355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Семенова » Юлиан Семенов » Текст книги (страница 5)
Юлиан Семенов
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:03

Текст книги "Юлиан Семенов"


Автор книги: Ольга Семенова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

НАЧАЛО

Летом 55-го года мама впервые повезла отца в Бугры. Он столько слышал о них, что, казалось, прекрасно знает. Ему уже виделись высоченные американские орехи с раскидистыми кронами у самого дома, слышались трели соловьев, он улавливал восхитительный запах сирени (не какой-нибудь, а сорта «Петр Кончаловский»), старые половицы поскрипывали под ногами, потрескивали поленья в голландской печке, выложенной бело-голубыми изразцами, на которые любовался еще Пушкин, из столовой доносились звуки рояля…

Лелечка встретила их ласково и, расцеловав обоих, быстро увела маму на кухню, где шли приготовления к праздничному обеду. Было 12 июля, Петров день, и никто и представить не мог, что именины эти – последние. Как же работалось семидесятидевятилетнему Петру Петровичу в то лето! Как радовался он каждому утру, как торопился допить свой обязательный кофе, чтобы скорее оказаться в мастерской… За три дня – 12, 13 и 14 июля – написал он три чудесные работы, и довольная Ольга Васильевна проставила на обратной стороне не только порядковый номер и год, но и день – пусть все знают, какой Петечка молодец!

Предоставленный самому себе, папа побродил по яблоневому саду, тонувшему в пении птиц и жужжании пчел, осмотрел дом, жадно вдыхая запах дерева, кофе, яблок и красок, тронул клавиши рояля. Старый добрый «Беккер», как же много испытаний выпало на его долю. Папа вспомнил мамин рассказ про то, как во время войны, когда зимой 41-го в Бугры вошли немцы и дом стоял пустой, осиротевший (Дада с Лелей уехали в Москву, осталась лишь верная Маша, спрятавшая мебель и охотничьи ружья), в усадьбе поселились немецкие офицеры. Один из них пристрастился играть на рояле – далеко окрест, по заснеженному саду и лесу разносились мелодии Штрауса. А потом наши пошли в контратаку, немцев погнали, и однажды утром, в день отступления, офицер загрузил «Беккер» на грузовик, прикрыл мешковиной и увез. Немцы отступали быстро, но наши были быстрее. Поняв, что не довезти ему рояля до родной Германии, офицер вернулся с ним в Бугры и, не обращая внимания на приближавшийся грохот русской артиллерии, проследил за разгрузкой. Только когда рояль оказался в столовой, на своем прежнем месте, он, погладив, как живую, черную, блестящую поверхность, вышел.

Пятьдесят лет спустя, холодной зимой, влезут в дом подростки из соседнего городка, побьют окна, напившись принесенным пивом, расшвыряют по полу бутылки, поломают мебель, искалечат припасенным молотком рояль. Так и останется он стоять в пустом доме – с оторванной крышкой, с выбитыми зубами клавиш – безмолвным, страшным укором…

Когда папа заглянул в залитую солнцем мастерскую, где по дощатому полу весело прыгали солнечные зайчики, Петр Петрович заканчивал натюрморт «Клубника на столе». Ярко-красные ягоды с зелеными листьями на коричневом столе были написаны так, что казалось, подойди к холсту, – и уловишь их запах. Затаив дыхание, он стоял за спиной Петра Петровича и завороженно наблюдал за работой, а потом решился спросить, отчего на палитре черная краска, ведь на картине ее нет. И Дадочка с удовольствием объяснил, что ни одну, самую яркую и солнечную картину нельзя написать без черной краски, потому что лишь она может передать игру света и тени.

Не знаю наверняка, но думается мне, что в той по-бунински светлой мастерской, подле доброго, красивого Петра Петровича все окончательно для папы решилось. Невысказанная боль за отца, невытравленный романтизм, глубокие, не по возрасту, знания, надрывные стихи, ревнивая любовь к «Тегочке» (так он называл маму) – все это, бурлившее в нем в первозданном хаосе, переплавилось в нечто, не объясненное наукой, но бесконечно прекрасное – вдохновение. Он начал писать.

