Текст книги "Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
И тогда, мне кажется, нетерпеливое желание умереть застигнуто врасплох переполняющим душу отвращением, безграничным, нескончаемым! Но ничему тогда нет меры. Вкус так далек, что все слова кажутся пресными, и, выговаривая их, чувствуешь горькую слюну во рту, едкую жёлчь, такую едкую, что ее и сравнить нельзя с тем, что извергаешь из себя во время рвоты, такую – но это отвращение – такую, что… но это не имеет меры… Не имеет пропорции…
В общем, нечто сродни ликованию плоти. В которой неразличимо смешаны теплый пульсирующий ток крови и холодящая дрожь нетерпения.
Тщетно, нетерпеливо, тщетное нетерпение, внезапное, безмерное. Оно лишено пропорций. Это не смысл, нет, это не смысл, это – бессмысленная радость!..
Я восстанавливаю как могу этот запутанный монолог А. и манеру выражения, которую трудно назвать вразумительной.
Перед уходом я заглянул в гостиную. Чмокнул в щеку Э., которая сидела у окна на низенькой скамеечке и аккуратно покрывала ногти лаком. Прекрасное тело, облаченное в длинное легкое платье, уже покрылось легким загаром. Потом поцеловал Д., который, сунув пальчик в рот, сидел прямо на полу, вернее на корточках, перед телевизором, всецело поглощенный тем, что он там видел и слышал. <…>
Суббота, 23 июня. Опять приходила С. Я зажег свет. Попробовал читать. Ночь тянулась нескончаемо долго.
У меня под рукой был только «Краткий очерк» Маранде, зачитанный до дыр. Старинная книга, изданная в январе 1642 года. Которую можно было купить в те времена в двух шагах от часовни Святого Михаила. Гравюра с изображением Эдипа, наряженного римлянином, была оторвана, она служила мне закладкой.
На 251-й странице я наткнулся на абзац, показавшийся мне прекрасным. Он начинался так: «Нет между людьми ничего более жалкого и горестного, нежели пустота…»
Я встал. Вышел в кухню попить воды. Вернувшись, еще раз прочел эти строки. И заложил страницу.
Воскресенье, 24 июня. Сидел дома.
И вдруг мне стало невыносимо это состояние – сидеть и листать книгу.
Книга. Плащ, скрывающий наготу. Сен-Симон пишет о подштанниках, скрывающих чресла распятого.
Понедельник, 25 июня.
Снова приходила С.
Трупная природа мысли.
Вторник, 26 июня.
Приглашение к Карлу на 30-е. Началась жара.
Среда, 27 июня. Зашел на улицу Бак. А. был у Марты. Я поиграл с Д.
Погода стоит очень теплая.
Пятница, 29 июня.
Становлюсь суеверным. В ожидании эриний[83]. Под угрозой кошмара. Звонил Коэн. Он уже в Париже. Не могли бы мы встретиться в понедельник, 2-го? И вообще, как дела? Ответил ему, что томлюсь жаждой.
Суббота, 30 июня. Побывал у Карла. Туда же пришла Вероника. И Йерр с Глэдис. И Зезон с Томасом.
Вероника была очень весела и обольстительна.
Йерр снова пустился в свои грамматические провокации. Когда мы приступили к оленьему окороку, он объявил – и мне это очень понравилось, – что литота[84] достойна презрения. Что говорить недомолвками – значит намеренно вносить путаницу в точные определения. Или хотя бы в то, что от них осталось.
Он сказал также, что следует поощрять зияние[85], поскольку оно сообщает языку твердость и силу. «Кроме того, – добавил он, – при зиянии рот говорящего открывается, и это опять-таки прекрасно. Ибо делает лицо искренним и сияющим».
Подливая себе коньяку в маленький пузатый бокал, он сообщил нам новость, вычитанную в газете: оказывается, во Франции живет 21 миллион домашних животных. И одно только производство корма для них приносит годовой доход в 70 миллиардов франков[86]. Статья содержала точные данные: 7,7 миллиона собак, 5,7 миллиона кошек, 7,6 миллиона птиц, содержащихся в клетках. Разумеется, говоря о «домашних животных», он не учитывает детей и женщин. Также он не включает в список аквариумных рыбок. Вероника и Томас напали на него, приводя множество контраргументов.
