Текст книги "Плоскость морали"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Дибич, потрясённый и уничтоженный, сел, точнее, нащупал бедром диван и присел на подлокотник.
– Господи…
– Рад, что начинаете кое-что понимать, но не думаю, что вы всё понимаете до конца. Дело в том, что ваша ночная гостья была особой вам под стать. Распутная и подловатая, она, однако, умела сохранять «в подлости маску благородства». В неё в итоге был влюблён Илларион Харитонов, видевший в ней воплощение своих грёз об истинной женственности. Не будем обсуждать степень глупости подобных иллюзий, но их крушение болезненно. Узнав о том, что она приходила ночью ко мне – он стал невменяемым. На меня у него рука бы никогда не поднялась – кишка тонка, а на Анастасию… вполне.
– Илларион – убийца? – губы Дибича не слушались его.
Нальянов усмехнулся.
– Не тут-то было. Мотивы могли быть и ещё у некоторых. И ведь не менее озлоблены были девицы. Теперь Анастасию ревновали Елена Климентьева, сестрица-Аннушка и Ванда с Мари, да и Лизавета, хоть и не столько из ревности, сколько из зависти, – все они готовы были удушить мерзавку.
– Но как же… Елена не могла…
– Убить Анастасию? Да, она была леди, признаю. И если бы мы точно знали, было ли насилие, мы могли бы уверенно исключить всех женщин. Под подозрением остались бы двое-трое мужчин. Так что, как видите, я вас вовсе не мистифицировал. Но тут есть иная сложность. Осмотрев тело Шевандиной, сможете ли вы понять, что оставлено вами, а что – нет? Как я понимаю, в вашей спальне не горел даже камин, вы опасались, что вас узнают. В итоге, что мы имеем?
Дибич вздохнул. Мутное чувство тошноты расползалось в нём и убивало все прочие ощущения.
– Я… посмотрю, постараюсь. Но вы сказали, что Елену убил кто-то другой?
Нальянов кивнул.
– Это предположение, но в данном случае врач не увидел никаких следов насилия.
– Значит, убийца – женщина? Но кому… зачем?
Юлиан вздохнул.
– Ох уж эта логика, – он снова глотнул коньяку, – если нет следов изнасилования, значит, убийце нужно было не скрыть следы иного преступления – ему нужна была именно смерть жертвы. Но я вас уверяю, мой дорогой Андрэ, что если бы не смерть Анастасии Шевандиной – мадемуазель Климентьева была бы жива.
Глава 19. Математика преступления
Роль предусмотрительного человека весьма печальна: он огорчает друзей, предсказывая им беды, которые они навлекают на себя своей неосторожностью; ему не верят, а когда беда все-таки приходит, эти же самые друзья злятся на него за то, что он её предсказал.
Н. Шамфор
Непробиваемая уверенность и ледяной тон «холодного идола морали» вначале просто убили способность Дибича возражать. Он даже не пытался оспаривать выводы Нальянова. Оказалось, Юлиан знал куда больше, чем предполагал Дибич, оттого-то вся открывшаяся вдруг картина предстала перед Андреем Данилович в самом неприглядном свете. Он был подавлен и удручён. Даже то, что Нальянов мастерски обыграл его в ситуации с запиской, не столько унижало, сколько подавляло молниеносностью соображения и действий проклятого моралиста. Да и вся цепь рассуждений Юлиана вмиг свела все разрозненные факты воедино.
– Я не бросил бы её, – непонятно почему, именно эта мысль из всего сказанного Нальяновым, задела Дибича больнее всего. – Я любил её, и не ославил бы и не бросил.
Нальянов не спорил.
– А я вас в подобном намерении и не обвинял. Но в подлости – истиной подлости – всегда скрыт дьявол, дорогой Андрэ, а дьявол – это всего лишь себялюбие. Человек уподобляется дьяволу не тогда, когда начинает убивать, но когда начинает любить себя больше, чем Бога. Именно в этом ведь – исконный дьявольский грех. Даже сейчас, уверяя меня, что не предали бы мадемуазель, вы ни на минуту не задумались о ней самой, о её склонностях, душевном покое и счастье. Поэтому-то вас и зовут подлецом. Такие как вы – чёрные омуты бытия, поглощающие всё, до чего вам удаётся дотянуться.