Героем одного из его первых наивных рассказов стал молодой художник, погибающий на войне. Прототипом послужил сын Петра Петровича Михаил, раненный в финскую войну. Сразу после этого он и написал цикл рассказов «37–56» об отсидке отца и о 37-м. Расценивавшиеся как антисоветские, напечатаны они быть не могли, лежали в столе.

Главной работой отца в то время стала журналистика – много писал для «Огонька». Первая его командировка была в Таджикистан. Он привозил захватывающие репортажи об охотниках на тигров, об отлове архаров, выходил в Северное море с рыбаками, бродил с геологами по тайге, побывал на стройках в отдаленных районах Сибири. Уже тогда четко обозначился его интерес к экстремальным ситуациям, далеким и опасным уголкам страны, «воинствующей» романтике и сильным людям…

 
Бродяжничал я много, —
Видел, как танцуют новоселы,
Отплясывая каблуками по паркету.
Я слышал споры жаркие в стенах аудиторий.
Курил махорку вместе с пастухами
И у костра сидел с охотниками вместе
И ввысь глядел,
Туда, где звезды,
Завидуя чуть-чуть
Тем, кто способен покорять пространства.
Несбыточного нет.
Мой Ту под солнцем стынет,
А я хожу, как херувим,
По тучам и жалею,
Что калош не взял и позабыл про джемпер.
А тут ведь небо,
Нет вокруг людей,
Которые с плеч сбросят ватник,
Чтоб тебе согреться.
И я кричу пилоту:
– Милый, летим скорей на землю!
Мне скучно без планеты нашей,
Без тех ребят, которые
В тайге штурмуют небо
Смолою шпал и синевою рельс.
Без рудокопов чернолицых из Балея,
Без рыбаков Мурмана бородатых,
Насквозь водой морскою просоленных.
Мне скучно без добра и без печали,
Без дел земных, пропахших потом,
Без радости трудов и переходов дальних…
 

Язык отцовских репортажей был лаконичен, стиль – эмоционален, герои – сильны и добры. Работал он без остановки, внимание на него обратили сразу, печатали в периодике много, но не обходилось и без печальных эксцессов. Со смехом отец мне однажды рассказал, как сделал материал страниц на пятьдесят – с историческими справками, философскими отступлениями, затаив дыхание, ждал публикации. Дождался. Напечатали одиннадцать строк. «И ты мог после этого продолжать работать?!» – изумилась я. «Как видишь, – усмехнулся папа, – только жахал материал уже не на пятьдесят страниц, а на сто двадцать – знай наших!»

Терпеливо дожидаясь, пока муж закончит очередной репортаж, молоденькая мама занималась домашними делами, иногда присаживалась на ручку его кресла и, выставив перед собой руки с длинными пальцами, печально говорила: «Ну почему, почему меня никто не любит?!» Если становилось совсем скучно, шла на радикальную меру: по-кошачьи тихо подкрадывалась к благоверному, сидящему за машинкой, и накидывала ему на голову свою цветастую, широкую – по моде пятидесятых – юбку.

Жили более чем скромно. Если проблем с жильем не возникло (сперва пожили у папиных родителей, вскоре разменялись, получив двухкомнатную квартиру на Кутузовском), то с деньгами было сложно. Часто на обед делили на двоих пачку пельменей. О машинистке и мечтать не приходилось, рукописи перепечатывала мама. Когда бухгалтерии запаздывали с выплатой очередных гонораров, она бежала с украшениями, подаренными Натальей Петровной, в ломбард, а через несколько дней, получив от папы деньги, торжествующе приносила их обратно. За помощью к родителям обращаться не любили…

Из дневника отца, 1963 год.

Второй раз я встретился с Полевым в 56-м году в «Огоньке», в международном отделе, в день, когда оформлял последние документы перед вылетом в Афганистан. Я тогда невообразимо торопился, нервничал и, по-видимому, светился радостью по поводу предстоящей загранкомандировки – первой в жизни… Полевой сидел в уголке на стуле нога на ногу, как всегда, улыбчиво поглядывая на людей. Когда тогдашний зам. редактора международного отдела Лев Николаевич Чернявский спросил: «Ну а сколько же мне писать – сколько ты зарабатываешь? Ты же ничего не получаешь постоянно», я засмущался и не знал, что ответить. Полевой сказал: «Ну да Господи, напишите, что получает 2.400». Мне захотелось подпрыгнуть и щелкнуть в воздухе пятками от счастья, но я этого не сделал, а сказал Чернявскому: «По-моему, это прекрасная сумма».