После того как Глэдис и Йерр ушли, чтобы отпустить няню дочери, Томас объявил, что Йерр, с его же-нофобством, вульгарными реакциями и прочим, – «инородное тело в нашей компании». Я возразил, что все мы так же вульгарны, что вульгарность начинается с появлением на свет (тут Зезон осмелился даже прибегнуть к двум библейским цитатам) и что его пол дает ему так же мало права защищать женщин, как и его вкусы, которые, видимо, побуждают к этому. Карл и Зезон нашли, что я неправ. Наконец К. указал на один из своих цветов и сказал, что он предвещает грозу.
Вероника проводила меня до дому.
Понедельник, 2 июля. Около восьми пошел на улицу Пуассонье. К. немного полегчало.
4-го будем играть.
Вторник, 3 июля. Звонил Томасу.
Наступила страшная жара.
Мне так и не удалось поспать.
Independence Day[87]. Тяжелая предгрозовая погода. Элизабет, Глэдис, А. и Йерр отправились вместе. Мы с Рекруа зашли за Мартой. Рекруа взял ее машину.
Мы прибыли на авеню Ла Бурдонне первыми. Уинслидейл, судя по всему, не страдал от жары. Он заметно нервничал.
Томас явился в сопровождении Зезона. Йерр и машина Йерра подоспели вскоре после них.
– А вот и наш ктитор с его ритуалами и белибердой, – сказал Р., увидев его.
– А вот и наш неуч с кашей во рту, – отбрил Йерр.
Но тут вошел Бож. Последними явились Коэн и его виолончель.
Марта весь вечер молчала. На ужин мы ели крошечных зубаток с укропной подливкой. И беседовали о Вселенной.
– Ох, до чего жарко! – посетовал я.
– По радио объявили, что скоро станет прохладней, – ответил Томас.
– Никакой определенности, – сказал Р.
– Космическая неопределенность, – добавил Йерр, подражая ему.
– Мы может похвастаться большими научными знаниями и большей прозорливостью, чем любая метеорология, —решительно заявил Коэн. – Ибо нам дано с точностью до нескольких часов рассчитать наши жизни. А вот предсказать состояние небес мы едва ли способны.
– Нет, не так, – возразил А. – Ничто не предвещает худшего. Даже само воспоминание о нем не сохраняет в нас дурных предчувствий. И не может даже сдержать движение, которое застает врасплох в самый миг неожиданного события!
– До каких же пор будет действовать эта разрушительная доктрина? – в шутку спросила Элизабет. – И есть ли от нее спасительное средство?
Т. Э. Уинслидейл объявил, что нью-йоркский трафик превышает 200 миллионов тонн.
– Все это чистейший абсурд, – заключил А.
Рекруа разозлился.
– Какое самомнение! – сказал он. – Ничто в мире не абсурдно, смысл присутствует во всем на свете, и то, что существует, не противоречит тому, чего нет или уже больше нет. Ваше утверждение, что все это абсурд, означает лишь одно: «Я ратовал за смысл, а мироустройство мной пренебрегло. Итак, все ясно: раз мир не делает того, чего я от него ждал, значит, он не любит меня. Он не соответствует тому понятию осмысленности, которую я приписывал его функционированию… Я-то воображал его светлым и жизнерадостным, полным услад и забав, изобильным и счастливым, а в результате встретил лишь пустоту и убожество, – чем же я это заслужил?» А теперь скажите мне: какие глупые иллюзии нужно было питать относительно этого мира, чтобы прийти в конечном счете к столь горькому разочарованию?!
Для вас вопрос решается просто: все абсурдно и мир сплошная бессмыслица, не имеющая названия, – сказал Томас. – Но откуда взялся абсурд и бессмыслица? Разве все эти негативные определения не возникли именно потому, что в мире были вещи, достойные отрицания?
– Не «взялся», а «взялись», раз уж речь идет о двух вещах! – вскричал Йерр. И начал высмеивать Томаса.
