Текст книги "Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Паскаль Киньяр Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям

«Carus, или Тот, кто дорог своим друзьям»: Азбука; СПб; 2012
ISBN 978-5-389-02956-9
Аннотация
Паскаль Киньяр – блистательный французский прозаик, эссеист, переводчик, лауреат Гонкуровской премии. Впервые на русском языке роман Киньяра «Carus, или Тот, кто дорог своим друзьям», получивший Премию французской критики.
Действие романа происходит в 70-х годах прошлого века. Герой романа – музыкант А., страдающий тяжелой депрессией. Но его жена и пятеро друзей – старый коллекционер-букинист, торговец китайскими раритетами, преподаватель-филолог, женщина – музыкальный критик, знаток грамматики – ярый защитник чистоты языка – трогательно заботятся о нем, стараясь вернуть А. былую энергию и радость жизни. Обо всех событиях мы узнаем из дневника, который один из персонажей ведет почти каждый день в течение года. И мало-помалу его хроника незаметно приобщает читателя к этому тесному кружку эрудитов, к их совместному музицированию, интереснейшим дискуссиям, ссорам и примирениям, так что он начинает чувствовать себя своим в их обществе. И вместе с ними учится любви, состраданию и дружбе.
Паскаль КиньярCarus, или Тот, кто дорог своим друзьям
Посвящается М.-Ф. К.
Глава I
Марта заходила ко мне в четверг. Ей показалось, что он в довольно хорошей форме. Да и сама она выглядела совсем неплохо.
На следующий день я увидал его на улице. И нашел далеко не таким бодрым, как описала Марта. Он жался к стенам. Он шагал медленно, и на его лице лежала печать всепоглощающей боязни. При каждом его шажке – когда он осторожно выдвигал ногу вперед, – казалось, будто он только что, в самый последний миг, избежал ужасной опасности. Я остерегся усугублять этот его страх. Решил не подходить к нему. Просто следил за ним издали. Он свернул на улицу Турнон.
11-го я навестил его дома. Он был крайне взвинчен, его мучило какое-то странное тоскливое беспокойство (он признался в этом Элизабет, а она сказала мне), которое ему даже не удавалось описать. Он не мог усидеть на месте, без конца тревожно прислушивался, все окружающее терзало ему нервы. Почти пять месяцев домашнего затворничества, омраченного ужасом. И одиночеством. Пугающим, невыносимым одиночеством.
Э. выглядела сегодня очень красивой, а ее поразительная выдержка тронула меня чуть не до слез. Она рассказала мне о малыше Д., добавив, что рядом с ней он ничему не удивляется. Терпение, какое-то мрачноватое самообладание, едва уловимая нежность и крайняя душевная стыдливость, ее отличавшие, вдруг показались мне самыми убедительными признаками любви. Глубинная привязанность, скрытая за маской нарочитого безразличия, призванного действовать успокаивающе, при всей внешней холодности указывала на смятение и острую душевную боль, в которых Э. не желает признаваться.
Во вторник, 12 сентября, пришел на улицу Бак к восьми часам. В передней, возле двери, ведущей в коридор, – кустик вереска, слегка уже засохший, облезлый; в прошлый раз я его не заметил.
После ужина мы пошли к нему в комнату. Почти все время промолчали, если не считать нескольких его слов о том, что он боится воспоминаний, которые память оживляет вопреки его воле.
– Они тычут меня носом в помойку, – сказал он, – они сталкивают с собой, с распадом себя, и это столкновение мгновенно пробуждает гадливость, которой я не в силах подавить.
Внезапно он воскликнул:
– Тяжелый запах, от которого начинаешь задыхаться, – запах гладильной!.. По ночам эти воспоминания приходят чередой, вызывая тошноту, и когда в беспощадном электрическом свете, на плиточном полу, леденящем колени, мое нагое тело, сотрясаемое дрожью…
Он осекся и умоляюще спросил, схватив меня за плечо:
– Скажите мне… скажи мне… – Потом добавил: – 11 тогда я превращаюсь в ошметок того, что извергаю. Тогда…
Он не договорил. И вдруг заплакал, громко, навзрыд. Я отвернулся.