В Афганистане папу тогда поразил и удручил экзотический феодализм: по Кабулу бродили американские туристы, с азартом фотографировали на грязных улицах нищих и оборвышей, моливших о милостыне, и снимались на память на фоне бездомных, спавших возле дувалов.

…Во всех поездках и командировках отец вел дневники, на их основе написал в 57—58-м годах цикл ярких романтических рассказов, которые были напечатаны в толстом московском журнале. Тогда и взял литературный псевдоним Семенов (сын Семена).

Рассказы сразу же заметил молодой одаренный критик Лев Аннинский.

Вспоминает писатель Лев Аннинский.

Ранней осенью 1959 года новый главный редактор «Литературной газеты» Сергей Сергеевич Смирнов, просмотрев ворох статей, завалившихся в загоне при его предшественнике, вздохнул и пропустил на полосу мой опус под загадочным названием «Спор двух талантов».

Эти два таланта были: Юрий Трифонов и Юлиан Семенов. Первый – впервые за много лет после «Студентов» появившийся в печати с циклом грустноватых «туркменских» рассказов, и второй, дебютировавший в молодежном журнале с циклом «сибирских» рассказов, выдержанных в яростно-романтическом стиле.

Я в ту пору решил перейти из газеты в журнал «Знамя», и меня уже брали… Но мой «Спор» попался на глаза главному редактору журнала Вадиму Михайловичу Кожевникову. Тот, в свойственной ему нарочито-косноязычной манере, проговорил:

– Зачем, та-ска-ать, мы берем этого глухаря в отдел критики, он же, та-ска-ать, текста не слышит!

Меня, в конце концов, взяли, объяснив по секрету, что в юности автор партийно-эпического полотна «Заре навстречу» был одним из «мальчиков при Бабеле», и текст, та-ска-ать, слышит отлично, хотя в интересах дела иногда это успешно скрывает. Не буду углубляться в сей боковой сюжет, возвращаюсь к главному.

Итак, сижу я в своей литгазетной келье и млею от удовольствия, что напечатал свой «Спор»…

Вдруг приоткрывается дверь и в келью заглядывает симпатичная круглая физиономия, обросшая лесной бородой:

– Семенов… – Пауза. – Знакомиться пришел.

Я сообразил, кто это, ахнул и пошел ему навстречу. Много лет спустя я как-то заметил, что материнская фамилия «Ноздрин» в сочетании с «Юлианом» звучала бы куда ядренее, да и «Ляндрес» отцовский запоминался бы куда лучше, чем стертое «Семенов». Но в ту пору, когда я позволил себе это замечание, никакого «Семенова» никто отдельно не воспринимал, а «Юлиана Семенова» знали все. Тем более знали «Штирлица».

Юлиан оказался добрейшим человеком, замечательным собеседником и заразительным выдумщиком. Передо мной встала проблема. Я вообще не очень сближаюсь с людьми, тем более пишущими, а если я пишу о таком человеке, то совершенно не могу общаться: это мне мешает. Пишу-то я об «астральном» теле, обретающемся в духовном космосе, а общаться приходится с телом эмпирическим, коснеющим в бренности. В общем, приходится выбирать: либо я о нем пишу, либо я с ним общаюсь. В случае с Юлианом соблазн общения был почти непреодолим и я поддался.

По иронии судьбы, Кожевников, над которым подшучивал Аннинский, стал вторым человеком после Полевого, на первых порах поддержавшего отца, и о их поддержке он всегда помнил. Самым страшным пороком считал неблагодарность. Учил меня: «Кузьма, старайся забыть зло, тебе причиненное. Если уж очень тяжко и обидно, представь, что твой враг, став стеклянным, со звоном разбился, – станет легче. А главное, помни добро. Нет ничего хуже неблагодарности».

Из дневника отца, 1963 год.