Уинслидейл заявил, что бессмыслица – понятие, не имеющее логической ценности: наше представление о своей сущности так же ничтожно, как пылинка, поднятая с земли острием иглы, в сравнении с космосом.
– Ибо мы есть то, что мы есть, и там, где мы есть! – сформулировал он, звонко и внушительно.
Рекруа продолжил: замечание Томаса имело бы право на существование, будь слова живыми существами. Но существует ли в принципе способ что-либо постичь, если средства постижения, коими мы располагаем, организованы таким образом, что они не могут управлять механизмами, обеспечивающими их функционирование, не нарушая этого функционирования? <…>
– А почему это функционирование непременно должно быть нарушено? – спросил Томас. – И как мы осмелимся подумать, что именно мы думаем неверно? Не кроется ли здесь непоследовательность?
– Я этого не говорил, – ответил Р. – Я только сказал, что мысль – это маленький механизм дифференциации. Я не утверждал, что она добавляет нечто к неведомому, химерическому порядку Вселенной. Я также не утверждал, что она наносит большой ущерб этому гипотетическому порядку, который в таком случае существовал задолго до нее. Я допускаю, что нет ни хаоса, ни Вселенной, и на самом деле считаю, что и у мысли нет никакой особой функции. Она скорее способна поглощать избыточную энергию – как голос забирает дыхание из излишка воздуха, втянутого при вдохе, – нежели удовлетворять потребность в порядке или манию беспорядка. <…>
Уинслидейл заметил, что Рекруа весьма зубаст.Йерр тут же добавил, что у него и язык прекрасно подвешен.
– В таком случае нет никакой надежды, – сказал Томас.
На что Рекруа ответил, чуть суше:
– Понятия мира, свободы, надежды, смысла, справедливости, ностальгии, доброты, происхождения, объективности, равенства, добродетели, самой реальности, порядочности, равновесия, будущего, покоя, прошлого, порядка, равнодушия, важности, долга, счастья – все это анальгетики короткого срока действия, на которых я и в самом деле не стал бы основывать надежду.Все они – просто маленькие пузырьки с зельями, откупоренные давным-давно; так неужто вы думаете, что за эти долгие века они не выдохлись? Вы помните тот старинный греческий диалог, где описаны воды реки Леты с их волшебными свойствами? Так вот, в них погружаются только мертвые…
– Но по какому праву, – перебил его Йерр, – по какой причине ты порицаешь того, кто предпочитает закрывать глаза на то, что причиняет ему страдания?
– И откуда он взял привилегию, которой ты его наделил, – сказал А., – и которая позволяет ему смотреть в глаза или в лицо? В лицо чему? Разве все, что случается, не наносит нам удар в спину? Внезапно и вероломно?
На это Р. ответил, что <…> не отдает предпочтения никакому поведению. Да, ничто на свете и в самом деле не приходит открыто, спереди. Но и со спины тоже нет. Отсутствие угла зрения перспективы, иначе говоря, логики – явление универсальное. Всё в мире исключение, и всё, если вдуматься, являет собой аномалию. Вторжения или, скорее, взрывы в потоке бытия неожиданны, почти неописуемы и производят загадочный эффект. «Исключительный случай, не упустите!» как пишут на рекламных торговых плакатах, и мы поддаемся соблазну, лишь в редких случаях вспоминая о морали, которой удается время от времени создать весьма хрупкую плотину между этим вселенским потопом и серенькой, не очень-то нужной губчатой субстанцией в нашей черепной коробке. Это можно назвать праздниками, не подкрепленными традицией, вне традиций.
Зезон в свой черед взял слово. Стал восхвалять взрыв. Ничто в мире не избежало разрушения, взять хотя бы те древние осколки глиняных сосудов, за которыми охотились грамматисты Александрии для составления свода грамматических правил. Иными словами, систем, не сопряженных между собой, нечто вроде асимметрии, фундаментальной и похожей в этом на форму, свойственную человеческому мозгу. <…> И он затронул тему шизофрении. Что вызвало смех Божа, нашего «древнего египтянина».
Коэн сказал, что не видит в этом признака «мутации». И добавил, что в известных нам человеческих обществах всегда было трудно различить коды и действия более общие и более непосредственные, чем умирание.
