Текст книги "Плоскость морали"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Ольга Михайлова
Плоскость морали
Делая подлости, не ссылайтесь на время.
Помните, что время может сослаться на вас.
Неизвестный автор
Пролог. Апрель 1879 года
На Северный или на Восточный? Иванников решил рискнуть, над ним мелькнул чёрный купол неба, чуть подтаявший по краю лунный диск и стеклянный полукруг огромной розетки на центральном фасаде Восточного вокзала. Он ринулся к входу, толпа в недоумении расступилась, и ещё от дверей вокзала, выходящих на платформы, он увидел того, кого искал.
Но по первому пути в предутреннем тумане уже двигался состав, извергая из-под колёс густые клубы сероватого пара. Иванников остановился, дожидаясь, когда поезд пройдёт, чуть отдышался, и тут в стеклянной вокзальной двери, выходящей на перрон, увидел своё отражение. Торопливо вынул платок, стирая со лба пот, кое-как пригладил взлохмаченные рыжеватые волосы, ибо в спешке совсем забыл про шляпу, поправил галстук. Последний вагон, грузно прогромыхав по рельсам, исчез в тумане, а на второй платформе в свете фонаря, удлинявшем его тень до рельсов, по-прежнему стоял стройный черноволосый человек, опиравшийся на трость с золотым набалдашником, и смотрел на пути, откуда ждал поезда. Спокойная расслабленность его позы задела Иванникова почище любого оскорбления.
– Выступление Мак-Магона в Национальном собрании! Покушение на российского императора Александра! Хедив Египта Исмаил-Паша объявил об отставке кабинета! Столкновение паромов на Темзе! Новая драма Ибсена! – вопили бегающие по вокзалу мальчишки, торгующие газетами. Один из них ринулся к Иванникову, потрясая свежими номерами «Temps», «Rеpublique Fransaise» и «Monde», но тот отмахнулся, стремительно перебежал через рельсы первого пути на вторую платформу и окликнул стоящего под фонарём.
– Юлиан Витольдович! – Иванников поморщился от звука собственного голоса, прозвучавшего надсадно и горестно, и снова почувствовал жалкую неуверенность в себе.
Мужчина медленно обернулся, окинув его высокомерным взглядом. Иванников знал, что это иллюзия, причиной надменного выражения на лице Нальянова были его глаза, обременённые тяготой томно-грузных век, придававших взору что-то невыразимо величественное и царственное. Если бы не они, Юлиан Нальянов едва ли привлекал к себе внимание, но эти проклятые глаза почему-то сводили женщин с ума и приковывали к молодому русскому все взгляды, где бы он ни появлялся.
Сам же Иванников никогда не назвал бы это лицо красивым. Нальянов, с его тяжёлыми веждами и горделивой осанкой камергера, казался ему пугающе неживым, ожившим мертвецом, выходцем с того света. Сейчас, даже не затруднившись придать лицу вопросительное выражение, наглец бесстрастно смотрел на Иванникова и молча ждал вопроса.
– Вы… вы уезжаете? А как же… как же Лиза? Лизавета Аркадьевна ведь… – Иванников совсем смешался.
Его собеседник молчал несколько секунд, потом с явной неохотой всё же проронил:
– Причём тут мадемуазель Елецкая? – он пожал плечами. – Мне нужно в Петербург.
– Но ведь… она любит вас! Вы не можете! – У Иванникова потемнело в глазах. – Мне говорили, что вы…но дворянин не может так поступить!
Брови Нальянова чуть поднялись, придав лицу выражение лёгкого недоумения.
– Лизавета Елецкая – ваша невеста, если не ошибаюсь, Пётр Дмитриевич? – осведомился он любезно, хоть в этой любезности Иванникову померещилась наглая издёвка.
– Перестаньте! – Иванников почувствовал, что закипает, – вы же… всё понимаете. Мне нужно… мне нужно только её счастье! Не заставляйте же меня… – Иванников ненавидел себя, но куда большую ненависть вызывал в нем этот жуткий человек, пугавший ледяным бесстрастием и глазами ящера. – Неужели вы нуждаетесь в признании вашего превосходства? Вам нужно моё унижение? Вы – хуже Дибича! Вы просто подлец! – последняя фраза вырвалась у Иванникова неумышленно, на изломе отчаяния.
