Текст книги "Плоскость морали"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Он рассматривал ряды похабных страниц, затейливые переплёты с фаллическими символами, чудовищные рисунки одного английского безумца – видение терзаемого эротоманией могильщика, пляску смерти и Приапа. Комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь руки рисовальщика и овладевшее его мозгом безумие. Грубый порыв чувственности встревожил Дибича, в душе мелькнул туманный образ ложбинки между лопаток, взволновала какая-то кровожадная похоть.
Дибич ненавидел такие вечера. Ему казалось, что время почти зримо протекает меж пальцев. Простаивала спальня, напряжение плоти причиняло лишь неудобство и боль. Он откинулся на диване и нервно вспоминал своих женщин. Худенькую француженку Катрин с гордой золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, головою мальчика, похожую на Цирцею кисти Досси, итальянку Рочетту с вероломными и изменчивыми, как осеннее море, глазами, англичанку Джоан, леди из роз и молока, какие встречаются на полотнах Рейнолдса и Гейнсборо, снова француженку – Жюли – копию Рекамье, с чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, итальянку Лучию Чилези с медленной величавостью королевы, вспомнилась и пылкая испаночка Кончита, над нежностью очертаний лица которой открывались хищные глаза пантеры.
В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота вплеталась в группы распутных виньеток, принимала сладострастные позы, выгибалась, отдавалась животному разврату, но он не узнавал эту воображаемую наготу, поняв, что раздевает ту, которую не знал. Элен…
Тут, однако, ему помешали. Раздались тихие шаги Викентия, он постучал в дверь кабинета.
– Простите, барин, совсем запамятовал. Даниил Павлович очень просили вас, как вернётесь, завезти его карточку и поздравление с юбилеем Георгию Феоктистовичу Ростоцкому, на Фонтанку-с.
Дибич вздохнул и, проклиная про себя всех юбиляров, обречённо кивнул.
Глава 3. «Девице лучше в чёрта влюбиться…»
Грош может заслонить самую яркую звезду, если вы будете держать его перед глазом.
С. Грэфтон
Мозг, хорошо устроенный, стоит больше, чем мозг, хорошо наполненный.
Мишель де Монтень
Осоргин, проводив Дибича на вокзале долгим нечитаемым взглядом, услышал, что его зовут, и обернулся. Его невеста Елизавета Шевандина и её сестры Анастасия и Анна, спешили к нему, на ходу крича, что вышли не на ту платформу. Лизанька, некрасивая, унылая, с застывшими на бледном лице бесцветными глазами, бросилась в его объятья. Анастасия, довольно милая девица, взгляду которой самые строгие критики пожелали бы большей глубины, а мягким, словно размытым губам большей отчётливости, улыбнулась ему. Что до младшей Анны, многим казавшейся чахоточной из-за туманной бледности личика, обрамлённого пепельными волосами, то она горячо обняла Осоргина и поцеловала. Чуть прихрамывая, подошёл и Василий Шевандин, его будущий тесть, коллежский советник.
Но заговорили не о поездке – о покушении на императора: тема была у всех на слуху. «Говорят, одиночка, стрелял несколько раз, но всё мимо… Вроде бы учитель уездного училища». В тоне Шевандина слышалось неодобрение, но чего – попытки убийства государя или неумения убийцы стрелять, – понять было сложно.
Шевандин велел кучеру отвезти Осоргина на его квартиру, пригласив вечером на ужин, сам сошёл по пути на службу. Сестры, проехавшие с ними до Голландской церкви у Полицейского моста, тоже пошли прогуляться.
– Мы, представляешь, Нальяновых сейчас встретили, в открытом экипаже мимо проехали, – усмехнулась Лиза, когда они свернули на Мойку. – Анна говорит, что старший – красавец писаный, да и младший – тоже хорош собой.
Осоргин почувствовал, как желчью по душе разливается досада. Поведение Нальянова в поезде унизило Осоргина, и ему было неприятно слышать от Лизы имя этого набриолиненного негодяя. «Красавец писаный…» Что за мир, в котором франтоватые щёголи превознесены, словно герои?