Уинслидейл вернулся из кухни с роскошным желе причудливой формы, извлеченным из холодильника.
Йерр неожиданно потребовал, чтобы мы рассудили, имеет ли право на существование слово «ибо» – ведь у нас есть «потому что», отвечающее на вопрос «почему». Мы попросили его привести примеры, но они не смогли нас убедить.
– Слова не имеют смысла, – горестно сказал А.
Коэна это рассердило.
– По крайней мере, соизвольте хоть изредка подтверждать свои слова примерами! – воскликнул он. – Этот нигилизм скучен до смерти, а самомнение просто нелепо!
– Хорошо, возьмем слово «dépister», – ответил Йерр. – Оно означает и «нападать на след», и «сбивать со следа». Так вот, ответьте мне, Коэн: как выбрать правильный вариант? Слова определяются только по контексту, сами по себе они ровно ничего не значат, они лишены этимологии.Возьмем еще одно, всем известное слово «hôtes», имеющее два значения – «хозяева» и «гости». Бедный читатель или слушатель всякий раз тратит добрую четверть часа, прежде чем поймет, о ком идет речь – о тех, кто оказывает гостеприимство, или о тех, кто им пользуется. Разве вы сразу понимаете, кто нападает на чей след – собака на заячий или заяц на собачий? А взять созвездие Пса? Оно-то не лает! Вот как нападают на следсмысла, Коэн: вы потеряете его, обнаружив в любом смысле, к которому он приложим.
– Да вы просто маньяк! – взорвался Рекруа. – Любая ценность и любой смысл существуют на условиях договоренности! И это прекрасно, но договоренность эта уже стара как мир. Так зачем же ее соблюдать? И те, кто заключал это соглашение, если и не страдают от его несостоятельности, то уж почти неизбежно – к примеру, из-за давности срока – забыли о нем напрочь. Забвение случайности плюс фактор времени делают свое дело.
– Йерр у нас бог, – со смехом сказал Бож. – А боги необходимы для того, чтобы заставлять смертных соблюдать правила, ими предписанные. Они вознесены в небеса духом отмщения. Они зачаровывают, как безжалостная смерть, которая вознесла их туда.
Йерр разозлился не на шутку. Он был оскорблен до глубины души.
– Кто из вас не критикует то, чего не знает, – вскричал он, уже не улыбаясь, – и то, что он не способен услышать? И как дать человеку понять, что он это критикует, если он не способен это услышать, поскольку невозможно заставить его понять, что он этого не знает? Как осудить в человеке подобное ослепление, когда это единственное средство, данное ему, чтобы видеть? Я это хорошо понимаю! Но тот, кто владеет речью куда хуже меня, лишен возможности высказаться. Лишен возможности чувствовать, ибо у него нет средств, чтобы чувствовать. Он не способен ощущать то, что ощущает!
Все рассмеялись. Элизабет и Томас упрекнули Йерра в снобизме, о коем свидетельствовала его проповедь.Разгорелся спор <…>. Йерр, крайне раздраженный, начал довольно бестактно обвинять нас в ошибках, которые мы, по его мнению, допускали в языке. Например, А. произносит «малодушливый» вместо «малодушный», «осилограф» вместо «осциллограф». А Элизабет как-то заявила, что «зацепенела» от холода. А малыш Д. называет цимбалы «тимбалами». Томас разозлился до такой степени, что освистал его.
– Мерзкий педант! – сказал Р.
– Говорите что хотите, – взвизгнул Йерр, – но вы… вы – хулители свода правил, который виноват лишь в том, что стал бесполезным! А я полагаю, что бесполезность вполне типична для эпохи, где на нее так мало обращают внимания. Где восхищаются выцветшими, гнилыми гобеленами, реставрируют старинные потолочные балки, собирают деревенские песни… Но этот язык не сдался, он просто мало-помалу вышел из употребления. Я храню память о древних и о церемониале, который обеспечивал их сосуществование. Я рассуждаю почти так же, как Коэн. Эта битва проиграна, вот и все, и я не посягаю ни на чью территорию, я только скорблю о бесплодности небытия! И ничего более!