Нальянов закусил губу и несколько минут отстранённо смотрел, как к перрону подавали состав на Страсбург. Иванников совсем смешался, ему казалось, он оскорбил Нальянова, но тот вдруг задумчиво проговорил:
– Пётр Дмитриевич, Елизавета Аркадьевна дала слово быть вашей женой. Не проходит и месяца помолвки, как она нарушает данное вам слово. Причина – любовь ко мне. Вы или глупы, или играете в криво понятое благородство. Я не сужу вас – это, в общем-то, ваше дело. Но кто позволил вам навязывать мне женщину, для которой клятва верности – пустяк, которая не знает ни долга преданности, ни женской скромности, ни чести? Мне-то это зачем? – он чуть склонил голову к собеседнику, точно подлинно недоумевая.
Иванников остолбенел. Он ждал чего угодно, но не этих спокойных и жестоких слов. Несколько минут пытался прийти в себя, пока Нальянов кивал слуге, подошедшему с чемоданом к вагону.
– Но она же… сердцу не прикажешь…
– А она пыталась? – на лице Нальянова снова промелькнула тонкая язвительная усмешка.
Иванников совсем растерялся. Лиза, Лизанька, Елизавета Елецкая была для него идеалом красоты и женственности, её желание, прихоть, любой каприз – были законом, и он никогда не думал, просто не мог подумать того, что столь резко и безжалостно уронил Нальянов. Иванников чуть отдышался. Он всё ещё ничего не понимал. Он-то полагал, что Нальянов, по адресу которого молва в русских кругах Парижа давно уронила слово «подлец», вскружил Лизаньке голову, а сейчас решил уехать, чтобы просто свести её с ума. Но если он…
– Так вы… вы едете… не потому, что… не из-за Лизы?
Из тамбура показался слуга Нальянова и сказал господину, что поезд отходит через три минуты. Нальянов кивнул, утомлённо взглянул на Иванникова, во взгляде его проступило теперь что-то подлинно высокомерное, почти палаческое, он вздохнул и резко отчеканил, повторив уже сказанное:
– Мне нужно по делам в Петербург, – после чего, не ожидая ответа, исчез в вагоне.
Иванников, чувствуя, как путаются мысли, и кружится голова, ошеломлённо проводил его взглядом и стоял на перроне до тех пор, пока поезд не тронулся.
Глава 1. Двое подлецов в купе первого класса
Революция за два дня проделывает работу десяти лет и за десять лет губит труд пяти столетий.
Поль Валери
…Есть ли унижение горше пренебрежения женщины? И что мерзостнее всего – женщины, по сути, совсем ненужной, случайной. Голова Дибича после двух бессонных ночей мучительно болела, но что значила эта боль в сравнении с уязвлённым самолюбием? Или он всё же лжёт себе? Андрей Данилович посторонился, пропуская в вагон какого-то генерала с седыми бакенбардами. Мысли текли вязкой патокой. Что значила для него Елена Климентьева? Дибич, морщась, вспоминал, как впервые увидел её. Она шла впереди него медленно и плавно, её обнажённые, бледные, как слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкой между лопатками, и описывали неуловимую, как движение крыльев, кривую, а на затылке спиралью загибались волосы обожаемого Тицианом медно-рыжего цвета. Она посмотрела на него – вскользь, почти не видя. Он взволновался. Иной женский взгляд мужчина не променяет даже на обладание. Трепет её ресниц напоминал движение крыльев стрекозы, томные глаза – полотна Тинторетто, волосы – шлем Антиноя в галерее Фарнезе. Но они были не совсем медными, приметил он. У них был один из тех оттенков, какие бывают у полированного палисандрового дерева, освещённого солнцем.
«…Виноградной ли лозе? Соцветьям амброзии
Уподоблю я тяготу медных волос твоих?
Так в безмолвном покое бледнеющей осени
Проступает сиянье Флоренции Козимо…»
Дибич был дипломатом, но в кругах богемы считался недурным поэтом. Стихи о Ней возникли в голове сами, душа наполнилась музыкой рифм, и это внезапное непринуждённое поэтическое возбуждение подарило радость почти альковную. Он прикрыл глаза, желая продлить трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, – тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить… или упустить эту девушку, эту хрупкую красоту медичейской эпохи.
…Сейчас Андрей Данилович уверял себя, что у него не было ни видов, ни намерений, просто захотелось пофлиртовать. Но его даже не отвергли, а просто не заметили. Он говорил комплименты – его не слушали, приглашал танцевать – к нему повернулись спиной. Два дня назад Елена уехала в Петербург, Дибич же, к его собственному удивлению, две ночи не смыкал глаз, обостряя пытку неудовлетворённой плоти тягостными мыслями. Им овладела странная болезненность, вся кровь казалась неисцелимо заражённой.
По природе своего вкуса Дибич искал сугубого наслаждения: осложнённой радости чувств и всепоглощающих страстных порывов, при этом не был сентиментальным, скорее, напротив, знавшие Андрея Даниловича часто упрекали его в бесчувственности. Дибич менял женщин как перчатки, они не занимали ни сердца, ни ума, но он привык считать себя неотразимым. Публичное унижение портило реноме, ведь гадина Тропинин уже растрезвонил повсюду, что его репутация донжуана дала трещину и его лучшие дни позади.
Ладно, он столкнётся с ней в Питере, и тогда посмотрим. Гордыня, девочка, грех смертный.
Ныне, выезжая из Варшавы в Санкт-Петербург, Дибич хотел отдохнуть и надеялся, что билет дипломатической брони первого класса, которым, по пословице, ездили только принцы, дипломаты, американцы и дураки, оградит его от нежелательных знакомств и излишне разговорчивых попутчиков.
Увы, надежда не оправдалась. В его купе уже стоял молодой брюнет, вначале показавшийся Дибичу одним из тех лощёных светских хлыщей, считающих, что L'amour est la fleur sur le bord de l'abîme[2]2
Любовь есть цветок на краю бездны (фр.)
[Закрыть]. Француз неторопливо снял шляпу, вынул из кармана пальто смятую» Monde», положив её поверх лежащего на столике небольшого издания in-quarto. Giambattista Marino, мелькнуло на обороте. «О, мой Бог, он итальянец, всю дорогу покоя болтовнёй не даст…», – раздражённо подумал Дибич, но тут незнакомец обернулся, и дипломат сразу осознал своё заблуждение.
В глазах его спутника проступало то расплывчато-мутное и туманное, что европейцами обычно зовётся âme slave[3]3
Славянская душа (фр.)
[Закрыть], и Дибич понял, что перед ним его соплеменник. Какой там «une fleur»…
Теперь Андрей Данилович разглядел незнакомца. Безукоризненная правильность бледного лица приводила на память мертвенность кладбищенского мрамора, нос, выточенный с классической строгостью, делал его похожим на молодого Алкивиада, но в тяжёлых царственных глазах колебалась ряска болотной тины и плыла мутная поволока.
Незнакомец был, на взгляд Дибича, или упадочно красив, или волнующе некрасив, но он приковывал к себе любой взгляд. «Умён, запредельно умён, и прекрасно это знает», – пронеслось в мозгу дипломата. «Русский, состоятелен, точнее, богат, законы и ограничения для такого – ничто. Они помимо него. В голове бездна… или кавардак… или истина. Спрашивать ему некого – да и не о чем. Ответы есть на все, но никого и словом не удостоит. А глаза-то, глаза… Точно прокурорские».
«Ряска бурых болот, ядовитый мышьяк,
Средь гниющих коряг в липкой тине тумана,
Мутят воду не лапы бородавчатых жаб —
Плавники змееглавого Левиафана…»
Эти странные строки проступили и погасли. Дибич удивился, ибо совсем не ощущал вдохновения. Виски по-прежнему то сжимало болью, то отпускало.
Андрей Данилович сел и устремил взгляд за окно, в ночь. Нечёткость отображения тёмном стекле придавала его лицу очертания черепа, отобразив чёрные пятна глазных впадин и провалы под скулами. В стеклянном отражении Дибич увидел, что его попутчик взял книгу, повертел её в руках и углубился в чтение, сам же он, чуть повернувшись, неожиданно заметил газетный заголовок. Ахнув и забыв спросить разрешения, схватил газету и пробежал глазами полосу: второго апреля 1879 года на императора Александра Второго во время его обычной утренней прогулки в окрестностях Зимнего дворца без охраны и без спутников совершено покушение. Покушавшийся – Александр Соловьёв, дворянин, отставной коллежский секретарь, тридцати трёх лет. Все выстрелы прошли мимо. Соловьёва настиг штабс-капитан корпуса жандармов Кох, задержавший его возле здания министерства иностранных дел. При задержании Соловьёв принял яд, но был спасён медиками.
Сегодня было пятое апреля. Дибич из-за чёртовой хандры просто разминулся с последними новостями, не читая в эти дни газет. По его телу прошла отвратительная волна тошнотворной слабости. Потомственный дипломат, он ненавидел кровь. А между тем после убийства в прошлом году шефа жандармов Мезенцева, в феврале был убит князь Кропоткин, вскоре за тем – полицейский агент Рейнштейн в Москве и, наконец, тринадцатого марта жертвой злоумышленников едва не пал сам Александр Дрентельн, нынешний шеф жандармов, ехавший в карете в комитет министров. У Лебяжьего канала с ним поравнялся всадник, выстрелил, потом пронёсся по Шпалерной и скрылся, однако был пойман и оказался поляком Мирским. И вот – новое покушение… Государь-император.
– Вам полегчало, Андрей Данилович?
Дибич поднял голову и встретился глазами с незнакомцем. Он не растерялся и не удивился, но ответил не сразу. Ему вдруг показалось, что он ждал чего-то неожиданного, необычного, причём – как раз от этого человека.
– Вы меня знаете? – вежливо осведомился он.
– Мы никогда не встречались, – покачал головой незнакомец, чуть заметно улыбнувшись.
Дибич не спросил, откуда тогда собеседник знает его имя, но задумался. Попутчик появился в купе первым и не мог видеть меток на его багаже, но и там были только инициалы – «А.Д.» Впрочем, он мог слышать о нём стороной…
– Я велел слуге купить билет, оставался час до отхода поезда, был только первый класс, одно место в этом купе, другое было забронировано Андреем Даниловичем Дибичем, – вяло пояснил попутчик своё всеведение. – Так ваша голова прошла? Не спать две ночи подряд – тяжело.
Дибич нервно улыбнулся.
– Честь имею представиться, – поклонился прозорливец, – Юлиан Витольдович Нальянов.
Дибич не спросил, как господин Нальянов узнал, что он не спал две ночи. Это не билеты, от кассира такого не узнаешь, но раз уж угадал, не хотелось давать этому Юлиану Витольдовичу повод ещё раз казаться провидцем. Неожиданно Дибич понял, что голова и вправду прошла, взгляд его просветлел.
– Благодарю вас, Юлиан Витольдович, мне полегчало. – Он сложил газету и кивнул на передовицу, – вы читали?
Нальянов утвердительно склонил голову. Читал-с.
– Господи, дворянин, – поморщился Дибич. – Когда этим занимается чернь, понятно, но дворянин… поднять руку… Как можно-то?
– Революционеры – не чернь и не аристократия, – снисходительно пояснил Нальянов, – это прослойка неудачников и банкротов всех классов и профессий: разорившиеся помещики и обанкротившиеся купчики, неудавшиеся адвокаты и пойманные на взятке помощники присяжных поверенных, прогоревшие лавочники и спившиеся рабочие, в общем, недоноски и отбросы всех мастей. Этот, – он снова кивнул в направлении газеты, – смог только сдать экзамен на преподавателя уездного училища. Через тридцать лет службы он мог бы стать «его превосходительством», но он и ему подобные не хотят ждать тридцать лет, они хотят всего и сразу, а сделать из коллежского секретаря премьер-министра может только революция.
– Но не все же там карьеристы, – в тоне Дибича, хоть он и возражал своему спутнику, не было отторжения, ибо по сути он был согласен со сказанным.
– Не все, – согласился Нальянов, – есть и прекраснодушные глупцы-идеалисты и особенно идеалистки, начитавшиеся Чернышевского, есть и буржуа, боящиеся прослыть недостаточно либеральными. Это тот редкий случай, когда жажда свободы делает человека рабом.
– Да, но ведь есть же и подлинные либералы, – Дибич улыбнулся, снова явно подыгрывая собеседнику.
Нальянов высокомерно усмехнулся.
– Да, либералы-земцы давали по подписным листам деньги для «Народной воли». Правда, либеральные круги против покушений на царя, но они сочувствуют террору против государственных сановников. Вспоминаю разговор на эту тему с одним повешенным, – изуверски усмехнулся он, – тот рассказал, как получил от одного либерала для организации десять тысяч рублей. Тот жил в Европейской гостинице, и будущий висельник к нему пошёл с Иванчиным-Писаревым. Этот земец говорил, что, по его мнению, покушения на царя мешают необходимым политическим реформам, в то время как убийство министров может заставить высшие сферы направить царя по другому руслу.
– Так и сказал?
– Да, – мрачно кивнул Нальянов, и лицо его потемнело. – Вообще же либерализм в России – привычное своекорыстие лжи. За фразу «Я верю в русский народ!» всегда наградят аплодисментами, а кто же не любит аплодисментов? В итоге человек порой так изолжётся, что и сам верит в свою искренность. А на самом деле нам ведь всем совершенно наплевать на народ, он – повод для проявления либерализма, только и всего.
– Но ведь иные на эшафот идут, помилуйте, вон как этот… как его… – Дибич заглянул в газету, – Соловьёв.
– Для того, кто ежеминутно готов умереть, – рассудительно и уже серьёзно заметил Нальянов, – если не лжёт, конечно, как сивый мерин, – уточнил он, чуть наклонив голову к собеседнику и блеснув глазами, – интересы народа, за которые он умирает, никакой ценности иметь не могут. Смертнику всё безразлично: и народ, и честь, и совесть, уверяю вас, – он пренебрежительно махнул рукой, потом продолжил, – это потусторонние люди с искажёнными мозгами, в которых – окаменелая затверженность недоказуемых постулатов. Это то, что в старину называлось ересью, проще говоря, помрачением ума большой, подавляющей мозг дурью. Сами подумайте, Андрей Данилович: наша интеллигенция, фанатично стремясь к самопожертвованию, столь же фанатично исповедует материализм, отрицающий всякое самопожертвование. Я не устаю умиляться помрачённости этих голов.
– Мне кажется, вы всё же излишне категоричны…
– Разве? – пожал плечами Нальянов и сменил тему. – А вы при посольстве?
Дибич кивнул: его отца, известного дипломата, хорошо знали в высших правительственных кругах.
Нальянов опустил глаза и потёр виски бледными пальцами.
– Я хотел бы спросить. Фамилию «Дибич» я слышал и раньше, и это не было упоминанием о вашем отце. По вашему адресу в Париже и в Питере несколько раз роняли слово «подлец». – Он склонил голову к собеседнику и невозмутимо поинтересовался. – За что?
В ответ на вызывающий вопрос своего собеседника Дибич смерил Нальянова твёрдым взглядом. Нальянов ему нравился – даже этим прямым и дерзким вопросом. Он улыбнулся. Восхищение… Что это, как не вежливая форма признания чьего-либо сходства с нами? Дибич тоже, несмотря на дипломатичность, любил прямые вопросы. Он не затруднился.
– А этом мире двоятся слова и мысли, намерения и поступки, и только холодная логика оставляет нам шанс не запутаться. Я дипломат и стараюсь обходить острые углы, но я стараюсь быть разумным, я ставлю цель и достигаю её. Почему в моих действиях видят что-то ещё – мне неведомо.
За окнами убаюкивающе поплыли фонари вокзала. Поезд тронулся. Нальянов, казалось, оценил мертвяще-честный самоанализ Дибича, смотрел внимательно и отстранённо. Стройный и худощавый, Дибич казался выше своего роста и старше своих тридцати лет, и был, бесспорно, привлекателен исходящим от него ледяным обаянием бесстрастного ума.
Нальянов улыбнулся.
– Дипломатия как таковая есть умение творить подлейшие дела милейшим образом, а вот привычка постоянно обходить острые углы часто оборачивается хождением по кругу. Но я тоже стараюсь быть разумным, – проронил он, – однако в итоге глупостью зову мнение, противоречащее тому, что думаю на этот счёт сам, а самоочевидной истиной – то, что очевидно для меня и ни для кого больше.
– И вы тоже считаете меня подлецом? – в глубине тёмных глаз Дибича неожиданно блеснула молния.
Однако Нальянов не поднял перчатку.
– Я вспомнил об этом потому, что слышал то же самое по своему адресу, – сдержанно проговорил он. – Но я стараюсь избегать двойственных суждений, стремлюсь согласовывать намерения и поступки, не имею цели и очень часто плюю на холодную логику. Я вовсе не дипломат и не боюсь острых углов. Но что удивительно, – он вздохнул, – тоже именуюсь подлецом.
Дибич выпрямился и слегка наклонился к собеседнику.
– Мне бы хотелось быть правильно понятым, господин Нальянов. Наименование «подлец», слышанное вами по моему адресу, ни в коей мере не является верным. Я удостаиваюсь его от глупцов, чьи представления о должном весьма кривы, но не знаю, поймёте ли вы меня?
– Да, – успокоил его собеседник.
И, взглянув в болотную тину глаз Нальянова, Дибич убедился, что его и в самом деле понимают: без осуждения и неприязни, но и без одобрения. Просто – понимают и всё.
– Но я, – тут Нальянов странно передёрнулся, – посетовать на непонимание не могу и подлецом именуюсь, похоже, вполне заслуженно.
После этих знаменательных слов Нальянов предложил Дибичу ложиться: третья бессонная ночь пагубно скажется на его здоровье. Тот предложил собеседнику выпить коньяку в вагоне-ресторане – он и вправду устал, но спать не хотелось, винные же пары всегда усыпляли. Нальянов любезно кивнул и поднялся.
* * *
Тут где-то в коридоре что-то хлопнуло, послышался топот ног и крики. Дибич в панике отпрянул в глубину купе, а Нальянов распахнул дверь и вылетел в коридор. Андрей Данилович с испугом заметил, что в руке его попутчика появился гассеровский револьвер, и ощутил, как вспотели виски. Тем временем прямо на Нальянова налетел какой-то тощий человек с аккуратно выстриженными тёмными висками и франтоватыми усиками, он пытался разминуться с ним, но Нальянов, заметив бегущих сзади полицейского и ещё одного штатского в полосатой жилетке, схватил тощего и резко прижал к стене. Полицейский и его товарищ быстро подоспели, надев на пойманного наручники и бормоча слова благодарности.
– Где-то я его видел, – обронил тем временем Юлиан Витольдович, чуть склонив голову и разглядывая пойманного, всё ещё пытавшегося вырваться. – Вор, что ли? – спросил Нальянов полицейского. Его голос, начальственный, властный, гулко отдавался в открытом купе и коридоре.
Дибич осторожно выглянул в дверной проём и стал прислушиваться к разговору, одновременно разглядывая схваченного полицией. Тот был бледен и тяжело дышал. Из дальнего купе вышел тот самый генерал с пышными бакенбардами, которого дипломат видел при входе в вагон, и тяжело ступая, приблизился к ним.
– Никак нет, не вор, ваше превосходительство, – ответил полицейский Нальянову, нутром почуяв, что говорит с кем-то из власть имеющих, да и с кем ещё могла свести судьба в вагоне первого класса?
– Проверяли багаж, а он спираль Румкорфа вёз в полированном ящике и гальваническую батарею под лавкой, – пояснил штатский. – Но мало ли кому что надо, но уж больно волновался, а тут и вовсе бежать кинулся, нервы, знать, не выдержали.
– Да это же Коломин, – изумился вдруг Нальянов. – Когда я его последний раз видел, он блондином был в засаленном пиджачишке, толкался в меблирашках, носил прокламации из типографии. То-то я его не узнал сразу. Это паричок-с у вас или подкрасились? И давно ли ездите первым классом, Михаил Яковлевич? – Дибич понял, что Нальянов просто глумится, а вовсе не пытается ничего вызнать у схваченного.
Штатский тихо заговорил с Нальяновым о личности задержанного, который по документам числился Владимиром Сухановым. Нальянов категорично покачал головой, назвал паспорт липой и уверенно сказал, что это член так называемого исполнительного комитета «Земли и воли» Михаил Коломин. После чего сам назвался, отчего у штатского и полицейского округлились глаза, и они тут же поклонились.
– В Петербурге штаб-квартирой группы служит квартира отставного артиллериста Люстига, – указал он, заставив вздрогнуть арестованного. Дибич не заметил, как из рук Нальянова невесть куда исчез револьвер.
Генерал, слушавший молча, теперь спросил, что делать с багажом этого взрывателя? Штатский сказал, что сейчас всё уберут.
Коломина увели. Дибич, уже успокоившийся, вдруг снова напрягся. Нальянов? Где он слышал эту фамилию? Почему эти двое так удивились и сразу расшаркались? Отец что-то говорил… Витольд Нальянов. Кажется, тайный советник? Где? Третье отделение? А это, значит, сынок?
– Ваш отец… – осторожно обронил он и дипломатично умолк на полуслове.
– …возглавляет уголовное ведомство в Третьем Отделении. – Глаза Нальянова скрылись за выпуклыми мраморными веками. – Однако мы собирались в ресторан.
Дибич удивился неизменности намерений сынка тайного советника, про себя подумав, что у этого человека нет нервов. Впрочем, может, опасности и не было?
– А что за спираль он вёз? – осторожно поинтересовался Дибич, проходя за Нальяновым по вагонным коридорам.
Нальянов, не задумываясь, откликнулся:
– Спираль Румкорфа – это новейшее изобретение для взрывов золотоносных шахт. Ну а этим оно зачем – сами догадайтесь. Сложнее всего там глицериновый запал, элемент Грене, – дополнил он педантично, – боеголовка заряда. Не сработает – пиши, пропало.
– Но зачем он бросился бежать? Оно могло взорваться?
Нальянов пожал плечами.
– Нет, просто нервы не выдержали. Жизнь заговорщика чрезвычайно нервирует и отупляет. Это жизнь затравленного волка, над всем господствует сознание, что каждую секунду надо быть готовым погибнуть. Единственная возможность выжить при таком сознании – это не думать о множестве вещей, о которых, однако, нужно думать, если хочешь остаться человеком. Привязанность к кому-нибудь – истинное несчастье. Изучение чего-либо немыслимо. План действий мало-мальски сложный не смеет прийти даже в голову. Всех поголовно нужно обманывать, от всех скрываться, во всяком подозревать врага. При такой противоестественной жизни люди тупеют, нервы истончаются, беспрерывная возня со шпионами, фальшивыми паспортами, конспиративными квартирами, динамитами, засадами, мечтами об убийствах и бегствами – фатальна для ума, души и нервов. Прошу вас.
Он открыл дверь вагона-ресторана и галантно пропустил туда несколько ошарашенного этими пояснениями Дибича.
* * *
…Проклятие. Этого только не хватало. Дибич поморщился. Вагон-ресторан был полон, свободными оставались лишь два места у стойки. Но рядом за столом уже сидел человек, выражение и цвет лица которого безошибочно указывали на язву желудка. Он работал в Канцелярии Управления градоначальника Санкт-Петербурга, отличался нередкой в России склонностью к доносам, был подловат, завистлив и скареден, имел оболтуса-брата и был помолвлен. Звали его Леонидом Осоргиным. И Дибич вовсе не проявил тут никакой прозорливости: Осоргин был, что называется, его «бедным родственником», кузеном.
Деваться было некуда, дипломат сухо кивнул Осоргину, тот привстал, приветствуя его, потом, окинув быстрым взглядом дорогой сюртук и галстук с бриллиантовой булавкой его спутника, и, узнав от Дибича, что перед ним господин Юлиан Нальянов, поспешно поклонился. Дибичу же меньше всего хотелось выслушивать глупейшие рассуждения Осоргина, дурацкие вопросы о здравии домашних и досужие сплетни, и он снова обратился к Нальянову, игнорируя присутствие родственника, вернувшись к разговору в купе.
– Вы удивили меня, Юлиан Витольдович. Чтобы дать себе определение «подлец»? Я-то всегда, признаюсь, находил мораль… излишне плоской. И соскальзывал с этой плоскости, – скаламбурил он. – Мне ближе свобода от категорических императивов. Они недоказуемы. А вам он по душе?
– Наш мир стоит во зле, – спокойно ответил Нальянов, – следовательно, он аморален по определению. Что до императивов… Есть геометрия Эвклида. Она стара как мир и стоит на четырёх недоказуемых аксиомах. Но на этой геометрии стоят мосты и дворцы. Бернхард Риман и Николай Лобачевский создали свои геометрии. Они современнее и интереснее, но упаси вас Бог строить по ним мосты. Развалятся. Это геометрии ирреальности и по ним можно строить только в ирреальном мире. – Он усмехнулся, но совсем невесело. – Есть заповеди Божьи – синайские и сионские. Они стары как мир и стоят на недоказуемых для разума постулатах. Но на них покоятся устои мира – неустойчиво и зыбко, да, но покоятся, как кораблик на гербе Парижа. – Он закурил. – Нам в последнее время часто предлагаются новые заповеди – то Гегеля, то Канта, то Маркса. Ну, что же… можно ими позабавиться – пару вечеров. Но упаси вас Бог строить по ним мир, это жалкие людские умопостроения – и на них ничего не устоит.
На лице Осоргина появилось выражение недоумения. Леонид Михайлович был человеком хоть и приземлённым, но разумным, и прекрасно понимал, что подобные разговоры могут вести только праздные болтуны. Глаза же Дибича от нескольких глотков недурного коньяка или от слов Нальянова – потеплели.
– Я правильно понял? – рассмеялся он. – Вы утверждаете примат божественной морали? – Нальянов вежливо кивнул. – Это прелестно-с. Но доказуемо ли?
– Человеку с умом? Нет, Андрей Данилович, как ни парадоксально, человеку с умом невозможно доказать ничего, в чем он сам не хотел бы убедиться. – Нальянов глотнул коньяк, глаза его померкли. – Но знаете, я невысоко ценю ум, но преклоняюсь перед высотой духа. Ничтожество духа низвергнет в бездну и великий ум. Наше время не знает этого – и вот результат: на улицу выходят люди кривой морали, ничтожного ума, а порой и вовсе душевнобольные, возят в вагонах взрывчатку и метают бомбы в людей, общество же, заразившееся кривизной мышления, аплодирует.
– Простите, Юлиан Витольдович, – вмешался в разговор шокированный Осоргин, – как же можно так говорить? Люди жизнью жертвуют. Как кривой морали? И разве… разве идеалы интеллигенции не говорят о высоте её устремлений? Вам не по душе эти высокие идеалы?
«Лучше помалкивать и казаться дураком, чем открыть рот и окончательно развеять все сомнения», – пронеслось в голове у Дибича, но он промолчал, отвернувшись. Он всегда стыдился родственника – его неприятного, худого, плохо выбритого лица, дурного запаха изо рта, потёртых обшлагов сюртука, стыдился и его примитивных суждений. Сколько Дибич помнил Леонида Осоргина, тот никогда не произнёс ничего умного.
Нальянов поднял на Осоргина царственные глаза. Тихо вздохнул. Он видел такие лица в университетские времена в Питере. Перед ним был вечный студент-радикал, правда, готовый в любую минуту стать защитником самодержавия и провокатором, – надо было лишь хорошо заплатить. Нальянов даже молниеносно прикинул сумму, которую надо было предложить, предел мечтаний Осоргина, и уверенно остановился на трёхстах рублях в месяц.
– Мне? Не по душе? – Нальянов тихо и надменно удивился. – Мне, господин Осоргин, по душе ночи, когда над морем в прозрачном небе теплятся несколько божественных звёзд, таких дивных, что хочется стать на колени.