Значит, вы все знаете, и мне можно вам не рассказывать…
– Значит, можно не рассказывать.
Я почувствовал, что теряюсь, но постарался взять себя в руки.
– Какое же у вас мнение обо всем случившемся?
– У нас есть свое мнение, товарищ учитель.
– Вот и выскажите его, пожалуйста!
Я уже понимал, что говорю слова, которыми людей этих не проймешь, но других слов я не знал, да и не позволено было мне говорить другими словами.
– У нас не мнение, товарищ учитель, у нас вопрос.
– Ко мне?
– И до вас тоже.
– Я слушаю вас.
– Тогда скажите, будь ласка, где в наших советских законах записано, что солдатам разрешается бить детей?
Я повернулся к Аркадию и тут только заметил, что нижняя губа у него припухла. Не сильно, правда, нокаутом и не пахло, но хороший шлепок перепал ему несомненно. Об этом скотина Тарас мне ничего не сказал! Положение осложнилось, и все-таки я не мог не порадоваться, глядя на припухшую губу. «Молодчина, солдат, прости ради бога, что мне придется осудить тебя! Я ведь всего-навсего школьный учитель, мне нельзя допускать ничего непедагогичного». Но зато я мог улыбнуться. И я улыбнулся, рассматривая эту губу, улыбнулся в открытую, чтоб они знали, как я отношусь к их ненаглядному отпрыску. А потом уже можно было осудить и солдата.
– Конечно, солдат не прав. Но ведь то, что делал ваш сын, очень скверно. Это гораздо хуже, чем списать задачу или покурить тайком…
– За курево я ему шкуру спущу.
– А оскорбить, унизить человека…
Ох уж эти книжные слова! Не они тут были нужны, не они. И я убеждался в этом сразу же, едва успевал закрыть рот.
На этот раз подача шла от матери.
– Не развалятся потаскухи эти. Знаем мы, кто там, в городе, асфальт протирает.
Нет, не мне было перевоспитывать это семейство!
– Жаль, что вы так думаете…
– А нам думать нечего. Мы знаем… Извините, молодой человек, сколько вам лет, поинтересоваться можно? – спросил отец едко.
– Возраст мой не секрет, конечно, но к нашему разговору он не относится.