– Нальяновых? – отрывисто бросил он, с трудом скрывая раздражение. – А ты с ними разве знакома? – Леонид Михайлович посмотрел на невесту. Шевандин обещал за ней дом за Михайловским садом и десять тысяч. Знакомы они были полгода, и Осоргин находил свой будущий брак разумным.
Лиза молча покачала головой.
Расставшись с невестой, он приехал на квартиру, и обычные житейские дела, коих столько накапливается по приезде, отняли полдня. Он разобрал вещи, написал отчёт в канцелярию, временами отвлекаясь на письма, пришедшие в его отсутствие, но неожиданно прервался, поняв, что фраза Елизаветы о Нальянове всё ещё острой занозой сидит в сердце. Осоргин прикрыл глаза, и в памяти вновь всплыло тонкое лицо, надменный греко-римский профиль, тёмные волосы вокруг высокого лба, горделивые глаза колдуна, похожие на гнилую трясину. Что за дело ему до этого господина?
* * *
Вечером Осоргин направился к Шевандиным. Он не был в восторге ни от будущей родни, ни от друзей семьи, примитивных обывателей, и всё же рассчитывал, что ужин у Шевандиных рассеет неприятные утренние впечатления. Однако первое, что он услышал на пороге гостиной, были слова Шевандина о Нальяновых. Старика окружали дочери, Илларион Харитонов, дальний родственник жены Шевандина, и генерал Георгий Феоктистович Ростоцкий, отставной полицейский, старый друг хозяина дома, крестный его дочерей. Он сидел в углу, кутаясь в клетчатый плед.
– Братья – богачи, – задумчиво проронил Шевандин. – Нальяновы оба чалокаевские миллионы поделят: тётка-то бездетна. Кроме них – ни одного наследника.
– В золоте купаться будут, – поддержал его из угла гостиной высокий тенор Харитонова, полноватого увальня с прозрачными голубыми глазами, кои он прятал за толстыми стёклами круглых очков в золотой оправе. В свои тридцать лет уже заметно лысеющий, Харитонов разделял царящие в обществе принципы бремени вины интеллигенции перед народом, но сам едва ли был в состоянии носить какие-то бремена. Его, личной безобидностью сравнимого с божьей коровкой, неоднократно встречали даже в кругах бомбистов, однако всерьёз нигде не принимали. Его бесхребетность обычно сходила за утончённую интеллигентность истинного петербуржанина.
– Вам тоже кажется, что эти Нальяновы такие уж красавцы? – спросила Лизавета, как обычно, ни к кому конкретно не обращаясь. – А то сестрица Анюта на премьере «Пиковой дамы» в Мариинке на Рождество, по-моему, ни Лавровской, ни Никольского не заметила: рядом в соседней ложе господин Юлиан Нальянов сидеть изволили, так она весь спектакль глаз с него не сводила, – подпустила Лиза шпильку сестрице.
– Перестань, Лиза, что ты говоришь-то? – Анна поморщилась: ей были неприятны слова Лизаветы. – Нальянов хорош собой, это все признают, но мне-то что на него пялиться?
Лиза бросила быстрый взгляд на Анну, но ничего не сказала. Анастасия Шевандина, не принимавшая участия в разговоре, села к роялю и заиграла. Осоргин отдал замешкавшемуся лакею шляпу и вошёл в гостиную. Елизавета с улыбкой поднялась навстречу, Леонид небрежно обнял её и поинтересовался у Харитонова.
– А Юлиан этот, Нальянов – что собой представляет? А то я с ним из Варшавы ехал, но понял только, что франт.
Илларион замялся.
– Юлиан?… Юлиан не франт.
– А что он такое?
Харитонов пожал плечами и снова замялся, сам того не замечая начав грызть ногти… «Он странный…», пробормотал он и умолк. Впрочем, Осоргин не удивился. Харитонов, по его мнению, никогда не мог толком ничего объяснить.