Рекруа язвительно спросил:
– И разумеется, тот, кто соблюдает установления, и есть бог?
– Сердце человека – это нос бога Тота, – провозгласил Бож. – А нос этот – длинный, прямой, хищный клюв ибиса. Этот нос письменности и правила роется в душе человека и в его родном языке точно так же, как эта священная птица роется в тине Нила. Он ищет там намерения, расчеты, красоту, как та ищет червяков!
Зезон и Томас рассмеялись. Бож продолжал его дразнить. Элизабет сказала:
– Как говорят «подпевать кюре во время мессы», так и он «подпевает своему языку»!
– Да он просто агонизирует, – добавил Р.
Спор обострился до предела. Йерр сказал, что это коллективное издевательствонам даром не пройдет, мы ему за это дорого заплатим. Он нам никогда не простит. Он не знает более чувствительного, более обидчивого характера, чем свой. Разве что у А., да и то…
Он был в ярости. У него тряслись губы. «Будь я проклят, если вы меня здесь еще увидите!»
Коэн – даром что немало потерпевший от Йерра решил разрядить обстановку:
– Я читал в какой-то книге, что если хочешь узнать, что представляет собой то или иное слово, нужно начать раскачивать его вплоть до полного отсутствия.Затем превратить это неощутимое отсутствие в пустыню.Тогда эта пустыня, постепенно теряющая всякий смысл, становится безмолвием, полным и непостижимым безмолвием. Именно на фоне этого безмолвия нужно совсем тихо прошептать это слово, не строя надежд на то, что оно обретет какой-то смысл, и тут-то оно и сможет прозвучать.Его возрождение будет всего лишь триумфом звука, но это именно триумф!
Бож позволил себе парадокс, сказав, что слово – поскольку оно само «не молчит» – замалчивает, сметает в любой момент то, что приводит его в движение, отнимает способность обозначать предмет, превращает все сущее в козла отпущения, воздвигая на его месте Моисеева медного змея[88].
– Сколько бы мы ни смотрели на окружающее, мы видим несхожие лица, – вмешался Уинслидейл.
– Я не помню, чьи это слова, – сказал Р. – «Все, что человек мог бы подумать, неизбежно воспринималось бы им как неотъемлемая часть его языка и продукт его разума и потому не только не поднимало бы завесу над сущим, но, напротив, только плотнее задергивало бы ее, усугубляя непроницаемость и непонимание».
– Речь – это борьба, гораздо более темная и примитивная, чем вы думаете, – сказала Марта. – Психоаналитики утверждают, что это ужасная сцена, никогда не достигающая свершения при контакте с реальностью, который должен был бы воплотиться в оргазме. Смертельная лихорадка, которую тщетно маскирует желание, слепа; она иногда и в самом деле внезапно утоляется в момент наслаждения, переходящего – и в этом смысле А., может быть, прав – в изнеможение, когда все чувства умирают.
– Ага, значит, мы движемся к концу? – яростно бросил Йерр.
– Всему в конце концов приходит конец, – сказал Коэн более непринужденным тоном.
И мы встали из-за стола. Начали настраивать инструменты. Томасу никак не удавалось попасть в тон Марте. А. пришлось настроить скрипку вместо него.
– Преклоняюсь перед абсолютным слухом А.! – воскликнул Томас.
Уинслидейл, который подавал кофе, сообщил нам, что около двухсот восьмидесяти лет назад он был самкой сверчка и до сих пор легко воспринимает звуки частотой от 800 до 50 000 герц.
Мы увлеченно заиграли, начав с ми-бемоль-мажорного трио LXIV. Но ничего не вышло. Пришлось остановиться.
– Не слышу музыки, – сказал А.
О, если бы это было так! – вскричал Йерр с недовольной, брезгливой гримасой. – Ее, несомненно, нельзя слушать,но она, увы, слышнатак, что уши хочется заткнуть!
Марта, А. и Коэн заиграли первую часть си-бемоль-мажорного трио Шуберта.