Второй мой главный редактор, с которым я, в общем-то, начал печататься в большой литературе, это Вадим Кожевников. Летом 1958 года, правильнее сказать в сентябре, я передал Сучкову цикл рассказов о геологе Рябинине. Рассказы всем понравились и ждали мнения Кожевникова. Числа 5-го сентября я помню – гулял, шел с Николиной Горы в Успенское, и было пронзительно чисто в небе, деревья стали желтеть, и Москва-река, обмелев, ощерилась бурыми песчаными обмелями, и тишина вокруг была – осенняя, остатная тишина. Пришел я в Успенское, заказал телефонный разговор с Москвой и услышал голос Уварова. Он сказал мне: «Плохо дело, Юлиан, – главный редактор забодал рассказы».

Тогда я относился к этому просто, потому что больше жил в журналистике, нежели в литературе, и отнесся к этому сообщению спокойно, сказав: «Ну, я так и думал». Уваров засмеялся своим тромбонным смехом и сказал: «Давайте приезжайте. Редактор – „за“».

Кожевников меня поразил лицом американского боксера, громкоголосостью и неумением слушать собеседника. Причем я это говорю не в упрек ему, я Кожевникова люблю, считаю его талантливым человеком. Просто он, как истинный писатель, причем писатель характерный, где герои – сильные люди своего стержня, – слушает себя и героев своих, как мать слышит удар ногой ребенка под сердцем. Он – Вадим – говорит поэтому о себе и для себя. Когда Кожевников меня увидел, он тряхнул руку сильно и быстро и сказал: «Такие рассказы я готов печатать, если будете приносить, через номер». И он говорил правду, потому что «Знамя», начиная с 1958 года, печатало меня по три раза в году, если не больше, а для толстого журнала это весьма дерзко.

Он же – Кожевников – помог мне с командировкой на рыбацкие суда в Исландию и Гренландию. С ним, Борисом Слуцким, Николаем Чуковским и Виктором Борисовичем Шкловским ездили выступать по телевидению в Гомель, в Минск и Ригу.

Помню, мы как-то ходили с Вадимом по маленьким улочкам, и он рассказывал, как был здесь, в Риге, чуть ли не в 1927 или в 1926 году с командой боксеров – первое впечатление меня не обмануло: я сам, как бывший боксер, увидел в нем тоже боксера, только более высокой квалификации. Рассказал он мне потом прекрасную историю и о том, как он был в Турции, в Константинополе, и о том, как в 1945 году был в Италии, выполняя роль не только журналиста, но и крупного военного разведчика.

Сталин Кожевникова очень любил и прислал после того, как Вадим напечатал свою повесть «Март-апрель», в конверте десять тысяч рублей. Это считалось как у Николая к Пушкину – перстнем.

В июне 1958 года родилась моя старшая сестра. Счастливый папа ринулся в роддом. Выскочил из квартиры, лифта ждать не стал, перескакивая через три ступеньки, побежал по лестнице, упал и сломал руку. Дочке, по совету Натальи Петровны, дали имя Дарья, но папа предпочитал называть ее Дунечкой, в честь бабы Дуни. Вообще-то мама очень хотела назвать ее Ольгой, но потом испугалась за Ольгу Васильевну – нехорошая примета.

Бабушка с прабабушкой пришли смотреть на новорожденную, и Леля, смеясь, сказала: «Мы как четыре матрешки – друг из друга повыскакивали». Мама улыбающейся Леле радовалась, потому что после смерти Петра Петровича она потеряла к жизни всякий интерес. Куда делись характер, сила, выдержка? Куда пропал «кулачок», не то что плакать, даже грустить не умевший? Купив в магазине туфли, пришла она домой, примерила и вдруг, по-детски скривив рот, горько заплакала. Домочадцы бросились выяснять, что случилось. «Туфли жмут», – ответила она, всхлипывая. Схватили туфли, бросились в магазин, обменяли, но поняли, что прежней Лелечки больше нет.

Однажды мама зашла к ней в гости. Ольга Васильевна стояла возле окна, глядя на высокие весенние облака, стремительно летевшие по светло-голубому небу, на молодую зелень деревьев на Новинском бульваре (тогда еще улице Чайковского), на солнечные блики на стенах домов, а потом, судорожно вдохнув воздух, хранивший замечательный запах масляных красок, спросила маму растерянно: «Как красиво… Только зачем все это нужно? Ведь Петечка этого не видит…»

Они пошли вместе на Новодевичье, на могилу Петра Петровича, Ольга Васильевна присела на скамеечку возле памятника и, задумчиво глядя на песок под ногами, сказала: «Сейчас бы разгрести песочек руками и лечь».