В эту минуту в зал вошли Аристарх Деветилевич и Павел Левашов, считавшиеся в семье «светскими львами», но бывшие, на взгляд Осоргина «мартовскими котами», мотами и картёжниками. Черты смуглого лица Аристарха несли в себе что-то воровато-цыганское, но не отталкивали, и только малый рост мешал ему нравиться женщинам. Павел же Левашов, высокий чернявый молодой человек с козлиным профилем, усугублённым козлиной бородкой, с неприятными, словно накрашенными, томно-распутными глазами, считал себя неотразимым. Он любил сплетни и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Осоргин, впрочем, замечал, что иногда Левашов был не прочь и просто сочинить их.
К вошедшему Деветилевичу, прерывая шум приветствий и музыкальный пассаж Насти, обратился Харитонов.
– Аристарх, вы же Нальяновых знаете? Тут до вас им косточки перемывали.
Улыбка сползла с губ Деветилевича. Он прежде, чем ответить, несколько мгновений задумчиво смотрел в пол.
– С Юлианом Нальяновым? Знаком-с, конечно.
– Кто же Юлиана свет-Витольдовича-то не знает, – тихо, но колко подхватил Левашов, – и скелеты-с в его шкафах тоже всем известны-с. Да и братец его – тот ещё фрукт, уверяю вас.
– Полно вам вздор молоть-то, – Харитонов поморщился и замахал руками. – Вечно наговариваете на них невесть что. Юлиан мне слово чести дал, что в той истории… не замешан вовсе.
Глумливая улыбка Левашова не оставляла сомнений, что Павлуша не очень-то верит в честь Нальянова, однако вслух он ничего не сказал.
В эту минуту на пороге появился высокий, хорошо одетый человек, но отлучившийся лакей не представил его, а из угла донеслось насмешливое кряхтение. Заговорил молчавший до того старик Ростоцкий.
– Что господин Юлиан Нальянов собой представляет, на этот счёт я вас, Леонид Михалыч, просветить могу, ибо непосредственным свидетелем чуда сего был, а было это без малого пятнадцать лет назад. – Заметив, что все обернулись к нему, он, поплотнее укутавшись пледом, с усмешкой продолжил. – Мать Юлиана и Валериана, она из Дармиловых была, тогда уже умерла, и Витольд Витольдович оставлял детей с гувернёром. Сам он тогда уже Вторую экспедицию, сиречь, уголовное ведомство в Третьем отделении возглавлял. Да только детишки были, видать, шустрыми, и когда за месяц третий гувернёр расчёт потребовал, Нальянов взбеленился. Схватил он сыновей за шиворот, швырнул в ландо, и велел ехать к Цепному мосту. Сам говорил, хотел своих хулиганов на пару часов в кутузку бросить – чтоб поумнели. Да не успел. Остановил его в коридоре Менчинский, да и докладывает, что на Невском, в доме за Исидоровским епархиальным училищем, новое убийство. Нальянов, само собой, велел подробности выложить, а про сынков-то и забыл. Малявки же первыми в кабинет отцовский просочились, у окна поместились на стульях – и тише мышей сидели. Сыскарь же, Иван Андреевич Менчинский с присными, тоже в кабинете расселись и обсуждали происшествие. А дело, что и говорить, случилось страшное. Отравлен был старый управляющий Елисеевского магазина Пётр Аверьянович Акимов, человек богатейший. Старик жил одиноко, всех наследников – только сын, увы, забулдыга, да дочь, что жила на Выборге. Ну, обсуждаем, с чего начать – по свидетельству ухаживающей за Акимовым сиделки Марии Абрамцевой, старик её отослал накануне вечером – он ждал кого-то. Не сына ли? И вдруг из угла от портьеры голос раздаётся – Юлиашка-малой в разговор встревает. «Папа, а ведь то же самое было на Малой Садовой в прошлом году, в январе, – дело о смерти старухи Аглаи Могилевской. Ты его домой приносил, я полистал. Тогда тоже сына заподозрили, да улик не было…» Витольд Витольдович