13 сентября. Купил три пачки табака, полкило моркови, столько же апельсинов. По словам У., один такой цитрус, длиной в палец, вместе со своей ненужной шкуркой весит сто двадцать граммов.
Четверг, 14 сентября. Набил трубку «Петерсоном».Он показался мне отсыревшим. А на вкус – и вовсе отвратительным.
Пятница, 15 сентября. К концу дня зашел на улицу Бак. Этим утром малыш Д. впервые пошел в школу[1]. А. скверно выглядел. Он лежал в постели. И говорил долго, но как-то бессвязно, отрывочно.
– Все, что меня привязывает к этому миру, – сказал он, – пронизано безнадежной запущенностью, безнадежной изношенностью. Я изношенный человек, пользующийся изношенным языком. Я подобен Йерру. Таким образом, все, что находится на своем месте, в полном порядке, неизбежно отправляется на свалку. И все дышитсмертью!
Потом добавил:
– Как те древнеримские статуи, что внезапно, без всякой видимой причины, источали кровь.
Да, именно так, – продолжал он, – все раздваивается и, отделившись от своего подобия, властно занимает его место… В полдень, когда Элизабет у себя в галерее… Когда Д. обедает в школьной столовой… Я один. Передо мной на столе усталость, кусок хлеба, надкушенный еще вчера… да, тяжелое изнеможение и усталость и еще какая-то подспудная уверенность, способная навести ужас, внушающая, что некогда мы приносили жертвы, которые доселе вдохновляют нас: обертка от куломье, стакан вина, бутылка вина, винное пятно, замаравшее деревянную столешницу, нет, не так… лужица вина, залившего дерево стола, извечная пытка Тантала, полуденный перезвон, моя рука… их исчезновение… моя рука…
Я прервал его. Но миг спустя он снова заговорил, бурно, горячо:
– Да-да… именно утрата… бессмысленная, беспричинная угроза. Неприкрытая слабость. Это рана. Не страх, но именно горящая, неизлечимая рана– такая узкая, неподвижная, непреходящая, мучительная…
Уходя, я предупредил его, что меня не будет в городе со вторника 18-го до понедельника 25-го. Как ни печально для моей работы. Что 17-го я сяду в самолет. И что пропущу начало осени[2].
16-го по улице Аббатства передо мной тащился человек, похожий на старика; он шел, на мой взгляд, чересчур уж медленно, опираясь на зонт. Я поспешил обогнать его. Из рукава длинного, обвислого габардинового плаща высунулась рука и схватила меня за плечо: это был Йерр.
Вторник, 26 сентября. Вечером я позвонил Элизабет. Д. понравилось в школе. «Я зайду завтра, в середине дня, повидаться с ним».
Э. сказала, что А. не стало лучше. Что одиночество, скука и нездоровый интерес к симптомам своей болезни (по словам Э., он просиживает ночи напролет в постели, вслушиваясь в себя)отдалили его от книг, которые прежде так часто восхищали его своей убедительностью и доставляли – по крайней мере, когда он читал их вечерами, – немало радостей. Хуже того: он начал отдаляться от музыки. Все казалось ему непреодолимым, и все казалось надоевшим. Он перестал читать письма. Малыш Д. старательно вскрывал конверты, отдаваясь этому занятию с трогательной серьезностью, подобающей, по его мнению, столь важному делу. Она сама читала эти письма. А затем вкратце передавала их содержание А., но он только пожимал плечами. Изредка (в очень благополучные дни), услышав от нее печальные новости, он притворялся, будто ему это приятно, даже рычал от удовольствия.
В среду, 27-го, целый час играл с малышом Д. Все это время мы с ним сидели прямо на полу комнаты, решая сложные проблемы с игрушечными автомобильчиками, то и дело попадавшими в безнадежные пробки. А., как обычно, лежал и спал. Или, может, притворялся спящим. После того как Д. поел и отправился в постель, я остался у них еще ненадолго.
Э. сидела, уронив руки в складки юбки.
Она сказала, что «мрачные мысли» упорно не оставляют его. Как же он несчастен!