Посмотрев на правнучку, она через две недели умерла.

Дарья росла хорошенькой, но слабой, к году еще не научилась ходить, и папа решил отвезти ее летом в Эстонию, к морю. Остановились в маленькой чистой деревеньке Кясму на берегу мелкой бухты: полкилометра иди – прозрачной прохладной воды будет по колено, зато потом вдруг ледяной бездонный обрыв. Вокруг стоял бор с высоченными корабельными соснами, а по песчаным лесным дорогам ездили на дрожках молчаливые эстонские крестьяне. Поселились в небольшом аккуратном домике с одной светлой комнатой и русской печкой. На ней по вечерам папа подогревал морскую воду и устраивал дочке купания, чтобы окрепли ножки. Каждое утро толстая розовощекая эстонка весело кричала под окнами, звеня бидоном: «Дасал-лл-я малако-о-о!», что означало – Дашино молоко. Днем отец носил Дарью на руках смотреть коров и свиней, живших в аккуратных – ни грязи, ни вони – загонах. Больше всего ей понравились крохотные розовые поросята – чистые и веселые. Через три недели она пошла и первым делом направилась к поросятам, показывая дорогу родителям. В лесу поспела черника, и Дарья, помогая маме, рвала ягоды с таким рвением, что они у нее в руках превращались в черную кашу.

На Иванов день, 22 июня, деревенские юноши и девушки надели яркие национальные костюмы, разожгли вечером в бору огромные костры, прыгали через них, пели чудесные песни, и среди всех голосов выделялся один – звонкий и сильный. Это пел знаменитый Георг Отс, приехавший в родные места на каникулы. Папа с мамой завороженно слушали, веселье шло далеко, но резонанс в лесу был, как в хорошем оперном театре… Воспоминания об этой поездке отец использовал через несколько лет в романа «Бриллианты для диктатуры пролетариата», описав и сосновый бор, и море, и маленький домик…

В конце июля, когда настала пора возвращаться в Москву, в полях зацвели полынь, сурепка, ромашки. Белая пыльца разлеталась по округе, оседала на асфальтовую дорогу, превращавшуюся из-за этого после дождя в каток. Машины туристов то и дело переворачивались, и благостную тишину нарушал лязг металла и матюги невезучих водителей. Папа, решив беречь дочь, первый раз в жизни забыл о скорости и ехал домой не спеша.

В ЛИТЕРАТУРЕ

…Первая книга отца вышла в 1959 году в издательстве «Молодая гвардия» и разошлась моментально. Называлась она «Дипломатический агент» и рассказывала о жизни первого российского посла в Афганистане Ивана Виткевича. Высшие российские сановники считали Виткевича государственным преступником, сотрудники английских секретных служб – блестящим русским разведчиком, Пушкин – замечательным ученым. Это был человек зоркого глаза, большого ума и доброго сердца. Сюжет был увлекателен, материалом отец, как историк-востоковед, владел великолепно, и тогда уже стало ясно, насколько он тяготеет к историко-политической хронике. «Поистине поразительна наука история, без досконального знания прошлого нет и не может быть устойчивой доктрины будущего», – говорил он.

Книга вызвала настоящую полемику. Серьезная критика ее одобрила, а в «Звезде» вышла статья под названием «Как писать исторические романы. Краткое пособие для халтурщиков». Критик Петров встал на папину защиту, опубликовав в ответ «Ведь они такие остроумные».

Отрывок из статьи Л. Петрова.