сынишку только ироничным взглядом смерили-с. «И что с того?», спрашивает. «А то, что там свидетелем по делу тоже проходила сестра милосердия из исидоровской богадельни. И тоже Мария Абрамцева. Не она ли и подсыпала чего? Не странно ли: где сиделка мелькает – там и покойник?» Нальянов онемел, а Менчинский серьёзно так у мальчонки – тому едва шестнадцать, почитай, только стукнуло, спрашивает: «Так ведь она не наследовала ничего, зачем же ей? Логика-то где-с?» Мальчишка же, не поверите, этак свысока поглядел на него глазёнками-то своими малахитовыми, да и говорит с непонятным для отрока житейским цинизмом: «Плевать на логику. Для нищей бабёнки и гривенник деньги, а кроме того, поди, узнай, что из квартиры-то пропало. Люди убиты небедные, мало ли тайников могли иметь. Да и показания её в деле-то прошлом – подозрительны. Говорила, что сразу после причастия на утрени в храме Боголюбской иконы Божьей матери к Могилевской в девять сорок утра пришла и покойную обнаружила. А только утреня-то воскресная раньше десяти не кончается. В девять сорок ей туда никак не поспеть было. Зачем же лгать про службу-то было, а? Святошу из себя корчить?» Тут меньшой, Валериан, птенец тринадцатилетний, тоже голос подаёт. «Даже если предположить, что она тогда целования креста не дождалась, а на рысаке до Могилевской за десяток минут доехала, придётся заключить, что скорость лошади была свыше ста двадцати вёрст в час».
И что вы думаете? Правы детишки-то оказались! Причём – во всем. Мерзавка втиралась в доверие к состоятельным клиентам, божьего человека из себя строила, травила их и обчищала, а подозрение, конечно, падало на родню да наследников. Вот с тех пор-то слава об уме и талантах братцев Нальяновых и пошла гулять по Отделению.
Рассказ старика все выслушали молча. Первым откликнулся Харитонов. Теперь он разрумянился и похорошел.
– Да, братья умны, как черти, – оживлённо кивнул он. – . Оба николаевское «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» сорок пятого года в две тысячи с лишком статей наизусть знают. А когда вдвоём соберутся – любят преступления вековой давности обсуждать. Как-то сошлись у Фабера – час кряду препирались. О чём бы вы думали? О какой-то кровавой графине Эржбет из Эчеда! Я поинтересовался – не всё же дураком-то сидеть было – и что оказалось? Жила эта графиня в шестнадцатом веке, сестрой была короля Польши Стефана Батория, и знаменита убийствами девиц. Что братцам до какой-то графини? Так нет же. После – убийство какого-то Эрколе Строцци в Ферраре обсуждали – тоже триста лет назад дело было, а они час копья ломали. Валериан уголовный аспект просчитывает безошибочно, а братец Юлиан иногда нечто такое подметит, что и Валериановы выкладки по швам трещат.
– Братья, выходит, враждуют? – Осоргин бросил быстрый взгляд на Харитонова.
Тот удивился.
– Ничуть не бывало. Странности у обоих, чего скрывать-то, есть, но любят друг друга несомненно.
– Витольд Витольдович – человек суровый, – дополнил Ростоцкий. – Братьев учил манерам бронзовых монументов: «никто не должен знать, что ты думаешь, никто не должен понять, что ты чувствуешь…» Братцы – сфинксы, но старший, говорят, посентиментальней будет.
Осоргин презрительно хмыкнул. Если старший «сентиментален», что же являет собой младший? При этом Осоргин заметил, что раздражение его нисколько не уменьшилось, напротив, рассказ Ростоцкого о Нальяновых и слова Харитонова о любви братьев друг к другу, столь контрастировавшие с его личными впечатлениями, только усугубили в его душе мрачное чувство чего-то неизбежного и тягостного.
Ростоцкий же тем временем продолжал.
– Нальянов хотел из сыновей следователей сделать, да со старшим не вышло что-то. Юлиан, в России полгода проучившись, университет питерский на Европу сменили-с, да и Валериан тоже сказали-с, что хотят учиться там, где профессора учат студентов, а не наоборот, и тоже в Европу укатили. Младший по окончании Сорбонны, али чего там, уж не знаю, назад вернулся и с отцом работает, уж, почитай, дюжина громких дел им раскрыта, а старший в Париже, всё никак не определится. Но оба весьма способные люди, умнейшие и порядочнейшие, Дмитрий Васильевич Нирод, он с Юлианом Витольдовичем в Париже встречался, вообще назвал его «холодным идолом морали». Уж не знаю, что сие означает.
Левашов казался озадаченным и почти потрясённым.
– Холодный идол морали? – склонив голову набок и словно вслушиваясь в это странное определение, повторил он, ничего, правда, к нему не добавив.
Тут на пороге возник лакей, запоздало представив давно стоящего за портьерой гостя.
– Андрей Данилович Дибич.
Осоргин с удивлением встал, совершенно не ожидая увидеть здесь Дибича. Деветилевич и Левашов, знакомые с ним ещё по гимназии и университету, с удивлением кивнули, не понимая, что привело дипломата к Шевандиным.
Сам же Дибич, который всё это время внимательно слушал Ростоцкого, подлинно обратившись в слух, теперь торопливо, но весьма вежливо рассыпался в извинениях за неожиданное вторжение и объяснил хозяину дома, с которым был едва знаком, что заехал по поручению отца в дом Георгия Феоктистовича, да не застал, однако слуга его сообщил, что он у Шевандиных, и дал адрес. Дипломат передал Ростоцкому поздравления от отца с юбилеем и сожаления последнего, что из-за дел в Варшаве он не сможет лично засвидетельствовать своё почтение его превосходительству.
Старик рассыпался в благодарностях, после чего Дибич, кивнув Осоргину с Деветилевичем и Левашовым, откланялся. Его короткий визит в шуме гостиной прошёл почти незамеченным.
После ужина Осоргин подошёл к Харитонову, протиравшему у окна стекла своих очков. Он не хотел, чтобы их услышали.
– А что вы сказали, Илларион, за странности-то у братцев?
– Что? – Харитонов явно забыл, о чём говорил час назад. – Какие странности?
– Вы сказали, что у обоих Нальяновых странности. Какие?
– А… – Харитонов надел очки и заморгал, – Нальяновы. Ну, не знаю. Братцы не от мира сего. Старший, правда, в нескольких великосветских интригах упоминался, да, может, слухи. Но они странные оба. Я как-то с ними о женщинах заговорил – перевели разговор на женщин-убийц и час, говорю же, о графине этой жуткой толковали. Я тему сменил, про труды Герцена, Бюхнера и Маркса их расспрашиваю – так Юлиан сказал, что от Герцена у него голова разболелась, едва приобщиться к его «Былому и думам» попытался, а про других поинтересоваться изволили, кто это такие-с? Я им о страданиях народа, обо всём, что всех передовых людей волнует, – так они тут и вовсе попросили меня поискать для таких разговоров кого-нибудь поглупее-с.
У Осоргина снова потемнело в глазах. «Подлецы…» Тут из-за спины Харитонова вынырнул Левашов, явно слышавший разговор. Осоргин неоднократно замечал за Левашовым это дурное умение появляться ниоткуда, выпрыгивая, словно чёртик из табакерки.
– Насчёт великосветских интриг, так это вовсе не слухи-с. Все говорят, девице лучше в чёрта влюбиться, чем Юлиана Витольдовича.
– Это ещё почему? – с невольным интересом проронил Осоргин.
– Ну, это уж сами догадайтесь, я до сплетен не охотник.
Осоргин смерил Левашова долгим взглядом, вздохнул, но ничего не сказал. «Не охотник, как же…»
Глава 4. Беседа на постели
Это не та книга, которую можно просто отложить в сторону.
Её следует зашвырнуть подальше со всей силой.
Дороти Паркер
Клиника Вениамина Левицкого располагалась на первых двух нижних этажах построенного тридцать лет назад неподалёку от брандтовского дома в Митавском переулке крепенького трёхэтажного особнячка, на верхнем этаже которого проживал сам Вениамин Мартынович с семьёй. Доктор считался специалистом по кожным болезням, и клиника редко пустовала. Левицкий никогда не принимал бесплатно, но за конфиденциальность можно было ручаться, и потому клиентами доктора чаще всего становились люди уважаемые, никоим образом огласки не желающие, чаще всего, что скрывать, сифилитики.
Впрочем, не только. Врачевали тут и красную волчанку, и малярию, и грибки, залечивали псориаз и лишай, избавляли больных от чесотки, экзем и угревой сыпи. Жителей окрестных домов никогда особенно не волновало, что пациенты клиники чаще всего заходили туда с лицами, скрытыми шарфами или полями немодных широкополых шляп. И мало кто склонен был удивляться, что прогуливались пациенты Левицкого только в сумерках, днём предпочитая отсиживаться в уютном дворике клиники, с трёх сторон закрытом стенами соседних домов, а с четвёртой – ограждённом кованой оградой, плотно увитой густолистым хмелем и разлапистым плющом.
Никого не удивило и появление здесь рослого господина, глаза которого тонули в серой тени от козырька чёрного немецкого картуза, а нижняя часть лица была закрыта клетчатым шарфом. Мужчина появился, едва свечерело, и растаял у парадного входа клиники.
Ещё через час доктор Левицкий, тридцатипятилетний дородный мужчина с коротко остриженными рыжевато-каштановыми волосами, тонкими усиками с эспаньолкой и зоркими глазами под круглыми стёклами пенсне, уже начал привычный вечерний обход. Правда, сопровождала его не медсестра, а молодой коллега-медик в белоснежном халате, удивительно оттенявшем его блестящие, чёрные, как смоль, волосы и бледное лицо с большими зелёными глазами. Всех пациентов беспокоить не стали – медики навестили только женское отделение, где вниманию молодого специалиста был представлен довольно сложный случай патологического повреждения склеры глаз и дыхательных путей. Пострадавшей, Варваре Акимовой, были прописаны растворы гидрокарбоната и хлорида натрия. Внутрь давали жаропонижающее и обезболивающее.
Девушка, когда пришли врачи, не спала, но напряжённо смотрела в окно, хоть там, в тумане весенних сумерек, едва ли можно было что-то разглядеть. Мысли Варвары были печальны. Вспомнилось что-то давнее, полузабытое, в памяти то и дело всплывали события далёкого прошлого. С чего всё началось?
О, она хорошо помнила это. Ей было всего пятнадцать…
Той осенью из деревень и дач все снова съехались в свои насиженные петербургские гнезда, и необыкновенное оживление воцарилось в интеллигентских кружках, всюду шли толки о романе Чернышевского «Что делать?». Все просто не могли наговориться о нём. Иные указывали на недостатки: герои – люди без заблуждений и увлечений, без ошибок и страстей, без потрясений и драм, одномерные и плоские, с их уст никогда не срываются проклятия судьбе, их сердца не разрываются от боли и муки, их души не омрачаются ненавистью, завистью и отчаянием. Таких не бывает. Другие уверенно заявляли, что написан роман бездарно, но то была эпоха отмирания эстетики: художественные красоты никого не интересовали, все жаждали указаний, как должен жить «новый человек».
Варвара читала роман с замиранием сердца, запоем. Какую веру в знания и науки пробуждал роман, как настойчиво звал он к общественной борьбе, какую блестящую победу сулил каждому, кто отдавался ей! Автор укреплял в юном сердце Вареньки пламенную надежду на счастье: каждая строка красноречиво говорила, что оно достижимо даже для обыкновенных смертных, если только они всеми силами будут работать для его завоевания. В семейной жизни автор стоял за свободу любви, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения между супругами. Вот эти-то идеи, подтверждаемые примерами героев, покорили её.
Вывод из сказанного был просто: женщина должна разорвать все путы, тормозящие её жизнь, сделаться вполне самостоятельной в делах сердца и, не ограничиваясь этим, сбросив моральный гнёт предрассудков, зажить общественной жизнью. Она должна трудиться так же, как и мужчина, иметь собственный заработок и быть полезной обществу.