Как ему плохо, бедняге!
В воскресенье, 1 октября, наступил холод. Ветер, дувший с севера, бешеными порывами налетал на набережную. Я попросил, чтобы включили отопление. И весь день проходил в двух свитерах.
Во вторник позвонил Т. Э. Уэнслидейл: 8-го Columbus Dayне состоится[3]. Он уже позвонил Йерру, Рекруа и Карлу. А меня попросил известить Марту и Томаса.
На следующий день пошел на улицу Жардине, к Рекруа. Он только что из отпуска. Загорел. Готовился, по его словам, к своим лекциям. Около шести вечера мы отправились к А. Малыш Д. был в гостях у приятеля. Э. поставила кипятить воду для чая.
А. в глубочайшей депрессии. Выглядит дряхлым стариком, озлоблен. Он заговорил о новом приятеле Д., живущем в квартале многоэтажных новостроек возле Монпарнаса:
– Те, кто порождает это уродство, даже не способны уважать свет… Эти бетонные громады, омрачающие город своей тенью…
Рекруа пожал плечами. И пустился в сбивчивые разглагольствования:
– В старину это назвали бы моральными соображениями.Но сейчас эта категория уже не очень понятна и, бесспорно, привносит слишком много рассудочности, слишком много намеренности и принуждения во внешнюю сторону наших поступков, наших лиц, тканей, которыми мы прикрываем тело, наших мелких ритуалов, цветов Элизабет – словом, всего нашего маленького мирка…
Трудно было понять, куда он клонит. А. слушал его, изумленно вытаращив глаза.
– Мне нравятся логические построения и домыслы, касающиеся нравов других людей, – объявил наконец Рекруа, – камерная музыка, удовольствие от чтения книг. Вот три развлечения, типичные для буржуазии, и, в общем-то, для нее одной. Так как же мне не испытывать чувства благодарности по отношению к городам – по отношению к этой жизни, насквозь урбанизированной, самоуправной, то есть анонимной, иными словами, безликой, скрытной, принужденной, забетонированной, несчастной, поднадзорной.
Мы переглянулись.
– Н-да, занятные у меня друзья, – сказал наконец А.
Отговорившись необходимостью готовиться к лекциям, Р. поспешил уйти.
– Я упиваюсь несчастьями, – сказал А. – До такой степени, что дурные новости, о которых сообщает мне Элизабет, звучат для меня утешением. Я раскладываю их по полочкам у себя в голове и, при необходимости, стараюсь использовать. Я жду, что они послужат мне спасательным кругом, что сравнение моих бед с чужими успокоит меня. Но все напрасно. У меня ведь даже нет здоровья, необходимого для того, чтобы порадоваться несчастьям, которые сваливаются на других, и искуплениям.
Четверг, 5 октября. Мне позвонила В. А вечером – Рекруа, с предложением: что, если нам завтра поужинать всем вместе? Потом звонил Т.
Пятница, 6 октября. Позвонил Элизабет. Р. зашел за мной. Мы пересекли речку. Он хотел показать мне улицу Коломб. Заставил осмотреть раскопки с кладкой, оставшейся от древней крепости. Посочувствовал Божу, которого обязали заплатить большой налог.
Потом нам пришлось идти в самый конец улицы Басс-дез-Юрсен, где мы поднялись на третий этаж дома № 7.
Суббота. 7 октября. Заглянул на улицу Бак. В самом темном углу передней, слева от коридора, – цветы, подвешенные для засушки головками книзу, с длинными стеблями и белыми лепестками; не знаю, как они называются. Д. был простужен. Я нашел А. в довольно приличном состоянии. Мы пошли к нему в комнату.