Говорят все остроумное кратко. Журнал «Звезда» поломал правило: больше половины «Горестных замет» в январской книжке занимает иронический разбор повести Юлиана Семенова «Дипломатический агент». «Замета» тянется почти на полторы журнальных страницы, и вся выдержана в старательно-язвительных тонах. Все состоит на девяносто процентов из цитат и на десять процентов – из тонких комментариев, где автор повести обвиняется в отсутствии вкуса и незнании материала. Все было бы наповал, если бы не досадные мелочи. Сущие мелочи/ Составитель пособия, небезызвестный «читатель-писатель» горестно замечает: «Планета – слово латинское». Но Пушкин (у Ю. Семенова) пускай говорит так: «По-гречески слово „планета“ обозначает „бродяга“»… Очень жаль, но это действительно так. Приходится читателя-писателя отослать к работе Б. Казанского «В мире слов» (Лениздат 1958 г. 101 стр.) и к БСЭ.

Еще упрек. Герой повести в 1833 году говорит о сказках Пушкина. Но, как уверяет «читатель-писатель», сказки Пушкиным тогда еще написаны не были. Странно. Академическое издание сочинений А. С. Пушкина (1935 год) дает следующую справку: …«Сказка о рыбаке и рыбке» написана в 1833 году, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях» – в том же.

Читатель-писатель еще раз схватил Юл. Семенова за руку. Пушкин-де не мог в 1833 году говорить о «Современнике», который появился, как утверждает автор «заметы», в 1835 году. Наблюдение, конечно, великолепное, но вот беда: Пушкин думал о «Современнике» и готовил это издание еще в 1832 году, а появился журнал все же не в 1835-м, а в 1836 году.

Автор «заметы» не довольствуется своими остроумными поправками по поводу Пушкина. Он смело учит Юл. Семенова ориенталистике, хотя повесть «Дипломатический агент» построена на историческом материале и автор, востоковед по образованию, изучал архивы. Но юмор сильнее истины. «Пусть афганский эмир сто лет назад, – смеется „читатель-писатель“, – выражается в таком духе: „Слишком долго мы жили в изоляции!“» Остроумное место, но вот досада: более ста лет тому назад английская политика в Афганистане и Индии называлась официально «политикой изоляции», а в языке пушту, увы, уже столетия существуют слова «джалятоб» и «йавазитоб», означающие: «изоляция», «одиночество» (см. афгано-русский словарь).

И еще одно смешное место: «желая блеснуть востоковедческой эрудицией, – иронизирует автор „заметы“, – не затрудняйтесь раздумьями о мюридизме, смело пишите, что „мюрид“ – это такая должность и что борцы Ибрагим Али и Джелали стали телохранителями, мюридами эмира». Вот и блеснули! Одна неудача только: «мюридизма» в Афганистане не было, а «мюриды» были и есть поныне. «Мюрид» на пушту обозначает «последователь, почитатель, пламенный друг».

Не будем оценивать всех остроумных пируэтов, проделанных «читателем-писателем» в его «замете», – повторяем, «замета» длинная. Не будем здесь разбирать и повести Юл. Семенова; можно отослать читателей к заслуженно положительным рецензиям или попросту к повести, 165-тысячный тираж которой разошелся в течение нескольких дней.

Хотелось бы посоветовать «читателю-писателю» из журнала «Звезда» не только много писать, но и читать побольше: очень жаль, когда его «заметы» бывают написаны без знания дела – ведь они такие остроумные!

Сколько же их было потом: некомпетентных, поверхностных, исходящих завистью Сальери, шумливо хватавших за лодыжки – быть на одном уровне с критикуемым им не позволял карманный габарит.