Варенька видела, как среди знакомых ей женщин началась погоня за заработком: искали уроков, поступали на телеграф, в переплётные мастерские, продавщицами в книжные магазины, устраивались переводчицами, чтицами, акушерками, переписчицами, стенографистками. На тех, кто продолжал вести пустую светскую жизнь, смотрели с презрением. Её сестра Нина, жена служащего в банке, тоже стала давать уроки, и Варя страшно гордилась сестрой.
Однако муж Нины до пяти был на службе, она – на уроке, бросить детей на руки кухарки, едва справлявшейся на кухне, было немыслимо. Чтобы заменить себя, Нина на время своего отсутствия наняла приходящую девушку, вознаграждение которой оказалось больше того, что получала она сама. Муж возмущался: заработок матери семейства ничего не вносил в семью, но боязнь, что кто-нибудь назовёт её «законной содержанкой» и «наседкой», – эпитеты, которые были в большом ходу, – мешали сестре оставить работу. В итоге случилось что-то совсем ужасное, никаким романом не описанное.
Василий Андреевич, муж сестры, влюбился в няню своих детей и оставил Нину.
Сама Варя, повзрослев, стала мечтать о швейной мастерской на новых началах. Она собрала подруг. Усевшись за стол, они раскрыли роман с описанием мастерской, и начали подробно обсуждать, как её устроить. Решено было нанять отдельную квартиру, но где найти необходимую сумму? Тогда условились снять меблированную комнату в двадцать пять рублей, стали собирать деньги на новое предприятие и, в конце концов, собрали. Девицы наняли четырёх портних и получили несколько заказов от своих знакомых. Распорядительницею мастерской пришлось назначить Машуню Воронину, обучавшуюся кройке в продолжение нескольких недель. Все благоразумно рассудили, что ей ещё опасно выступать в качестве закройщицы, и наняли специалистку. Машуня же должна была присматривать за порядком, а когда присмотрится – кроить простые платья.
Хозяйка-распорядительница не умела обращаться со своими служащими с бесцеремонной грубостью заправских хозяек, и портнихи начали обращаться с ней чересчур фамильярно и недоверчиво, то и дело спрашивали её, получат ли они своё жалованье вовремя? Бедная Машуня созвала экстренное собрание всех устроительниц и просила совета, как держаться с портнихами, чтобы возбудить к себе доверие? Те посоветовали объяснить швеям, какая выгода для них получится впоследствии, а также указать на то, что в конце месяца кроме жалованья между ними будет поделена и вся прибыль. Увы, это окончательно подорвало авторитет хозяйки-распорядительницы, портнихи в ответ со смехом закричали: «Отдайте нам только жалованье, а прибыль оставьте себе!..»
За несколько дней до конца первого месяца оказалось, что, за вычетом суммы на покупку приклада, а также материи на платья, валовой доход новой мастерской за первый месяц составил сумму, необходимую на уплату месячного жалованья одной закройщице, а чтобы рассчитаться с остальными швеями, пришлось снова прибегать к сбору денег. Мастерская лопнула.
Но все эти неудачи ничуть не обескуражили Варю: она понимала, что просто ещё не встретила «новых людей», тех – без заблуждений и ошибок, без грязных страстей и себялюбия, чистых и светлых. И они появились в её жизни: Нина, после развода с мужем ушедшая в революционную работу «рахметовых», познакомила её с ними.
Наконец-то Варя окунулась в романтику революционной борьбы. Конспиративная квартира находилась на Гороховой улице между Садовой и Екатерининским каналом, она помещалась во дворе, в третьем этаже, и состояла из трёх небольших, скромно, но прилично обставленных комнат. Они жили – кто по бумагам отставного чиновника, а кто – по паспорту мещанина. Один из них – бледный и русоволосый Константин Трубников – часто приходил с портфелем под мышкой, где были двадцать-тридцать фунтов бумаги для типографии, типографские краски, бутыли азотной или серной кислоты. За кислотами заходил обыкновенно некий Дмитрий Вергольд, за бумагой для типографии – Авдотья Иванова, скромно одетая чахоточная девушка, и приносила прокламации, завёрнутые в чёрный коленкор, как портнихи носят куски материи или исполненный заказ. Вечера Варенька с сестрой проводили дома, брошюровали прокламации, попадавшие к ним на квартиру из типографии, и складывали их для передачи представителям кружков в письмах и посылках. Для рассылки в конвертах имелись экземпляры, напечатанные на тонкой папиросной бумаге. Квартира служила также для хранения взрывчатых веществ и местом, где временно могли укрыться разыскиваемые лица.