Гроза медлила с приходом. Мы закончили великолепным си-минорным трио 1781 года. Эта вещь нам удалась, хотя и прозвучала слишком взволнованно. Мы нервничали, и это нам мешало. В перерыве между двумя частями А. предположил, что мы, вероятно, опошляем музыку, относясь к ней как к аффекту, к возбуждающему средству.
– Закрытие сезона! – объявил Уинслидейл, когда мы прощались с ним. – Следующий откроется осенью, начиная с четвертого сентября!
В четверг, 5 июля, встретил Йерра на улице Дофины. Он покупал порей с уличного лотка зеленщика. Сообщил мне, что Анриетта чувствует себя превосходно.
Мы сели на террасе кафе. Первым делом он сказал:
– Мне большую чашку шоколада.
Йерр ни словом не помянул вчерашнюю схватку. Только спросил, как там А. Вчера он показался ему растолстевшим и озабоченным. Я ответил, что, по-моему, у него все в порядке и его лицо не выражает никакого уныния. И что он пытается работать, хотя вкладывает в свои усилия излишнее нетерпение и лихорадочную спешку, которые меня слегка пугают, так как он придает этому неоправданно большую значимость, чересчур рьяно стремится уйти с головой в работу, вкалывать вовсю.Йерр вдруг нахмурился и сделал вид, что собрался уйти. Когда я спросил его, чем объясняется такая внезапная перемена настроения, он осведомился, не считаю ли я это словцо – «вкалывать» – сколь чудовищным, столь же и бессмысленным? И неужели нельзя обойтись без этого глагола, употребив вместо него, например, «трудиться усердно, ретиво, ревностно, не щадя сил» и так далее? Я поспешил с ним согласиться, но он начал меня злить всерьез. Я приписал свою ненависть его визгливому голосу, седеющей шевелюре и загару, приобретенному под солнцем Поншартрена.
Суббота, 7 июля.
У Вероники было осунувшееся лицо, сложенные на коленях руки дрожали.
За нами зашел А. Мы отправились ужинать втроем.
Зашла речь о Поле, и А. понес какую-то чепуху:
– Чтобы уступить любви, нужно много силы и отчаяния. Это факт неудержимой ностальгии, которая в принципе безысходна…
– Давай не будем повторять застолье у Уинслидейла! – сказал я с легким раздражением.
Как бы ни были коротки юбки, – продолжал он, мы никогда не доберемся до живота наших матерей!
И добавил, что ему кое-что известно об этом. Что он хотел бы никогда больше не любить. «Быть избавленным от этой старинной ритуальной пытки» – так он выразился.
Потом А. обнял нас: назавтра они, все трое, уезжали. На рассвете. Сюзанна пригласила их пожить на водяной мельнице в предгорьях Пиренеев.
Воскресенье, 8 июля.
Я позвонил как мог рано – около половины седьмого утра, – но на улице Бак никто не отвечал.
Позже я позвонил на Нельскую улицу. Йерр тоже не брал трубку.
В. уехала в полдень.
Понедельник, 9 июля.
Зезон вдруг, мрачно:
– В наше время, когда выходят сотни тысяч книг, единственное, что не издается, – это книги для чтения.
Однако в его злости чувствовалось безропотное смирение. Его публикации свидетельствовали о том, что он не совсем уж не прав. Но я присоединился к общему мнению. А оно оказалось, разумеется, более оптимистичным.
10 июля. Позвонил Марте. Сообщил, что уезжаю 13-го на месяц в Штаты. Не звонила ли она Ульрике? Как она там?
Она не расслышала мой вопрос об Ульрике. Ответила, что у нее есть слабая надежда, что Поль проведет часть лета в Вансе. И что она сама пробудет там все лето.
Четверг, 12 июля.
Зашел к Йерру. Через два дня он собирался в Поншартрен – забрать Анриетту и Глэдис. Они уедут оттуда 16-го. Он снял великолепный дом на Корсике, семь тысяч франков за три недели. Они вернутся – но не сюда, а в Поншартрен – до пятнадцатого дня августа (Йерр произнес это именно так, на старинный манер).
Мы обнялись. Он, так и быть, простил мне поездку в США – поскольку она имела целью заработки.
13 августа. Коэн встретил меня в аэропорту. Мы прошлись по набережной. Потом свернули на улицу Жардине и захватили с собой Р.
Ужин на левом берегу. Говорили о нас, о США и т. д. Рекруа сказал (не помню, по какому поводу, по правде творя, мне трудно было уследить за разговором, я очень устал), что в начале XII века в Париже называли «забвенными» мальчишек – подмастерьев кондитеров, которые с восьми часов вечера бегали по улицам, расхваливая свой товар – вафельные трубочки – и крича во все горло: «Не забудьте купить наши забвенные вафли!»
Коэн не преминул уточнить, что тесто приготовляли из муки, меда и яиц и пекли в складных чугунных вафельницах.
Мне очень понравилась эта фраза – «не забудьте купить забвенные вафли». Р. ответил, что оно удачно именно в силу своего парадоксального характера, ибо отвечает одному из самых устойчивых человеческих упований, чье осуществление – не будь оно невозможным – утолило бы одно из основных желаний людей, касающееся состояния нашего разума.
– Утратить память, – сказал он. – Выпустить из виду. Предать забвению. Сразу вспоминается Кретьен де Труа![89] Владеть чем-то «забвенным» и навязывать его прохожим на улицах.
А Коэн добавил:
– Как некогда знаменитая католическая торговля годами пребывания в раю[90].
Вторник, 14 августа. Вероника вернулась из Бретани.
Она выглядела просто очаровательно. Коричневая юбка, светло-коричневая шелковая блузка с широким вырезом. Маленький золотой кулон.
15 августа. В полдень Вероника уехала обратно в Бретань. Даже не пообедав. Звонил Коэн: он возвращается в Баварию. И еще Бож: чтобы я пришел на ужин 17-го.
Пятница, 17 августа.
Отправился к Божу. Сюзанны там не было.
После ужина (слишком средиземноморского – избыток оливкового масла всех видов, чеснока, перцев, тимьяна и лаврового листа…) мы оба углубились в книги издательства «Минь»[91]:
– Читая одну из книг Бергсона, я подумал об Р. и вынужден был признать, что, в конечном счете, он прав. Составляя предисловие к «Мысли и движению»[92], он пишет – в своей сдержанной, скупой манере, извиняющей все бредовые измышления Р., – следующее: «Никто не обязан писать книги». Иными словами, ни одну мысль на свете нельзя назвать необходимой. Любые события являются такими же случайными – или, как выражается Р., «нечаянными», – как и существование тех, кто существует. Идет ли речь о Библии или о Матильде де ля Моль, о чудеснейших песнях о Мальбруке или о Пьеро, обо всех Отцах Церкви, что греческих, что латинских, – сказал он, указав на ряды книг, закрывших стены, – о Магомете или Мао, обо всем творчестве Мазере, о курьезных трудах Маркса или Фрейда – во всем этом не было – да и не будет – никакой необходимости.
Стояла жара. Я попросил Божа закрыть окно: с улицы Сюже несло вонью. Мы выпили две кружки пива.
– Макиавелли поведал в одном из писем, – объявил Бож (сегодня он был на удивление словоохотлив), – об одной весьма необычной хитрости: когда по наступлении вечера он возвращался домой, то, перед тем как зайти в свой кабинет, скидывал одежду, замаранную воспоминанием о дневных его занятиях куда более, нежели реальной уличной грязью или пылью. Он облекался в придворное платье. И лишь тогда, если я правильно понял, в этом наряде, с головой, свободной от забот благодаря этому переодеванию, – он мог переступить порог своей библиотеки: войти в древние жилища людей минувших времен.Хозяева встречали его с учтивостью, объясняемой веками, их разделявшими, и привычкою к смерти: они говорили на таинственных, неизъяснимых языках, непереводимых на язык живых. Вот когда он наконец вдоволь насыщался – он употреблял именно это слово – пищей, не предназначенной для насыщения желудка.
Прощаясь со мной, Бож сказал, что недавно вышла книга Маргариты Поретанской[93] и что я непременно должен ее приобрести.
Суббота, 18 августа.
Сегодня ел восхитительную чернику.
Воскресенье. 29 августа.
На прошлой неделе купил книгу Маргариты Поретанской. Вечером прочел ее.
Одна страница начиналась с фразы: «И не так она опьянилась тем, что испила. Но весьма опьянялась и более чем опьянилась от того, чего никогда не пила и не выпьет…»
Понедельник. 30 августа.
Позвонил Йерр. Почему бы мне не приехать сюда? Он получил письмо от А.
Тот чувствует себя хорошо. Но немного скучает без нас.
Воскресенье, 2 сентября. Зашел на улицу Бак.
Э. дремала в кресле маленькой гостиной – возле букета голубых, как барвинки, цветов – и казалась одинокой в светлом пространстве комнаты.
– Это были незатейливые и чудесные каникулы, – сказала она.
Д. загорел дочерна, как американский индеец. Я отправился в кабинет А. и спросил его, как они проводили время в обществе Сюзанны.
А с улыбкой ответил, что, слушая С. он невольно думал о церковных песнопениях – те же ликующие звуки, те же неистовые придыхания. Протяжное выпевание слов, лишенных смысла, наводило на мысль о невмах[94]. глоссолалиях[95] и ритуалах вербального экстаза монахов. <…> напоминающих то воинственный клич, то жуткие вопли, свойственные детям-аутистам или некоторым сумасшедшим. Он утверждал – несколько преувеличивая, – что эти голосовые упражнения С., эти вокальные радости, становящиеся в наше время все более популярными и назойливыми, – например, при канцлере Гитлере, или при публичном чтении поэзии в Бобуре[96], или в американских университетах, или в политических гимнах и речах, которые превозносит телевидение, – способны, несмотря на свой успех, повергнуть в шок, а в нем лично иногда прямо-таки возбуждают ненависть. «Этот отказ от письменной речи, – говорил он, – терроризм Троицы, огонь, сжигающий любое знание, голос, считающий себя живым, слово, заглушающее молчание, – все это достойно лишь одного названия – пагуба!» <…>
Таково было, на его взгляд, разрушительное действие звука, возникшее некогда от модуляций финального гласного в слове «аллилуйя».
Понедельник, 3 сентября. Позвонил Т. Э. Уинслидейл. Пригласил к себе во вторник вечером с инструментами – даже если не будет Марты.
Зезон пришел ко мне обедать, чтобы затем поработать вместе. Сообщил о своей связи с Томасом. Что толстозадыйпаренек, с которым он любился до недавнего времени, сбежал в Марокко. Рассыпался в похвалах уступчивости Томаса, его предупредительности, которую тот много раз доказывал, его смелому отношению к предрассудкам. И что ему, Зезону, в конечном счете не так уж дорого обойдется возможность поддержать его пыл, сберечь чистоту и устойчивость его нравов.
Слушая 3., его циничные, бездушные, демонстративно бесстыдные и неприятные рассуждения, я вдруг понял причину странной неприязни А. Который предпочитал видеть Томаса женатым. Своим другом и – женатым.
Зашел ко мне и Йерр, уже вернувшийся в Париж. Я налил ему чашку кофе. Он завел разговор про С. «Наша специалистка по разорению дроздовых гнезд», – сказал он о ней.
Зезон сообщил нам, что у него взломали дверьныезамки в квартире и похитили коллекцию медалей. Замки безнадежно испорчены, ему пришлось покупать новые. Кроме того, с учетом их состояния – или количества, уж и не помню точно, – страховой агент сразу же исключил возможность получения страховки. Йерр отказался ему сочувствовать. Потом Зезон ушел.
После того как 3. нас покинул, я спросил Йерра, в чем причина такой бесчувственности.
– Неправильное произношение одного слова, – ответил он, – делающее нереальным акт, который якобы был совершен.
Вот так же, добавил он, ему пришлось слышать, как Себастьенна говорит «окуменический». Ну может ли слово содержать какой-то смысл, если оно звучит настолько дико?! Разве это не говорит о полной ее безграмотности, о незнании происхождения этого слова и его истории? А ведь его значение теснейшим образом связано с ними. И Йерр твердо заявил, что человек способен понимать лишь то малое количество слов, чей смысл может определить. А следовательно, достоин называться человеком лишь в зависимости от этой малости.