А. начал жаловаться: он превратился в развалину! Все, что происходит вокруг, нисколько не удивляет, не воодушевляет, не радует его. Он выжат как лимон. Тело почти умерло, одно лишь сердце еще бьется, да и то слишком сильно, и вены набухли… Неожиданно он спросил, почему бы нам не поиграть вместе. Я возразил, что существует очень мало вещей для фортепиано и альта…
– А мне больше не удается играть соло, – посетовал он. И добавил: – Все звуки, исторгаемые инструментами – пианино, скрипкой Марты – или даже голосом ребенка, – странно приглушены. И свет, в котором появляются видимые вещи, выглядит беспощадно оголенным.Он представляет собой плотное пятно, почти непроницаемое для глаза, словно перед вами мелкая сетка или какое-то препятствие…
Я не нашелся с ответом.
На лице А. проступал пот, вернее, нечто вроде испарины. Оно выражало суеверный, нездоровый страх, близкий к панике.
9 октября. Проходя по улице Бюси, встретил Йерра, покупавшего листовую свеклу. Он стал утверждать, что название «лиственная свекла» предпочтительней. Заявил, что А. произносит «паломничиство, отщитывать, крайнасть, ниверующий, радосно, посегательство…». При таких ошибках заслуживает ли он выздоровления?! – патетически вопросил Й. Я только пожал плечами.
– Ему нужно разменять всеобъемлющий страх на сотню различных мелких боязней, изрек Йерр (добавив, что звонил Э. именно с целью дать ей этот совет). Я не разделял его мнения, но так и не придумал, что ему на это возразить.
Улица Бак. 10 октября. А. поделился со мной одним детским воспоминанием. День тогда был слякотный, душный, несмотря на холод. Он сказал мне, что ненавидел грозу, свою лихорадочную дрожь, поднимавшуюся в ожидании этого катаклизма, мерзкое ощущение потерянности и безумия, на которое его обрекали предвестия грозы, а главное, мучительная медлительность ее прихода. В детстве он жил у моря и еще совсем маленьким был потрясен той волшебной четкостью, которую резкий свет надвигавшейся грозы сообщал крутым утесам обрывистого берега за мгновения до того, как бездонный черный, как вороново крыло, небосвод расколется, вспыхнет и извергнет потоки дождя. На всю жизнь он сохранил ясное воспоминание о безлюдном пляже, бескрайнем и каком-то «нечеловеческом» – если слово «нечеловеческий» хоть что-то означало, – именно такое определение связывалось у него с этим пейзажем. Он тщательно и во всех подробностях описал мне признаки подступавшей грозы, которая в тот день шла со стороны моря. Ему было тогда около восьми лет. Он рассказал о каждой скале, склизкой и холодной, о грудах черных водорослей, которые медленно обнажал морской отлив. Добавил, что в минуты, предшествующие грозе, на них падал такой странный, непривычный свет, что его можно назвать абсолютным.И в то же время беспощадно резким. Этот свет был почти осязаем. Он выявил до мельчайших деталей контуры и белый выступ ближайшей скалы. Обрисовал, одно за другим, голубоватые тела хрипло кричащих, перепуганных чаек. Внезапно осветил движущееся слабенькое пятнышко, возникшее у самой кромки воды. А. настойчиво повторял, что помнит до сих пор: там, вдали, на границе прибоя, оно струилось молчанием.А потом бег, быстрый, до потери дыхания, превративший это светлое пятнышко в тело, в фигурку на влажном песке. И вдруг остановка за Скалой криков (он объяснил, что ее называли также Скалой-где-плачет-море или просто – Морской плач), – там она и присела.
А он следил за ней исподтишка – единственный ребенок, сын старика, – расплющив нос о стекло одного из высоких окон гостиной. Он торопливо выбежал. Помчался туда. Пересек пляж так быстро, что даже испугался, как бы не задохнуться. Миновал утесы Ку, и в тот миг, когда приблизился к Скале-где-плачет-море, его окликнул задорный голосок:
– Умри!
Он замер и тут увидел девчушку – худенькую, черноволосую, – которая, видимо, подстерегала его и теперь властным взмахом руки подавала какой-то непонятный знак.
Это была такая игра. Нужно было притвориться мертвым и рухнуть наземь. Он рухнул наземь. И в тот же миг – громовой раскат, и молнии, и бешеный, неистовый дождь.
И страх. Они оба, мгновенно промокшие, тщетно жались к Скале, пытаясь укрыться. И касание ее голой кожи, и грубоватый – а в его воспоминаниях повелительный, достойный не только приверженности, но и восхищения – звук ее голоса.
Среда, 11 октября. Заглянул на улицу Бак. А. спал. Я поиграл с Д.
На обратном пути домой, проходя по улице Жакоб, встретил Р., который шел от Й.
– Йерр и грамматика, – сказал он мне, – связаны так же нерасторжимо, как бык и трава.
Пятница, 13 октября. Э. рассказала, что он церемонным жестом раскрывает газету, щурит глаза, словно делает огромное усилие, и делает вид, будто читает.
На самом деле он не прочитывает ни слова.
Суббота, 14 октября. Прогулялся с Вероникой. Мы повстречали Йерра, его лицо было наполовину скрыто желтым шарфом грубой вязки. Вероника сказала ему, что он правильно поступает, что осень жутко студенаяи что холод сегодня еще больше обострился.Йерр чуть не лопнул от смеха.
– Ну и выражения у вас! – повторял он. – Ну и выражения!
Воскресенье, 15 октября. Обедал на улице Бак.
А. был в неплохой форме. Сел обедать вместе с нами. За сыром он сказал, что ему не хватает того, чем закутывают голову, чтобы плакать.
– Как было принято у феакийцев[4], – добавил он, вставая из-за стола.
Понедельник, 16-го. Мы вышли из дому, пересекли речку, направились к Тюильри; мы шагали, топча мокрую палую листву.
Погода была довольно мягкая. А. подобрал несколько каштанов с чуть надтреснутыми или расколотыми скорлупками. Малыш Д. сдерет их, когда вернется из школы, и обнажатся чудесные целенькие ядра, рыжеватые и гладкие.
Вторник, 17 октября.
Йерр объявил мне, что глагол «абстрагировать» не имеет совершенного вида.
Среда, 18 октября. Д. был в гостях у приятеля.
– Да найдите же мне настоящего врача, настоящего целителя! – внезапно закричал А. – У меня паралич воли, полный упадок сил, я не могу бороться с тем, что меня терзает. Вся эта бездна… бездонная бездна у меня внутри… съела меня целиком. Одно из двух: либо все, что во мне творится, превосходит мое понимание, либо я слишком тесно причастен к тому, чем уже не могу управлять!
Вслед за тем он завел свою нескончаемую шарманку, длинный список требований:
– Что-нибудь… хоть что-нибудь,что помогло бы разорвать путы, держащие меня в плену… Но у меня внутри ничего не осталось! Ничего и никого! Нет даже этого гипотетического пленника!..
– Уловки… ухищрения, способные обеспечить переход… Торжественные церемонии, песнопения, молитвы, подарки, наряды, путешествия…
– Скромная церемония первого причастия, обмен кольцами, реликвии, талисманы… Которые избавили бы от кошмарного сознания невозможности возврата. От невыносимого ощущения, что ты выпотрошен!
Система хитростей и приманок, чтобы укротитьхудшее, заклястьего, упрятать подальше…
– Любые средства, любые подходящие ресурсы, пусть даже липовые. В борьбе с такой пыткойвсе средства хороши.
– Увертки. Хитросплетения. Подмены. Отвлекающие маневры. Потребности. Вкус. Жажда, требующая утоления. Желания, требующие осуществления!..
Он сказал, что боится жужжания ос. Что его страшит приближение грозы. Что ему невыносимо одурманивающее дыхание смерти.
Четверг, 19-го. Ужин с Р. Он сообщил мне, что Глэдис беременна.
Увы, с возрастом Йерр становится утомительным, не правда ли? А иногда совершенно невыносимым. Хорошо бы поставить его на место.И как только Глэдис его терпит?! Он же нам все уши прожужжал своими грамматическими и лексическими нотациями!
Потом он сказал, что закончил подготовку своего курса лекций. Похвастался, что сделал это на целых две неделираньше срока. Обещал зайти за мной в субботу, как мы условились.
20 октября. Улица Бак. Состоялся долгий и совершенно бесплодный разговор.
– Иллюзия возможной радости, когда ты ее не ощутил, – сказал он, – как же она мучительна!
– И как придать смысл, – рискнул я добавить, – жизни или какому-то чувству, которое испытывает человек, или даже тем, кто умирает, – неужто это их защитит? Эти страшные семена прорастают из утраченных иллюзий. Это ужас.
Мы помолчали. Потом он тихо промолвил:
– И верно. Ведь и Адольф Гитлер говорил о смыслеземли…
– На самом деле, – продолжал я, – если мы настолько боимся всего, находясь в состоянии тревоги, вполне возможно, что этот клубок змей уже пугал нас в прошлом, хотя бы немного. Так не лучше ли признать это и перестать предвосхищать всем своим существом приход воспоминания, которое не умеет возвращаться? Тогда то, на что мы уповаем, не сможет ни застать нас врасплох, ни сделать счастливыми. А то, чего мы страшимся, не преисполнит нас страхом. И тогда мы сможем просто забыть о том, чего ожидаем. И, сделав это, сможем позволить застать себя врасплох…
Но тут я окончательно запутался в собственных рассуждениях. <…>
Суббота, 21 октября. Заходил Р. Я открыл бутылку белого вина. Мы почти не говорили. Он только заметил, что пасмурная погода уже гнетет его. Что он уповает только на деревню. На зеленый луг, на солнце.
Veterans Day[5]. Марта посадила А. и Элизабет в свою машину. Мы с Рекруа пошли на Нельскую улицу к Йерру, который постановил, что погода хорошая и, стало быть, нужно идти на Марсово поле пешком. Глэдис, с бледным до прозрачности лицом, борясь с приступами тошноты, сообщила нам, что беременна (мы ее поздравили) и что она предпочитает машине пешую ходьбу.
Мы подоспели на авеню Ла Бурдонне только к часу дня. Уэнслидейл сердито упрекнул нас в опоздании: когда он сам пришел сюда, Марта не нашла ничего лучик то, как заговорить с А. о психоанализе, и он тотчас же вспылил.
– Нет такого поведения, которое обусловлено волей человека, – это так же бессмысленно, как следствие, предваряющее причину! – кричал он с пеной у рта. – Так могут рассуждать только попы, психологи, кретины, полицейские или романисты…
Дискуссия грозила затянуться до бесконечности.
– Поймите: все, что доискивается до причин, до целей, оправданий, мотивов, объяснений, кажется мне абсолютно неспособным спасти вас от того, что их не имеет. Вы можете сколько угодно накладывать любой порядок на тот безнадежный хаос, в котором я пребываю, – этим вы только отдалите то, чем я являюсь, то, что лишено основания. Совершая это, вы всего лишь врачуете своими смехотворными, бесполезными ядами ваши собственные фантазии, но никак не отсутствие моих. Я, конечно, бессилен помешать вам обсуждать мое молчание, но я выше этого и уверен, что все ваши боязливые подходцыне сделают его ни более понятным, ни более красноречивым…
– Может, здесь уместнее было бы слово разговоры? – подсказал Йерр.
– Жалкие ухищрения вашей римской риторики! – отрезал А. в новом приступе гнева. – На мой взгляд, слово должно звучать предельно жестко. И не скрывать под пестрым покровом жестокость и грязь, которые в нем таятся. Никакие толкования на свете – никакие речи или цивилизации – никогда не могли даже приближенно выразить смысл явлений. На это способны лишь рассудочные существа.
– А разве такие не существовали? – спросил Р.
– Вот именно! – завопил А. – И что я получил от того простого факта, что я существую? Думаю, я абсолютно бессилен определить то, чем я являюсь. Более того, я продемонстрировал бы излишнюю самоуверенность, если бы стал к тому же утверждать, что таковым и останусь. Вдобавок даже в этом я естьслово якажется мне весьма несостоятельным. Оно бессодержательно. Все принадлежит сущему Вы не найдете разумного объяснения ни тому, чем я являюсь, ни тому, что вне меня, ни тому, что во мне. В античных трагедиях к гибели приводит себя отнюдь не сам герой, но тот простой факт, что он оказался в нужное время в нужном месте!
Мы сочли, что дискуссия наконец закончилась. У. налил всем по глотку портвейна. Но А. вовсе не желал молчать. Потребовал враждебным тоном, который не переставал нас удивлять, чтобы ему никогда больше не смели петь в ушиподобные советы. Чтобы мы решительно покончили с этими «поповскими штучками», нацеленными на устрашение своих жертв, дабы обуздать и сломить их. «Я не нуждаюсь в починке или штопке!» – заявил он. И тут же завел новую нескончаемую диатрибу о том, что нельзя доверять романтикам и вагнерианцам. Что акты, совершенные по обету, жалкие искупительные стратегии, пожертвования дорогих или почитаемых вещей, суеверие, связанное с датами и цифрами, ненависть к фортепиано, сигары, каламбуры, каталоги тотемов, ритуалов, сновидений и маленьких гравюр, коллекции, боязливые ухищрения и скряжничество богача, притворяющегося нищим, бесспорно, не являются средствами, присущими тому, что так недавно умерло, – однако сам факт, что он вынужден прибегать к ним, говорит не в пользу тех средств, которые выходят на первый план в его книгах. «Реальность – понятие совершенно безответственное, – продолжал он. – Оно не имеет ни оснований, ни оправданий. Ни причины, ни вины». Он слишком спешил выговориться: его голос дрожал и срывался. Его сотрясала легкая дрожь.
Я согласился с А. Рекруа также поддержат его. Обернувшись к Марте, он сказал, что сновидение, состоящее из образов, эта материя, полностью видимая, может быть в силу самой своей природы, являет один из самых бескомпромиссных протестов посредничеству слова. Разве эта абсолютная независимость по отношению к языку не делает сомнительным их толкование? Разве эта немота образов, эта неукоснительная видимость не составляют главную их притягательность, основу их могущества? Следовательно, по его мнению, их немотствующая природа должна существенно обременять ту самую пользу, которую люди надеются извлечь из «легкой болтовни об этом», о которой говорит А.
Дискуссия приняла более осторожный характер. Теперь А. казался более спокойным, даже умиротворенным, – словно его миновала большая опасность.
– Всегда можно доказать необходимость произведенного действия, – сказал он, – если нам нужно предварительно эту необходимость изобрести. Но чем больше вы приводите доводов в пользу этой необходимости, тем яснее становится, что это – ложная необходимость, и как же безумно она страдает от этого невыносимого недостатка!
Йерр решил развить аргумент с помощью грамматики. Он объявил, что это чистейший домысел – полагать, будто порядок вещей, в который мы верим, связан, в силу своей судьбы, со всеми существующими вещами. Даже если бы из любых слов, из любых мыслей в мире вдруг сложилось бы целостное пожелание, оно выразилось бы в словах: бежать, уклоняться, отрицать приказывая, искажать смысл, нарушать границы, сжигать корабли!
– Каким образом случай, – вопросил он (слава богу, не слишком напыщенно), – может изменить случай?! Он не добавит ничего нового, не внесет никакого изменения в неустанно изменяющуюся действительность.
– Да здравствует ничтожество! – пошутил Р.
– Так как же пожертвовать сущим ради чистой идеи? – воскликнул А., снова приходя в возбуждение. – Взять хоть древний мартиролог: все патрицианки предпочли смерть отречению от веры, например Бландина…
И он стал развивать постулат, согласно которому люди некогда были готовы умереть ради того, чтобы жить. Они, мол, скорее искали повод к смерти, нежели упускали повод к жизни.
– Лучше перерезать себе горло в знакомой стране, чем жить в непредсказуемости, страхе и безумии! Причины жить или умереть! Вот он – клич святых! Вы все жалкие аналитики! А я не желаю заниматься анализом! – провозгласил он, опять срываясь на крик.
Э. попросила А. успокоиться. Но Йерр оправдал его: он правильно делает, что не доверяет «новшествам». На это Р. возразил, что не всегда полезно прибегать к устаревшим, бесполезным стратегиям лишь потому, что они основаны на опыте нескольких предыдущих тысячелетий. Каждый из нас страдает от невидимой язвы. Которая захватила все тело. От которой ничто не может отвлечь. И все, что было призвано ее исцелить, лишь растравило бы ее…
Понедельник, 23 октября. Позвонила Марта. И привела множество доводов в пользу того, что нужно возродить наш квартет. Что А. ведет себя вполне разумно. Что Томас и Йерр тоже это признали. Что необходимо внести какое-то разнообразие в жизнь А., лишь бы охладить этот апокалипсический пыл. Я возразил, что Коэн еще не вернулся из Баварии. «Тогда пусть будет трио, дуэт, в общем, что угодно!» – ответила она. Я пришел в полное недоумение. Много ли трио такого рода она знает?! В тональности ми-бемоль мажор – или любой другой, к которой пристрастен А., – скорее уж будет лишним мой альт, чем виолончель Коэна. Уж не думает ли она, что мы действительно способны ему помочь? Что нам когда-нибудь удастся внушить ему уверенность в себе, когда он стыдится себя, явно не желает показываться всем нам, боится этих встреч? Но нужно же что-то делать! Именно так она понимает дружбу. Каков бы ни был результат, он ускорит развитие событий, разорвет этот заколдованный круг. «Если это случай погружения в небытие, – добавила она, – так, может, следует положиться на ничто?И рассчитывать на то, что со временем это ничтопретерпит метаморфозу?» Я ответил, что ее надежда на такое чудо меня сильно удивляет. Но согласился сделать все, как она хочет. И обещал позвонить Коэну.
24 октября. Позвонил Йерр.
– Настроение мрачное, вид убитый и уныние, типичное для романов восемнадцатого века, – поведал он, говоря про А.
Позвонил Р. Курс его лекций должен начаться на следующей неделе. Он предложил поужинать вместе в пятницу.
Я зашел к ним в среду. У малыша Д. были гости. Они вопили на весь дом. Размахивали оружием, несомненно вполне соответствующим ситуации, хотя его формы и материал, из которого оно было сделано, внушали сильное недоумение. Иногда под ними дрожал пол. Я увидел веревку, изображавшую меч. А в рядах вражеской армии (на меня напали, и я был окружен, едва успев позвонить в дверь и войти) ковбойские сомбреро играли роль римских щитов, что было совсем уж нелепо.
Я прошел в комнату, где укрылся А. После обеда он вздремнул и увидел сон, который, как ни странно, сказал он, ему запомнился. Он описал его мне, с трудом подбирая слова:
– Кажется, я был в райском саду, где мне приходилось довольствоваться то сбором съедобных корней и помятых или прокисших фруктов, то добыванием скудной дичи, которую я ловил, называя животных по имени. А временами – хлопая в ладоши.
Суровые условия тамошней жизни, частые неудобства, доставляемые ветром, дождем, молниями, снегом, солнцем и прочими природными явлениями или же вторжением стад, разгуливающих без хозяина по пастбищам, или же стаями диких зверей, которых я не могу даже назвать, и, наконец, эта примитивная форма охоты на добычу (называя ее по имени или хлопая в ладоши, хотя, мне кажется, там промелькнуло какое-то животное, похожее на женщину, кричавшую: «Голос – это синяк от ушиба! Голос – это синяк от ушиба!») – все это привело к тому, что оседлые обитатели Эдема, например большая часть окружающих меня друзей, бежали в другие края.
Отсюда – разбросанность людей на земле, их разноголосица, расстояние между их лицами, которое нечем заполнить, и, наконец, нечто вроде непоправимого изобретения – пространство, разделяющее уста и уши.
По его словам, он проснулся в слезах. Я не придал значения этому рассказу – слишком уж литературный, надуманный.
Пятница, 27 октября. Погода холодная и ясная.
Во время прогулки мы набрели на то, что Йерр именовал – Р. мне это напомнил – соборной церковью.Р. затащил меня на паперть. Ему хотелось еще раз полюбоваться распятием епископа на северном портале, напротив Пьера Постника. И дорожным столбом с гербами Капитула.
Мы поужинали на улице Бросс.