Константин Трубников быстро стал засматриваться на неё, и Варенька поняла, что пришла любовь. Правда Константин прямо сказал, что не может связывать себя семейными узами – для революционера они не существуют, однако это не испугало Варю, ведь и Кирсанов, и Лопухов тоже были за свободную любовь, за идеально откровенные, деликатно-чистые отношения!
Правда, тут тоже не все заладилось. Вера Павловна у Чернышевского была свободна в любви, свободна она была от последствий любви, а вот Варенька почему-то забеременела. Трубников отвёл её к знакомому доктору, объяснив, что революционная борьба и пелёнки – вещи несовместные, а вскоре пояснил, что лучше им выбрать новую любовь, после чего стал любить её через задний проход, а после – просто исчез и на конспиративной квартире больше не появлялся.
Его вскоре сменил брат Авдотьи Ивановой, Михаил, и история повторилась, потом течение революционной работы унесло Михаила Иванова в неизвестном направлении. Михаила Иванова сменил Андрей Любатович, последнему наследовал Дмитрий Вергольд. Все они, укладывая её в постель, говорили высокие слова о чистых отношениях, но почти все практиковали то же, что и Трубников.
Сестра Нина к тому времени стала апатичней и злей, говорила, что все мужчины – одинаковы. Вообще-то Варенька так не считала: Трубников, раздвигая ей ноги, сильно стонал, Иванов же хрипел, Любатович молчал, только тяжело дышал, всё время мял её груди и долго не слезал с неё, между тем, его ждали в типографии. От него она снова понесла, но аборт был неудачен, Варе сказали, что детей у неё больше не будет.
Порой у Вари мелькала мысль: те ли это идеально откровенные, деликатно-чистые отношения, описанные её кумиром? Но так как у неё было много забот с изготовлением взрывчатых веществ и типографией, то времени задумываться об этом особо не было.
Вергольд, в общем-то, был человеком серьёзным и знающим. Разве что выдержки ему не хватало. Вот и в последний раз, когда надо было добавить порцию нитроглицерина в сосуд, он задрал ей юбки и приказал держаться за край ванны. Опомнился он, только когда она упала в обморок от вонючего смрада, поднимавшегося от кислот. Он отвёл её в частную клинику, заплатил сам. Что случилось на квартире после – Варенька только гадать могла: видимо, снова Вергольд на что-то отвлёкся.
Глаза Вари мучительно болели, словно туда сыпанули песку, нос точно кто опалил изнутри, глотать тоже было больно. Но она выполнила свой долг: передала Осоргину, что с Вергольдом беда.
– Головные боли у вас прошли? – неожиданно услышала она совсем рядом и обернулась.
Перед ней стоял, чуть склоняясь, молодой человек с огромными глазами, похожий на кого-то, виденного так давно, что воспоминание терялось в глубинах памяти. Впрочем, нет, она вспомнила. Архангел Гавриил в белых ризах с иконостаса маленькой церквушки напротив ворот их старого дома. Няня говорила «благовестник», у него в руках была зелёная ветвь. Почему? В воспалённых глазах Вари это лицо двоилось и чуть расплывалось, но она, вцепившись в одеяло, упорно пыталась сфокусировать взгляд на стоящем перед ней. «Как красив», пронеслась в ней какая-то чужеродная, не революционная мысль, «как он красив…»
Неожиданно до неё дошло, что он спрашивает её о чем-то.
– Что? Вы что-то спросили? – Варя все ещё не могла отвести глаза от лица врача.