– А сами вы – безупречны?
– Двинете мне в упрёк слова старой графини Клейнмихель? – мгновенно перехватил его мысль Нальянов. – Не получится. Не суйте нос в чужие семейные дела, боком выйдет. – Он явно начал злиться, к тому же сидевший всё это время в молчании Валериан, казавшийся уснувшим в полусонной летаргии, неожиданно поднялся и бросил на Дибича пугающе злобный взгляд. Оба брата сейчас казались почти близнецами, их плечи сошлись и кулаки сжались.
Дибич торопливо отступил и поспешно вышел из комнаты.
Валериан подошёл к окну и распахнул раму. В залу ворвалось прохладное дыхание ветра, шум древесных крон и освежающий запах дождя. Юлиан, тут же забыв про Дибича, закинул руки за голову и откинулся на кушетке.
Младший Нальянов несколько минут прислушивался к шуму дождя за окном, потом обернулся к брату:
– Этого подлеца послать бы подальше. Что тебя с ним связывает? Зачем ты пригласил его в дом?
– Я не приглашал, – Юлиан пожал плечами. – Случайное знакомство. Что до прощания с моим дорогим Андрэ, – Он зевнул, – то оно воспоследует само собой. Подлец не любит, когда его называют подлецом. – Он поднялся, задумчиво прошёлся по комнате. – Что за напасть? Почему так вдруг захотелось жареной рыбки? Завтра после ареста этих мерзавцев, – на рыбалку. Хочу поймать сазана. Я у Висконтиева моста местечко присмотрел, там должно отменно клевать.
Валериан только улыбнулся.
* * *
Утро среды было омрачено горестными воплями Надежды Белецкой, страшными и надрывными. Все ждали, пока привезут с похоронной конторы гробы, все были собраны к отъезду.
Нальяновы с Дибичем ушли в полицейское управление к Вельчевскому. Андрей Данилович провёл ужасную ночь, и сейчас чувствовал себя совершенно разбитым. Слова Нальянова, сожаления о Элен, понимание, что он совершил что-то страшное и непоправимое, совершенно изнурили его. Предстоящее ему испытание, унизительное и постыдное, тоже безмерно тяготило, но отказаться он не мог. И не из-за страха, что Нальянов расскажет всё о записке, скорее, в нём проснулось желание хоть чем-то искупить свою вину, иметь возможность сказать – хотя бы себе, – что сделал всё, что мог. Елене уже ничто не могло помочь, но хотя бы найти убийцу. Это был пустяк, жалкий паллиатив, но Андрей Данилович верил, что узнанное имя убийцы Елены поможет ему прийти в себя, даст выход той боли и безысходности, что поселилась в душе.
К его безмерному облегчению, его оставили с телом Анастасии наедине. Никто не торопил его и не беспокоил. Он видел в окно, как Юлиан сел с Вельчевским на скамье возле полицейского управления и что-то долго говорил ему. Вениамин Осипович молча кивал. Валериан куда-то ушёл, но вскоре вернулся, к удивлению Вельчевского, с ведром, болотниками и двумя удочками.
Дибич тупо разглядывал тело той, что ещё в ночь на воскресение согревало его плоть, которое он принимал за тело любимой. Вода смыла с него все следы и запахи, грудь была тверда и неподвижна, как мрамор, ласкавшие его руки казались ледяными, на шее Анастасии багровели тёмные пятна от пальцев убийцы.
Тяжёлый запах камфары и формалина давил на виски. То, на что намекал Нальянов, было вздором, Дибич не любил грубостей и не оставлял на телах любимых «знаков страсти», и сейчас искал следы чужих рук. Как он понимал, следы рук Харитонова, ведь Нальянов прозрачно намекнул ему на вину Иллариона.
Он нашёл их, когда санитары перевернули тело, и сразу поспешил выйти на свежий воздух. Ему было всё равно, что подписывает приговор Харитонову, хоть лысеющая голова Иллариона, стёкла его круглых очков и растерянные голубые глаза как-то не вязались в его голове с убийством. Рохля ведь, подумал он как-то отрешённо.
Дибич вышел из мертвецкой, подошёл к Нальяновым и Вельчевскому. По глазам полицейского понял, что о записке и всём прочем тот уже знает.
– Я думаю, да, её ноги оцарапаны. В ночь на воскресение этого не было, – Дибич не поднимал глаз на Нальянова, смотрел на угол скамьи, окрашенной синей краской. – Но кто убил Елену? Ведь не Харитонов же?
– Нет, дорогой Андрэ, – это обращение, которого он так добивался от Нальянова, теперь резало ему слух. – Мне больно вам это говорить… но…
– Вам? Больно? – едва не взвизгнул Дибич. – Вы… палач. Палачу ничего не больно. Перестаньте издеваться. И что мне за дело…
– До моей боли или до того, кто убил Анастасию? – Нальянов вздохнул. – Но вам до этого дело будет, уверяю вас. – Он тяжело вздохнул и уверенно проронил, – боюсь, Анастасию Шевандину убил ваш кузен Сергей Осоргин.
– Что? – оторопел Дибич, – вы же утверждали, что Илларион…
– Я не утверждал, а предполагал, что это могли сделать двое. Левашову и Деветилевичу смерть Анастасии не к чему, оба были когда-то её любовниками, но что с того? Гейзенберг и Харитонов не могли оставить на шее жертвы отпечатки ногтей, остаются двое Осоргиных, но вашего старшего кузена я особо не подозревал: зачем ему идти на скандал, убивая сестру невесты? А младшему Осоргину она нравилась. Когда же он в воскресение утром узнал, что девица вполне доступна, он попытался заявить на неё свои права в кустах ракитника, а встретив отказ, просто придушил её.
– Господи, Сергей… Этого не может быть, он же не сумасшедший!
– Думаю, что он им стал. Его дружок по партии, третьего дня арестованный, рассказал, что ваш кузен был назначен первым метальщиком в подготовленном покушении на одного высокопоставленного чиновника. Собственно, и чиновник-то этот им не пойми зачем был нужен… Ваш братец, я полагаю, немного… потерял себя. Это бывает в преддверии смерти. Это была истерика, глупый жест отчаяния. А может, это надо узнать, он просто пытался… пройти по иному делу. От дружков он теперь надежно спрячется лет на семь… Это лучше петли в Петропавловке.
– Но Елена! Какое отношение она имела ко всему этому? Вы сказали, что эти убийства связаны!
– Не говорил, – покачал головой Юлиан. – Я сказал, что первое убийство спровоцировало второе. Всё просто. Когда из вод Славянки выловили труп Анастасии Шевандиной, я ругался, вы перенервничали, Ростоцкому стало дурно, девицы испугались, Харитонов был ошеломлён и убит, но в одной из мужских голов труп на берегу породил весьма подлые мысли, что свидетельствует, кстати, о том, что не мы с вами одни мерзавцы и градации подлости весьма многообразны. Так вот, в голову его закралась мысль, что недурно воспользоваться этой смертью, чтобы наладить свои дела. Проще сказать, подлец решил сыграть маньяка, рассчитывая, что второе убийство повесят на того, кто совершил первое. Убить же ему было необходимо именно Елену Климентьеву, наследницу двухсоттысячного состояния. В случае её смерти до совершеннолетия наследником становился именно он.
– Деветилевич!
– Верно. Он понял, что Елена никогда не выйдет за него замуж. Между тем видел её влюблённость в меня, подмечал и ваши очарованные взгляды в её сторону. Я уточнил у Белецкого, до совершеннолетия ей оставалось только три недели. Естественно, когда кузен пригласил её прогуляться по парку, Елена ничего не заподозрила. Он же привёл её на мост нашего пруда и быстро затянул шарф у неё на шее. Всё, что оставалось, столкнуть тело вниз. Дальше – он чувствовал себя в полной безопасности, полагая, что убийство спишут на того, кто убил Шевандину.
– Подлец, – зарычал Дибич, – какой подлец… Аристарх… Он не убежит?
– Нет, за ним следят.
Дибич, почувствовав, что ноги совсем не держат, опустился на лавку. Чудовищное открытие лишило его последних сил. Нальянов же и вовсе поразил его. Он сказал Вельчевскому, что в конце недели уедет в Петербург, а пока направился с Валерианом на рыбалку. Дибич проводил обоих недоумевающим взглядом, потом махнул рукой и побрёл к чалокаевскому дому.
* * *
Аресты наделали в Павловске и Петербурге много шума. Нальяновы совсем не желали, чтобы их имена мелькали в деле, и честь раскрытия преступления досталась Вениамину Вельчевскому. Белецкая, до того проклинавшая любовь племянницы к ненавистному Нальянову, узнав об аресте своего племянника, упала в обморок, Белецкому тоже стало дурно. Несколько дней Надежда Андреевна провела в чалокаевской летней резиденции: врачи запретили ей вставать с постели. Лидия Чалокаева, надо заметить, проявила к несчастной истинно христианское сострадание, ревностно заботясь о ней.
При аресте Аристарха оторопел даже Левашов: Павлуше и в голову не приходило, на что мог решиться его дружок. Арест Сергея Осоргина тоже поразил всех, впрочем, куда меньше, чем арест Аристарха, однако взятие его под стражу мало что изменило в планах семейства: Елизавета всё равно не отказалась выйти замуж за брата убийцы своей сестры. При этом во время следствия выплыло то дурацкое обстоятельство, которое было подмечено во время следствия братьями Нальяновыми и обозначено ими как «отчаяние». Оказалось, что в печерниковском притоне Сергею не посчастливилось: он по неосторожности подхватил заразу. Отчаяние от необходимости идти на смерть усугубилось отчаянием дурной болезни и, как выразился после Юлиан, отшибло у бедняги последние мозги, и именно отсюда следовала сумбурная глупость его поступка.
Что касается Дибича, то он сразу после ареста Осоргина и Деветилевича уехал. Сначала в Петербург, потом, как говорили, в Париж. Через несколько дней чалокаевская резиденция опустела, увезли Белецкую, с ней в город возвратилась и Лидия Чалокаева. В доме оставались только братья Нальяновы, помахавшие вслед тёткиным рысакам. Потом Валериан с задумчивым видом отошёл от окна. Юлиан бросил исподлобья быстрый взгляд на брата.
– Что с тобой, мальчик мой?
– Знаешь, я подумал, что ты в чём-то и прав, – Валериан поёжился, словно его морозило. – Полтора десятка человек… Обычная толпа любого дома. Эмансипированные нигилистки, проповедующие свободу нравов, но с готовностью поливающие грязью особу, пойманную ими на этой самой свободе. Революционер-сифилитик с уголовными замашками, его братец, с революционными убеждениями и любовью к народу, ведущий под венец десять тысяч приданого, светские львы, чьи интересы не идут дальше денег и сплетен, и готовые при надобности денег до зарезу – бездумно зарезать. Сестры, не могущие, прожив вместе под одной крышей двадцать лет, сказать о своей сестре ничего, кроме того, что она любила курагу, и проповедники нового устройства мира, не умеющие устроить на носу свои собственные на носу и научиться тщательно застёгивать ширинки на штанах. И наконец, поэт, элита нации, хладнокровно заманивающий к себе на ночь девицу, прикрываясь именем соперника…
– Великолепный анализ, Валье, – кивнул Юлиан. – И что?
– И эта страна мнит, что способна указать свет миру? На неё – де направлен таинственный перст Божий – указать дорогу миру?
Нальянов расхохотался, но ничего не ответил брату.
Через минуту поднялся.
– Ты куда-то собрался? – Валериан повернулся к Юлиану.
– Да, я на пару часов. Договорился о встрече.
Глава 20. Исповедь
Люди не смогли даже выдумать восьмого смертного греха.
Теофиль Готье
В ночном небе серебристый диск луны отдавал по краям бледно-золотистой желтизной. Юлиан шёл медленно, иногда оглядывался, хоть знал дорогу. У собора остановился. На паперти сидел нищий, раскачивающий головой и бормочущий, что Антихрист уже народился. Нальянов что-то бросил ему в чашку, вздохнул и прошёл в притвор. Человек в чёрном подряснике ждал его, Нальянов отметил мягкий овал лица и глаза Агафангела, сильно увеличенные стёклами круглых очков в тонкой оправе. Монах подошёл к аналою с крестом и Евангелием. Нальянов стал рядом и, отвернувшись, тяжело озирал лик Христа. Долго молчал. Агафангел не торопил, отчего-то временами тревожно вглядываясь в мрачное лицо Нальянова. Агафангела снова поразили глаза исповедника – смарагдовые, тяжёлые, умные.
Юлиан начал рассказывать, поразившись, как услужлива память. А ведь все эти годы он так хотел забыть. Но нет, события былого отпечатались в нем, как в известняке – отпечаток древней раковины диковинного трилобита.
…Это было пятнадцать лет назад. В тот вечер его брат неожиданно вернулся от их тётки, Лидии Чалокаевой, из Павловска, на день раньше. Совсем ещё отрок в свои тринадцать, Валериан поразил тогда Юлиана запавшими глазами и почти чахоточным румянцем. Встревожился и отец, был вызван доктор, и опасения сбылись: к утру мальчик метался в жару. Мать была в Петергофе, и не приехала, написав, что приболела. Юлиан стирал пот, струившийся по вискам брата, поил его мутными снадобьями, и порой в ночи ловил непонятные своей путаной горестью стенания больного в горячечном бреду. Именно из них он понял, что с братом в чалокаевском имении что-то произошло, Валериан был точно запуган домовым, просил о пощаде, порой просто плакал во сне.
Через пару недель недуг отступил, Юлиан, дежуривший у постели брата ночами, валился с ног от усталости. Отец сам предложил ему провести выходные в имении сестры, Валериан смотрел на него огромными испуганными глазами, просил не бросать его, но отец приказал Юлиану ехать.
…Он приехал после Пасхи, в том году – майской. В доме была только компаньонка тётки, её приживалка Нина Соловкина, бывшая Чалокаевой родней по мужу. Юлиану она не нравилась, совсем ещё юный, в свои пятнадцать он видел многое, не подмечаемое другими, и в Нине его раздражали манерничанье, раболепие перед тёткой, вечная льстивость. Девица лет тридцати была даже красива, но отталкивали болезненная полнота груди и огромных широких бёдер. Она, странно поводя глазами, спросила, вызвать ли кухарку, что барин будет на обед и ужин? Юлиан обронил, что ему всё равно, он приехал только на выходные, что есть, то пусть и подадут, и ушёл к себе. Немного читал, спал, вечером вышел прогуляться. Вернувшись, был рад поданному ужину, ломтям сочного мяса и пряной ароматной медовухе. Нина пододвигала ему лучшие куски, но её томный, чего-то ищущий взгляд был неприятен.
…Юлиан помнил, что неожиданно голова странно закружилась, пришла вязкая, как цепляющая за ноги сорная трава, слабость. Он смог подняться и доползти до дивана и тут почувствовал чью-то потную руку, скользнувшую в его сокровенное место. Юлиана сотрясла внутренняя дрожь, он понимал, что чем-то опоён, но сопротивляться не мог. Помнил, как её полное, словно мучное тесто, тело заглатывало его, мерзостно чавкало и давилось им, жгло ощущение страшной, непоправимой катастрофы, слитой со смертной тоской, чувство чего-то ужасного, преступного, постыдного, но всё же сладостного. Потом все погасло.
Тягучий хмель, отпустивший к утру, оставил в Юлиане мутную головную боль и кристальную ясность понимания произошедшего. До этого он был чист, но наивным не был никогда. Молнией озарила догадка: то же самое «она» сделала с братом. От этого понимания Юлиан оцепенел, пальцы мелко задрожали, в глазах померкло. Его брат, чистый ангел, осквернён этой распутной тварью? О себе Юлиан не думал, но она сделала «это» с Валье? Бред брата стал понятен ему. Юлиан поднялся на ноги, содрогнулся при виде своего осквернённого белья и тела, торопливо застегнулся, схватил со стены отцовскую винтовку и, спустившись к реке, побрёл против течения. Дошёл до Чёртова омута, тёмного водоворота, движимого встречным течением, через который были переброшены шаткие мостки, миновал их и углубился в лесок. Здесь опустился на поваленный ствол старой берёзы и разрыдался – отчаянно и горько. Почему Валериан не рассказал ему обо всём? Почему не доверился? Юлиан понимал причины, и всё же сожалел о стыдливой застенчивости несчастного мальчонки. Если бы он знал…
Свалившееся на него было намного тяжелее того, что он мог понести в свои пятнадцать, что же говорить о Валье, Господи? Юлиан ощутил страшную беспомощность. При воспоминании о сожравшем его мучнистом теле к горлу подкатывала тошнота, он мотал головой и дышал ртом. Неожиданно вспомнил, как его преподаватель в гимназии, Аполлон Афиногенов, глядя на него, с улыбкой проронил, что они с братцем – будущие соблазнители. «Почему?», изумился Юлиан, для которого в этом слове заключался какой-то до конца не ясный, но гадкий смысл. «Таким, как вы, женщины не отказывают. Просто не могут. Да и не хотят…» Тогда это взволновало Юлиана, сердце забилось, пересохли губы. Весь внутренне трепеща, он представил себе юную красавицу, принимающую его приглашение на танец, кружение вальса, её губы… Вечером долго рассматривал в зеркале рослого юношу с царственными глазами и улыбался.
Теперь от слов Афиногенова тошнило. Он ничего у «этой» не просил. Ему не отказывали – его не спрашивали.
Юлиан предался мутным размышлениям. Сказать отцу? Это было немыслимо. Пожаловаться тётке – ещё большая нелепость. «Эта» прекрасно понимает, что он никому ничего не скажет. При новой мысли о Валье Юлиана начало знобить. Что с ним теперь будет?
Неожиданно где-то в деревьях за мостом раздался голос, и он вскочил. Это был голос «этой». Она, то ли встревоженная его исчезновением, то ли движимая всё той же полночной похотью, искала его. Вот она появилась хлипких мостках, увидела его. Их разделяло два десятка шагов. Юлиан не хотел, чтобы она их преодолела. Она не подойдёт к нему. Он резко дёрнул ремень винтовки и сжал лаковый приклад, в прорези мушки показалось жирное тело, его ударила волна странного возбуждения, но не юношеского возбуждения плоти, испытанного ночью, а лихорадочной взвинченности всего тела, возбуждения охотника, увидевшего тигра.
…Нальянов умолк. Его рассказ прервался. Монах, стоявший рядом в каменном молчании, пошевелился.
– Вы стреляли?
Нальянов утомлённо потёр лицо рукой.
…Она, видя его лицо и позу, вздрогнула, сдвинулась с мостков, и вдруг, нелепо взмахнула руками, исчезла. Небольшой уступ закрывал от Юлиана омут, он опустил ружье, медленно на ватных ногах миновал несколько саженей, отделявших его от берега, и видел, как дебелое тело и мокрый хвост пепельных волос мелькали в стремнине. В Чёртовом омуте дно немереное – это Юлиан слышал от местных. Вдруг из воды появилось её мокрое страшно перекошенное лицо наполовину закрытое волосами, трепещущая рука пыталась схватить бревно мостовой опоры. Окаменев, Юлиан смотрел на руку, которую отделяло от приклада десять дюймов. Тело исчезло под водой только несколько минут спустя, последней мелькнула в воде рука с судорожно растопыренными пальцами. Юлиан поднял глаза к небу, и его ослепила вспышка на востоке.
Встало солнце. Неразрешимое и смрадное бремя, неожиданно вошедшее в его жизнь и исказившее её, так же неожиданно и исчезло. Он стоял недвижим, словно околдован странным чувством силы и ликования, ощущением невесомой лёгкости полёта и полного самозабвения. На миг ему показалось, что он вознесён над землёй и абсолютно счастлив.
Потом счастье медленно погасло, растворилось в тревожном беспокойстве. Он опять мыслил отчётливо, как часовой механизм. Снова вскинул ружье, зажав под мышкой приклад, перегнул ствол пополам. Пуля была на месте, но, щёлкнув затвором, он все же понюхал и дуло. Пахло чистой воронёной сталью.
– Я не стрелял, нет. Она упала от испуга, я не стрелял. Не стрелял. – Он помолчал и с силой продолжил, – но выстрелил бы, сделай она хотя бы один шаг ко мне. Я мог протянуть ей руку, мог дать схватиться за приклад. Но никогда бы не сделал этого. Я не хотел, чтобы она жила.
– Что было потом?
Он понимал, что выстрелил он или просто вскинул ружье, напугав утонувшую, – она погибла по его вине. Отказ помочь усугублял вину. Но это понимание не обременило его, а лишь породило мрачное злорадство. Он пошёл вдоль реки назад, по течению, остановился у запруды, положил ружье, разделся и, дрожа, вошёл в воду. Она пахла свежей тиной. Окунулся с головой, вспомнив иорданское купание в проруби на Крещение. Мужики и парни покрякивали и погружались с головой, ему же отец не позволил, но обещал, что на будущий год разрешит. Он омывал себя в лесной речушке, как в Иордани, но, представив как утопленница, обернувшись русалкой, утаскивает его в бурую тину, поплыл к берегу.
Потом он долго сидел на скамье в парке. В него медленно входило нечто ледяное и гнетущее. Он – убийца? Откуда-то всплыло тягостное слово «палач», он взвесил та губах его кровянисто-солонаватую тяжесть. Ему по-прежнему не было жаль её. Палач – не убийца, он исполнитель приговора. Последняя судебная инстанция, только и всего. Но кто вынес ей приговор? Никто. Ни суд человеческий, ни суд Божий. Это он приговорил её к смерти. Но кто поставил его судить? Мысли его путались.
Через два часа, найдя кухарку и сказав, что после завтрака уезжает, велел запрягать. Старуха сонно покрутила головой, посетовала, что он так рано едет, спросила, где Нина Ильинична? Он пожал плечами. Он не считал, что солгал, разве он знал, где она? Острое и болезненное ощущение осквернённости прошло, восторженное минутное счастье возмездия растаяло, ощущение вины тоже ушло, уступив место ледяному бесстрастию. Он последний раз окинул глазами зал с лепниной потолка и изящными креслами, рояль и диван, освещённый утренним солнцем, и даже не поморщился.
Казалось, долги уплачены.
Но обратный путь под скрип рессор тарантаса снова смутил его. Он, сын тайного советника полиции, был умён. Отец говорил, что он родился умным. «Эту» может вынести течением на отмель уже сегодня. Кто видел, точнее, кто мог видеть в предрассветный час его, идущего к омуту? Случайный пастух? Сосед по имению? Дачник?
Что делать? Рассказать отцу правду? Как? Это убьёт его – особенно, когда он узнает о Валье. Сам он не мог предать Валериана – тот ничего не сказал о случившемся даже ему. Просто сказать, что видел, как несчастная Нина Ильинична оступилась на мостках, а он пытался помочь, но не смог? Почему же он сразу не поднял людей? Нет. Всё вздор. На омуте никого быть не могло. Даже если его и видели идущим в лесок – ну, и что с того? Они могли сто раз разминуться. Недоказуемо. Выстрела не было – он не стрелял, снова уверил он себя, а уж спасать эту ларву и вовсе было смешно.
Тут Юлиан снова брезгливо поморщился. А почему он оправдывается? Он, читая десятки уголовных дел, верил в возмездие. Снова вспомнив произошедшее накануне, содрогнулся. В памяти всплыл и горячечный бред Валье. «Анафема». «Эта» должна была быть судима – вот и предстала перед Божьим судом, ибо перед человеческим предстать не могла. Пусть он палач, пусть убийца, только сотворённое мерзавкой с братом заслуживало смерти. Он ощутил себя прокурором. «Виновна», вынес он вердикт. Наказание просто предшествовало приговору.
Юлиан ничего не сказал отцу.
…Тело нашли только через четыре дня – в речном затоне в полуверсте от Чёртова омута. Кухарка смутно помнила, что Нина Ильинична утром в воскресение куда-то ушла, она подумала – не в церковь ли? Молодой барин утром около десяти уехали. После Нина Ильинична не возвращалась. А оказывается, такая беда! Наверное, ногу свело, поскользнулась на мостках, бедняжка.
Юлиана не обеспокоили, отец довольствовался его словами, что он прогулялся в лесу, потом вернулся и уехал. Его, оказывается, точно видели – Егор Савинов, пожилой дачник, заприметил его, идущего через мостки в лес. Но погибшую тот не видел.
Сам Юлиан видел потрясение Валье при этом известии. Несчастный отрок побледнел и долго молчал, беззвучно шевеля губами. К вечеру этого дня Юлиан поймал на себе задумчивый взгляд брата, но только на следующее утро, когда Валериану разрешили наконец пойти в гимназию, и Юлиан провожал его, тот осторожно спросил:
– Ты… эту… эту… женщину… погибшую… ты видел её в имении?
Юлиан вздохнул, глядя на осунувшееся лицо брата. Он любил брата. Любил трепетно, почти страстно. Мать не интересовалась сыновьями, несколько раз при входе его в комнаты она отскакивала от их гувернера с тем же выражением, что было на лице Нины… Теперь он осмыслил это и зло скрипел зубами.
Как-то в отцовском кабинете мальчишки нашли на столе уголовное дело. Юлиан читал с восторгом и интересом, Валериан же проронил, что все эти убийцы – удивительно неумные, они не боятся Бога. И вот теперь тринадцатилетний Валериан, ставший жертвой растления похотливой твари, спрашивал его, убийцу, о той, что погубила его чистоту. Юлиан смотрел на брата безучастно и спокойно.
– Видел. Она погибла. Забудь о ней.
Валериан судорожно вздохнул, обжёг его взглядом, но снова ничего не сказал.
…Монах долго молчал, потом спросил.
– И сожалений у вас нет?
– Я не хотел знать, где её надгробие. Узнал бы – помочился на могилу. – Взгляд Нальянова налился вялой тоской. – Я пытался уверить себя, что случившееся было в чем-то промыслительно. Эта женщина остановила меня и брата перед стезями распутными, но в итоге Валериан стал калекой. У него необычная память, и, конечно же, он не смог забыть пережитого. Хладнокровие прячет искаженность души и отвращение к плотскому – только так он смог откупиться от прошлого. Он разгадывает полицейские ребусы, занимает ум головоломками преступлений, как несчастный Кай складывал из льдинок слово «вечность». Я же… Да, я убийца. Душа мертва, и не распутство этой Нины убило меня, а желание её смерти. Я стал подлинным выродком. Валериан не выносит женщин. Я не могу любить. Любая связь с женщиной начинает мучительно тяготить после первой же ночи, во мне поднимается злоба. Любая из них Нина – точнее, становится ею после первого же соития.
– Вас можно пожалеть… Почему вы назвали себя выродком? Ваша душевная боль может быть уврачёвана, поверьте… Христос…
– Вы не дослушали, – перебил Нальянов, он сжал зубы и на скулах его обозначился румянец, – я ещё исповедоваться не начал. Мои детские воспоминания – давно в прошлом. Потом… потом был скандал с матерью. Меня обвиняют, что я был её палачом. Каюсь, был. Когда я понял, что она бросала нас вдвоём с Валье только для того, чтобы самой валиться под конюха – эта мысль переворачивала душу, точно Нина улыбалась мне с того света. Я не мог видеть мать, и боль отца… я каюсь. Я был непомерно жесток. – Он рассказал о смерти матери. – Когда мать умерла, приняв снотворное, я считал себя правым, но теперь… я каюсь.
– Простите, Юлиан, а Бога-то вы тогда вспомнили? Таким, как вы трудно верить..
– Да, Спаситель нужнее слабым, исповедник твёрдо кивнул. – Но я всегда понимал, что если над таким, как я, не поставить силы, меня превосходящей, я такого натворю…
– Но Сын Человеческий не губить души пришёл, а спасать…
Нальянов хмыкнул, но потом кивнул.
– Поэтому-то я и здесь.
Монах молчал. Его исповедник был наделён таким умом, что и сам мог понять, что с ним.
– На слабость духа тут ничего не спишешь. Но, может, просто… показаться врачу. Это надлом…
– Не люблю врачей, – вяло откликнулся его исповедник. – Латынь мёртвый язык ещё и потому, что чем больше на нем разговаривают врачи, тем меньше шансов у пациента остаться в живых. Но я знаю латынь. У меня – устойчивая психика.