Раз отец зашел с мамой в гости к Гладилину – все самозабвенно слушали записи Окуджавы. Когда началась очередная песня, Гладилин, нехорошо смеясь, сказал: «Катя, это – про тебя!» «А кто же виною? А ты же виною, что тенью была у него за спиною. Все тенью была, никуда не звала», – замечательно пел Окуджава, а Гладилин хихикал. Маму это неприятно поразило, – папа относился к Гладилину прекрасно… В «Юности», в кабинете у Мэри Озеровой в начале 60-х годов на стене был нарисован барельеф, наподобие барельефа казненных декабристов – «создатели» прозы журнала: первым был Гладилин, он раньше всех опубликовал «Хронику времен», затем Анатолий Кузнецов, автор «Продолжения легенды», позднее он работал на «Свободе» и погиб в Лондоне, следом шел Василий Аксенов – «Коллеги», потом отец – написанная им в 1961 году повесть «При исполнении служебных обязанностей» была первым откровенно антисталинским произведением, затем шли Булат Окуджава и Борис Балтер… Не знаю, за что Гладилин уже тогда потаенно не любил отца, но когда он уехал и понял, по прошествии нескольких лет, что как писатель на Западе не состоялся и уже не состоится, – остается лишь работа на «голосах», ненависть его приобрела вселенские размеры. Он не упускал ни одной возможности наговорить про папу гадостей в эфире, и убеждена, что его об этом не просило начальство, все – по собственной инциативе. Ни один серьезный западный журналист себе такого не позволял. Часто, даже негативно настроенные газетчики, встретившись с отцом и поговорив, становились его добрыми знакомыми… Папа терпел-терпел, а потом вывел в одной из книг карикатурный персонаж под фамилией Гадилин. Прототип после этого совсем обезумел. «Наймит КГБ», «грязный шпион», «преданный пес советских секретных служб» – сводил он счеты в прямом эфире. Слушая его перлы, мы только удивлялись, как в одном существе может быть сосредоточено столько злости. Папа считал, что можно не любить человека, презирать его, бороться против него – это по правилам, но он не принимал столь распространенный в России стиль «коммунальной кухни», бездоказательную истерику, подметность. Ему было ясно, что никакие не инструкторы ЦРУ писали эти комментарии бедному Гладилину – он с этим уехал из Союза, он дитя «нашей культуры», полемики и политической борьбы – с острым привкусом стукаческого доносительства, бездоказательности и желания утвердить себя, танцуя каблуками на теле поверженного противника. Отец был сильным человеком: если к серьезной критике внимательно прислушивался и вносил правки в последующие издания, то опусы завистников складывал в папку и забывал. Для него уже тогда главным в жизни стала работа. В ней он находил счастье и утешение во всех малых и больших горестях…

 
Да славься, шариковый паркер!
Моя защита и броня,
Господь охоронил меня,
Как лыжника надежный «маркер».
 
 
От всех невзгод я защищен
Высокой этой благодатью,
Я окружен моею ратью
Словес, понятий и имен.
 
 
Рождение миров счастливо,
Навечно мной приручено,
Любуюсь ими горделиво
Как из-за крепостной стены.
 
 
Безмолвный паркер, символ силы,
Мой бог и раб, мой нежный друг,
Взамен волнения – досуг.
Как бы судьба меня ни била.
 
 
Тобою я вооружен,
Опасен очень и спокоен,
Тобой одним я нежно болен,
Все остальное – быстрый сон,
 
 
Переходящий в пробужденье,
В заботы утренних тягот,
Тебя лишь мне недостает:
Маркеро – паркер избавленья!
 

…27 апреля 1960 года в Союзе писателей решали – принимать молодого автора Юлиана Семенова в свои ряды или не принимать. Собралось восемнадцать человек. Обсуждали книги «Дипломатический агент» и «Чжунго нинь хао». Последнюю нахваливали, потому что в ней нельзя было выискать ни одной, самой малюсенькой стилистической неточности. Ничего удивительного – писалась она в соавторстве с Н. П. Кончаловской – писательницей в самом лучшем смысле этого слова дотошной и въедливой. Зато за «Дипломатического агента» на молодом авторе отыгрались. Отца обвинили и в отбеливании царской политики в Средней Азии, и в идеализации реакционного царского генерала, и в наличии разнузданно-интимной сцены. Яростно-нападавших было двое: некие И. С. Гус и Л. С. Ленч. Их гневные монологи было до странного похожи. «Так сложились обстоятельства, что мне пришлось изучать историю Виткевича от первого до последнего дня его существования, все что было написано о нем на французском, английском и русском языках. Я должен сказать, что эта повесть ничего не стоит. Это чепуха. Я собирал материалы о Виткевиче двадцать лет. Я изучил отчеты и парламентские материалы, которые читал в американских и английских источниках. Это легкомысленная детская попытка рассказать о трагической судьбе замечательного человека. Это гимназический лепет!» – кричал И. С. Гус. «Правильно, – подхватывал Л. С. Ленч, – повесть меня оскорбила! Тема уже испорчена!»

Я попыталась найти что-то в энциклопедии о выступавших И. С. Гусе и Л. С. Ленче. О первом не нашла ни слова. О последнем две сухие строчки поведали, что спустя тридцать с лишним лет после 60-го года он не написал ни одного исторического романа, лишь юмористические рассказы и фельетоны. Из-за их выступлений папу в Союз писателей тогда не приняли. Решили подумать, прочитать все его произведения и собраться вновь через полгода. Прочитали, подумали и приняли, признав, что автор очень талантлив. Литературовед Б. Л. Сучков – член-корреспондент АН СССР, в будущем лауреат Государственной премии, отца в Союз писателей рекомендовавший, в тот день сказал: «В литературу вошел талантливый, сложившийся многообещающий прозаик, принесший в нее и свою тему и свою, очень своеобразную художественную манеру».

Отцовская манера была действительно своеобразна. Я порой думаю: неужели некоторые критики и литературоведы всерьез обижались, не находя в книгах отца буквального, слепого следования исторической правде, какой, кстати, она тогда виделась лишь партийным идеологам от науки, а не какой она была на самом деле? Разве писатель не имеет права симпатизировать одному из своих героев только потому, что он царский генерал или анархист, или белый эмигрант? Разве он не имеет права на свое мнение, на свое видение истории, на свою, основанную на долгих размышлениях и анализе, трактовку тех или иных событий? Отец всегда с таким увлечением погружался в материал, в эпоху, в сюжет, что все им написанное казалось абсолютной правдой. Приведенные документы и письма «обязаны» были быть настоящими, и особо чувствительные литературоведы впадали в транс, обнаружив, что половина из них – плод авторского воображения. На мой взгляд, в этом ничего шокирующего нет, ведь не диссертации же, право, отец писал, а художественные произведения. Не его вина, что он писал настолько увлекательно и правдиво, что ему верили. Столь же абсурдно обвинять искренне играющего, вызывающего у зрителя живые эмоции актера во лжи или одаренного живописца авангарда в злостном извращении реальности. В последующем, щадя нервы по-детски легковерных критиков, отец называл свои исторические романы «версиями», прикладывая к некоторым из них предисловия маститых историков, которые доходчиво объясняли, что, дескать, с научной точки зрения, писатель, очень может быть и прав, а уж как оно было на самом деле, сказать весьма сложно.

Повесть «При исполнении служебных обязанностей» рассказывала о полярных летчиках. Один из главных героев – сын расстрелянного Ежовым полярника, другой – его друг. Отец был ярым сторонником достоверности и экстремалом, поэтому перед началом работы отправился на Северный полюс. В то время на дрейфующую станцию летал, отвозя полярникам все необходимое, легендарный летчик Илья Мазурук. О нем в полярной авиации говорили: «Не будь дураком, летай с Мазуруком». Папе повезло, и он полетел с этим асом. Огромная льдина, на которой находилась станция, перед посадкой неожиданно раскололась, и будь за штурвалом другой летчик, не приземлился бы самолет на уцелевший ледяной огрызок.

За несколько недель, что отец провел в крохотных домиках полярников, они его признали своим и на прощание сочинили четверостишие:

 
Чтобы тело и душа были молоды!!!
 
 
По старости годов аль от склероза,
Ты позабудешь нашу льдину…
 
 
Подтягивайся чаще,
Будешь вечно молодым, как в ту годину!
 
От коллектива дрейфующей станции

Оценив суровую красоту Антарктики, отец вернется туда в 1967-м и в 1990-м. В 1967 году, на острове со странным названием Средний Луга, произошел интересный случай. На территории расположения личного состава появился огромный белый медведь и уходить решительно не хотел. Полярники, опасаясь, что косолапый спутает их с тюленями, получили у начальства разрешение на отстрел редкого зверя и вручили папе, как охотнику со стажем, винтовку, дескать: «Выручай, борода!» Папа, в высоченных черных унтах на меху, в тулупе и огромной меховой ушанке, пошел на медведя, убил и в награду получил шкуру. Потом она тридцать с лишним лет занимала, среди множества других охотничьих трофеев, почетное место – на полу в кабинете, пугая входящих угрожающе оскаленной пастью с рядом длинных желтоватых клыков и черными стеклянными глазами, кажущимися живыми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю