355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Чайковская » Счастье, несчастье... » Текст книги (страница 7)
Счастье, несчастье...
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:56

Текст книги "Счастье, несчастье..."


Автор книги: Ольга Чайковская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

И тогда приобретает свой смысл замок, взятый на предохранитель: не ломайте дверь с милицией, она открыта.

Не учим мы детей, как переждать, перетерпеть трудную минуту. Ведь утро и в самом деле было мудренее. В училище к ним относились хорошо, матери вряд ли дали бы произнести ее грязные обвинения, и милиция, конечно, дверей бы не ломала.

Но у них уже не было утра.

Когда я выступала на заводе, мне вдруг показалось, что Элла Степановна сидит в зале и слушает

Эту историю, как не свою. Если бы она в самом деле слышала о происшедшем со стороны, у нее, я убеждена, как и у всех, неизвестная ей мать вызвала бы гнев. Но одно дело решать жизненные задачи отвлеченно и совсем другое – столкнуться с самим собой, обожжённым ревностью, погибающим от той самой судороги сердца. Потому-то мы и говорим о науке жизни, которая научила бы юных: надо уметь перегнить ночь и дожить до утра.

– Пусть меня казнят,– говорит Элла Степановна в гордыне и отчаянии.– Пусть расстреляют! Все равно моего мальчика мне не воскресят.

Ни мальчика, ни девочки.

На могилах Тристана и Изольды, влюбленных, живших в вечной разлуке, выросли кусты терновника и сплелись ветвями. Я не была на кладбище, где похоронены Лена и Борис, но знаю, что на их могиле тоже растут и переплетаются ветви – как знак печали и беды; как предостережение.

Душевная неразвитость или то, что психологи называют нравственной тупостью, когда люди не понимают, не чувствуют, что их слова и поступки невозможны, проявляется в семье самым ужасным образом – и по отношению к детям, и по отношению к старикам. Вот сцена, виденная мной в пригородной электричке.

Борода у деда белая, ничуть не тронутая никотинной желтизной – серебряная борода. И одет он аккуратно: пальто, шапка, суконные ботинки – все это не только добротно, но, как видно, вчера только куплено. Лицо у него славное, и большой нос его со всем вниманием обращается к собеседнику, лишь только тот заговорит.

Собеседников двое, они сидят напротив и под стук колес покойно смотрят в окно на пробегающие снега и елки. А деду, как видно, надо поговорить.

– За географию я не беспокоюсь,– начинает он как бы беспечно и мимоходом, но глаза его тревожны.– Правда, полезных ископаемых Мишка не знает, просто беда для него эти ископаемые.

–   Валера подтянет,– коротко отвечает женщина (что-то очень уж коротко).

Дед кивает поспешно, а глаза его становятся все тревожнее.

–   Потому я за географию и не беспокоюсь. Но вот математика...

Женщина, не возражая, смотрит в окно.

–   Алгебра – это пустяки, – опять заводит дед,– по алгебре он соображает, но вот геометрия...

Разговор не поддерживают, и наступает молчание.

–   Да вы не беспокойтесь, папа,– говорит, наконец, женщина, и дед тотчас со всевозможным вниманием (и надеждой?) устремляет свой нос в ее сторону.

–   Ты у нас молодец,– бодро подхватывает мужчина, и дед тотчас направляет нос к нему.– Все будет – порядок.

За окном теперь Снегопад. Темнеет. Пошли мелькать фонари, из колпаков своих они сыплют светящийся снег.

–   Вот приеду, устроюсь,– бодро-весело говорит дед,– и сразу вам напишу.

–   Обязательно напишите, папа,– говорит женщина.

–   А придет лето,– продолжает дед,– грибов вам наберу.

Сын с невесткой, глядя в окно, кивают и кивают,

–  И насушу, и насолю,– продолжает дед.

Те уже не кивают и не слушают: дед говорит пустое. Его везут в дом для престарелых, где вряд ли будет возможность солить грибы.

Окна уже ничего не показывают, в их глухих стеклах, как в черной воде, отражаются скамейки и лампочки полупустого вагона. Дед все сидит прямо, не сдается (наверное, помнит, что он молодец), а потом приладился к гудящей, дрожащей вагонной стенке – видно, что ему бы сейчас самое время прилечь. Но предстоит еще долгий путь, а там, в интернате, пойдут разные формальности, словом, до отдыха далеко.

Да и сам разговор его, конечно, утомляет и мучит. Ведь как говорится, ежу понятно: дед пытается уве рить сына с невесткой, что может еще пригодиться, а те ему недвусмысленно отвечают, что он им уже не нужен. Он страстно ждет, что они скажут: «Это не надолго, ты скоро вернешься» или «Мы будем часто тебя навещать», а они смотрят в окно и ждут, когда, наконец, доедут.

Но почему, собственно, деда увозят из родного дома (явно им любимого), почему разлучают с родным внуком (тоже явно любимым)? И почему он не бунтует, дед? Почему не ропщет, почему так растерян и сконфужен в то время, как его родственники, напротив, не только ничем не стеснены, но сохраняют совершенное душевное равновесие? Снисходительны даже.

А потому, что у всех троих в голове одно, и то же: отжил.

Но постойте, как же отжил?! Вот он сидит – живой.

Так ведь «отжил» на их языке означает: перестал быть полезен. Перед нами не что иное, как та самая пресловутая теория «винтика» (только в ее семейной трансформации), которая была стократ отвергнута и осмеяна и вот, оказывается, выжила и все еще гнездится в головах. Работал этот бедный полезный винтик, крутился в какой-то системе, общественной или родственной, старался – и с ним считались, а как стерлась нарезка... Тем, в частности, и опасна эта «теория», что родит из себя подлую идею утиля, отработанного и никому уже не нужного человеческого материала.

Потому дед и не ропщет, что тоже считает себя отработанным и оттого потерявшим право голоса даже в решении собственной судьбы. Не сам он едет, его, как ребенка, везут в неизвестность, которой он, как ребенок, боится. Да и в самом деле, по их сытым тупым физиономиям видно, не привезут они к деду его Мишку, не привезут и сами не приедут. Не понимают они, как их Мишке нужен его дед. Сосуществование в семье разных возрастов, цветущих и угасающих (уходящих), превращает семью в замечательную школу жизни, где есть множество возможностей – именно по отношению к старикам – развивать в детях способность к сочувствию, умение заботиться о ком-то, чувство ответственности, все то, без чего нормальный человек существовать не может. И то, что сын и невестка сделали с дедом, ударит прежде всего по Мишке.

Да и дома, дома должны умирать наши старики, на руках у своих детей.

Когда ма т ь лежит на смертном ложе,

Дочь хладеющие руки греет,

Сыновья стоят у изголовья —

А чужих не велено пускать.

* * *

Чем дольше живешь, тем яснее становится, что процесс жизни требует умения жить (не путать, разумеется, с обывательским умением жить, то есть всячески приобретать и устраиваться). Умение жить – это умение построить прочный мир человеческих отношений, а это дело тонкое, требующее предвидения, искусства и знаний. Вот почему нас не может не интересовать опыт предшествующих поколений. Не из одного праздного любопытства так жадно читаем мы страницы мемуаров, воспоминаний и дневников, нам важно понять, как эти люди решали свои житейские дела, как справлялись с заботами, как строили свои любовные, семейные, дружеские отношения. Любопытен в этом отношении жизненный опыт Пушкина, особенно ввиду магнетического характера его личного обаяния. Литературный и биографический материал позволяет нам представить себе, как Пушкин строил свой Дом.

В молодости он, как известно, был влюбчив, непостоянен, его многочисленные любовные истории приносили женщинам далеко не одну радость (к тому же такое было время, когда общество даже любовалось молодыми повесами). Но этот юный Пушкин никак не должен от нас заслонять другого, зрелого, обладавшего высоким чувством ответственности перед жизнью и людьми.

Период жениховства совпадает со знаменитой

Болдинской осенью, порой невиданного творческого взлета. Она изучена по дням, чуть ли не но минутам, эта осень, пушкинисты вслушались в интонацию каждой строки, а нам интересно было бы снова просмотреть эти дни, на этот раз с точки зрения предстоящего Пушкину жизненного перелома – женитьбы.

Итак, осень 1830 года. На улице ясный сентябрь, а в душе поэта почему-то «мчатся тучи, вьются тучи», и в мутной мгле с воем носятся, кружатся бесы. Пушкин написал «Бесов» 7 сентября, а на следующий день – знаменитую элегию «Безумных лет угасшее веселье...» – уже впрямую о собственной судьбе.

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино – печаль минувших дней

В моей душе чем стар ш е, тем сильней.

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море.

«Мой путь уныл», а в будущем только «труд и горе» – так пишет счастливый жених накануне свадьбы. Счастливый, стало быть, в кавычках? Именно так потом и скажут иные биографы, а в те дни друзья даже подозревали, будто он был бы рад уклониться от этой женитьбы – против чего сам Пушкин бурно протестовал. Но для нас сейчас самое главное в том, что Бол дин о 1830 года – это подведение жизненных итогов, великая перестройка судьбы, энергичная духовная подготовка к будущему.

Пушкин очень ждет его – и боится. И готовится к нему с серьезностью ответственного человека.

Сперва – прощание с прошлым. Он перебирает, пересматривает прошлую жизнь и как бы от нее отрекается. Тема раскаяния и раньше с необыкновенной силой звучала в пушкинской поэзии, теперь для нее существует еще один непосредственный повод. Его холостяцкие похождения, умноженные к тому же стоустой молвой, теперь аукаются ему тревогой. Встревожена не только теща, но и сама Наталья Николаевна: юная невеста в сомнениях, в недоверии, и у нее, увы, есть к тому основания:

Прилежно в памяти храня Измен печальные преданья, Ты без участья и вниманья Уныло слушаешь меня... Кляну коварные старанья Преступной юности моей...

Итак, в ходе душевной работы болдинского периода первое дело – прощание с прошлым, с умершими Любовями. Но есть где-то его живая любовь, с ней он прощается с глубокой трагической печалью. Мы не знаем, кто была эта женщина, нам важно, что в преддверии женитьбы он простился и с ней. Привожу полностью это поразительное прощальное письмо.

В последний раз твой образ милый Дерзаю мысленно ласкать, Будить мечту сердечной силой И с негой робкой и унылой Твою любовь воспоминать.

Бегут меняясь наши лета, Меняя все, меняя нас, Уж ты для своего поэта Могильным сумраком одета, И для тебя твой друг угас.

Прими же, дальняя подруга, Прощанье сердца моего, Как овдовевшая супруга, Как друг, обнявший молча друга Пред заточением его.

Сколько трагизма и дурных предчувствий, но планы его, несмотря на все это, были четкими, продуманными и, наверное, все же исполненными надежд. Пушкин, бездомный всегда, включая детские годы, собирался строить свой Дом.

Он женился не только потому, что был влюблен в Гончарову, но и потому, что хотел создать семью с любимой женой и любимыми детьми, душа его жаждала тепла и прочной жизненной основы.

Женский идеал Пушкина достаточно известен – Татьяна. Достоинство, сдержанность («все тихо, просто было в  ней»), светская безукоризненность, презирающая высшее общество и готовая отдать «всю эту ветошь маскарада, весь этот блеск, и шум, и чад за полку книг, за дикий сад...» Но если прежнюю

Таню легко представить себе среди усадебного быта (да она в нем и написана), то Татьяну второй части, величественную и аристократическую, в простой повседневности – женой – представить очень трудно. Между тем в «Онегине» Болдинской осени есть и другой женский идеал, данный в окружении нарочитой прозы (сломанный забор, утиный пруд и даже кабак с балалайкой и плясками), и сам поэт нарочито прозаичен: «Мой идеал теперь – хозяйка, мое желание – покой, да щей горшок, да сам большой». Ироническая интонация не должна нас смущать и путать – в этих строчках нам представлена истинная мечта Пушкина о тепле и покое.

Можно ли совместить эту деревенскую хозяйку с аристократической Татьяной? Мы увидим, что именно этого соединения аристократизма и домашнего тепла ждет Пушкин от своей жены. Вообще представление о том, будто Пушкин был опрометчив в выборе невесты и слишком уж пленился ее красотой, действительности, я думаю, не соответствует. Разумеется, он был влюблен, но головы отнюдь не терял и выбирал осмотрительно. В пору дурного настроения он даже прямо писал об этом Н. И. Кривцову: «...Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было... Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью».

Речь идет не о недостатке любви (ей достаточно доказательств), но о трезвости выбора. Наталья Николаевна соответствовала пушкинскому идеалу во многом: была проста, сдержанна (современники единодушно отмечают ее молчаливость, сдержанность, прелесть манер), письма ее к Пушкину до нас не дошли, мы вынуждены ловить отсветы ее облика в письмах поэта. А они свидетельствуют с несомненностью, что он писал «своему брату», другу, который хорошо его понимает. Он хотел получить друга и получил. Но ведь он хотел еще и хозяйку?

И тут выбор его оказался точен, со свойственной ему проницательностью Пушкин Наталью Николаевну угадал. Молодые были счастливы – об этом говорят окружающие, об этом свидетельствует сам Пушкин в письме другу: «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился». Рассеялись и опасения, возникшие по схеме: муж немолод и некрасив, а жена очень молода и очень красива. Эта схема не учитывала пушкинского обаяния, столь могущественного, что его хватило через полтора столетия на нас, потомков, и еще хватит на столетия; могла ли не почувствовать этого обаяния, молодая интеллигентная девушка?

В пушкинских письмах жене несколько устойчивых тем. Тема тоски по ней и заботы о ней – одна из самых постоянных. Другая устойчивая тема – ревность. Удивительным образом Наталья Николаевна оказалась ревнивее самого Пушкина, письма ее полны упреков и подозрений, а его – оправданий и объяснений. «Ваше благородие всегда понапрасну лаиться изволите»,– пишет он ей, цитируя «Недоросля», и тут же клянется, что у него нет склонности к некой фрейлине. Ревность, впрочем, свойство весьма тягостное, и Пушкин с ним борется всегда одним и тем же средством – насмешкой. Ну, могла ли Наталья Николаевна не смеяться, прочтя такое письмо из Оренбурга: «Как я хорошо веду себя! как ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю – и на днях отказался от башкирки, не смотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: На чужой сторонке и старушка божий дар. То-то женка. Бери с меня пример».

Самые интересные и поучительные для нас – резкие письма Пушкина, с укором, с выговором, а были и такие. Наталья Николаевна писала ему о своих светских победах – а надо сказать, что светские успехи жены были приятны Пушкину, ему нравилось наблюдать, как все поражены, когда она появлялась на балу; ее красота, ее умение себя держать, ее очарование – все это составляло его гордость. Но вместе с тем он строго следит за тем, чтобы на опасных светских полях его жена не сделала ложного шага. «Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты кажется не путем искокетничалась. Смотри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало». На самом деле, выговор очень крут: «Ты радуешься, что за тобой, как за сучкой, бегают кобели», в этом большой заслуги нет, «стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут». Словом, Наталья Николаевна получила по первое число, хотя в письме сделана попытка смягчить резкость. «Теперь, мой ангел, целую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся и меня не забывай... Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился; разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя».

Выговор, надо думать, был необходим, невероятный успех в свете мог вскружить голову Наталье Николаевне, такой еще юной, и все же Пушкин через неделю, подумав, решил, что был слишком резок: «Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится я был немножко сердит – и кажется письмо немножко жестко. Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношении к свету: уважения». «Не сердись, что я сержусь»,– скажет он в другом письме.

Проходит в пушкинских письмах и тема домашних забот, тема хозяйки – Пушкин поддерживает жену в ее хозяйственных начинаниях и усилиях: «Ты умна, ты здорова, ты детей кашей кормишь...» Он следит за чтением юной жены. Никому, как ей, не рассказывает так подробно о своем душевном состоянии, о своих творческих планах.

Этот семейный корабль, как и всякий, стерегли разного рода опасности – отношения с родственниками жены, например. Теща Пушкина, корыстная, вздорная и не всегда трезвая барыня, была на редкость близка к анекдотической. Очень странно решались тут и денежные дела. Хотя из доходов от Полотняного завода Таше выделили в три-четыре раза меньше, чем каждой из ее сестер, Пушкин ни разу не унизился до денежных споров. Мы знаем, как отчаянно нуждался он в деньгах и писал об этом брату Натальи Николаевны Дмитрию, ведшему семейные дела, но как осторожно просит он поговорить об этом с тещей и прибавляет: «Если вы полагаете, что в этом письме нет ничего такого, что могло бы огорчить Наталью Ивановну, покажите его ей, в противном случае поговорите с ней об этом, но оставьте разговор, как только увидите, что он ей неприятен». Несмотря на то, что теща Пушкина деликатностью не отличалась, письма Пушкина к ней полны уважения; и жене он внушал быть с матерью почтительной, не расстраивать ее, по возможности выполнять все ее желания. И вот, когда Наталья Николаевна поехала с детьми в деревню к матери, Пушкин получил оттуда письмо, для нас неожиданное, да и для него, наверное,, тоже.

Немалым испытанием для семьи Пушкиных был вопрос о старших сестрах Натальи Николаевны – те жили одни в Полотняном заводе. Наталья Николаевна хотела бы их взять к себе, но Пушкин был против: «Если ты в самом деле вздумала сестер своих сюда привезти, то у Оливье (домохозяин.– О. Ч.) оставаться нам невозможно: места нет. Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри... Мое мнение: семья должна быть одна , под одной кровлей: муж, жена, дети покаместь малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься, и семейного спокойствия не будет...» Но когда Пушкин понял, как тоскуют молодые девушки одни в глуши, как погибают от сознания, что жизнь проходит мимо, что молодость уходит и надежды на замужество тоже, он согласие дал. И вот в его доме поселились две девушки, не слишком счастливые, очень занятые собой (письма всех троих начисто разрушают легенду о том, будто Наталья Николаевна только и делала, что плясала на балах, а хозяйством и детьми занималась сестра ее Александрина; письма Натали доверху полны заботами о хозяйстве, о детях, о делах мужа, сестер, братьев, Александрина в своих письмах пишет только о себе).

Если Пушкина и не очень радовало присутствие своячениц, все равно он принял их, как родных,– тому свидетельства их письма. Вот, к примеру, письмо Александры Николаевны: «Я простудилась... схватила лихорадку, которая заставила меня пережить очень неприятные минуты, так как я была уверена, что все это кончится горячкой, но слава богу, все обошлось. Мне только пришлось пролежать 4 или 5 дней в постели и пропустить один бал и два спектакля, а это тоже не безделица. У меня были такие хорошие сиделки, что мне было просто невозможно умереть. В самом деле, как вспомнишь о том, как за нами ходили дома, постоянные нравоучительные наставления, которые нам читали, когда нам случалось захворать, и как сама болезнь считалась божьим наказанием, я не могу не быть благодарной за то, как за мной ухаживали сестры, и за заботы Пушкина. Мне, право, было совестно, я даже плакала от счастья, видя такое участие ко мне; я тем более оценила его, что не привыкла к этому дома».

Попав из-под тяжелой власти матери в атмосферу нравственного влияния Пушкина, девушки не могли не почувствовать резкости нравственного перепада – и самая тонкая из них, Наталья Николаевна (а что она самая тонкая, очевидно из писем всех трех), в этой атмосфере должна была развиваться и расцветать. Легко было дышать в пушкинском доме.

 «Ты, мне кажется, без меня воюешь дома, .сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь-счета...», «Ты умна, ты здорова, ты детей кашей кормишь...» (из писем Пушкина к жене). Наша жизнь, все наши дни полны словами, самыми простыми, речами, казалось бы, самыми незначительными.

Вот, к примеру, двое входят в электричку.

–   Как удачно,– говорит она.– Попали на автобус. И дождь не замочил.

–  Да,– отвечает он.– Еще бы минута, и замочил.

–  Хороши бы мы были – мокрые,– продолжает она.– А так, смотри, и на автобус успели, и на электричку успели, а то сидели бы час на станции, да еще мокрые.

–  Да,– отвечает он.– Часок пришлось бы посидеть, уж это точно.

–  Да еще мокрыми.

Мысли никакой, информация на нуле, и все же, представьте, не пуст этот разговор. Его сюжет может быть еще ничтожней. За обедом: «Хорош борщ»,– скажет один. «Вроде бы чего-то не хватает»,– ответит другой (нет, другая, та, что варила), и еще какое-то время они будут перекатывать этот сюжет. Дело не в самом сюжете, дело в общении. Вот именно в том, что люди эти сидят вместе, рядом.

Может быть (за тем же борщом) общение на несравненно более высоком уровне, разговор об искусстве, о литературе – и тем самым на главные темы жизни. Одна учительница, очень талантливая и умная, вступив в контакт с родителями своих учеников, стала «задавать уроки» не только младшим, но и старшим – и вот вечером за ужином в семье разгорались споры по поводу того, какой образ Пугачева ближе к исторической действительности, тот, что в «Истории Пугачева», или тот, что в «Капитанской дочке»,– они и Пушкина цитировали, и Марину Цветаеву, «Мой Пушкин»,– всем это было важно. А есть семьи, где уровень разговора и без подсказки со стороны бывает очень высок; богатство интеллекта – это прекрасно. Но главная задача семьи – создать ту атмосферу покоя и тепла, душевного равновесия, те условия, в которых возможно было бы нравственное формирование души – всякому произрастанию необходимо тепло, да и как расти растению, если его все время дергают за корни. Процесс формирования души, создания ее нравственной структуры идет на любых уровнях интеллекта. Обычно бывает так: чем выше интеллектуальное развитие, тем выше уровень понимания и душевности (но может быть и другое: где интеллекта поболее, там душевности по– менее).

У Чехова есть образ, ставший нарицательным, и в этой своей нарицательности, я думаю, понятый совсем неверно,– это Ольга Семеновна из рассказа «Душечка» (которым так восхищался Толстой). Образ действительно доведен Чеховым до грани гротеска, но он ни в коем случае не гротеск. Ах, она совершенно живая, эта милая простодушная Ольга Семеновна, и действительно, очень смешна, когда, будучи замужем за содержателем увеселительного сада «Тиволи», твердит, что «самое замечательное, самое важное и нужное дело на свете – это театр»; выйдя замуж за управляющего лесным складом, рассуждает о тарифах, и ей снится, как бревна и горбыли стоймя идут на лесной склад; сойдясь с ветеринаром, начинает говорить «о чуме на рогатом скоте», а привязавшись всем сердцем к маленькому гимназистику Саше, не может не страдать от того, как много уроков задают нынче на дом. Ольга Семеновна потому и способна так до конца растворяться в интересах другого, что собственных у нее нет, ни интересов, ни мыслей, и если рядом нет мужа, то у нее «нет никакого мнения. Что сказала Мавра, кухарка, то и хорошо». Но это полное бескорыстие, эта способность привязываться всем сердцем – черты драгоценные и необходимые в семейной жизни. Лучше всего, когда во всех членах семьи есть чуть-чуть «душечки», и они, не теряя собственной индивидуальности, погружаются в заботы других. Тогда и проблема «Тиволи», и дела лесного склада, и «чума на рогатом скоте» – все это будет совсем не смешно, а, напротив, очень важно. Пусть для членов семьи токаря самым важным делом на свете будет токарное, а для семьи тракториста самым необходимым в мире – обработка земли, а уж беспокойство «Ольги Семеновны» по поводу того, что нынче детям непозволительно много задают уроков на дом, – это наша всеобщая тревога.

Женщина варит борщ. Что может быть грубее этих небритых свеклин, этих корявых картофелин, которые она отмывает от земли, а потом чистит, выкидывая очистки в помойное ведро? Проза жизни? Не торопитесь судить – это взгляд поверхностный. На самом деле в душе хозяйки (если она готовит для любимых) – глубинные переживания и даже некий нежнейший азарт. Она нагрет свеклу, положит в воду и тут же (тотчас же!) прихватит ее каплей уксуса, чтобы борщ обязательно был огненно-красным. Лишь только это огненно-красное взволнуется на огне, в него тотчас (чтобы не перепарилось!) положит она картошку, капусту – и сама с удовольствием станет смотреть, как красиво это белое тонет в красном; примется она в своем, одной ей ведомом порядке сгружать туда овощи и под конец во всю эту великолепную пестроту насыплет резаную зелень, прижмет крышкой, выключит огонь, пусть настаивается. Когда же все это огненное разноцветье разлито по тарелкам, уверяю вас, перед нами уже явление духовного порядка, концентрация любви. И муж (или сын), который, отведав, покрутит головой и скажет: «Ну, мать», – это, конечно, понимает. Он не просто обедает, он получает еще и некие душевные калории, разогревается не просто от горячего борща, но еще и от некой сердечности, которая передается ему с каждой ложкой. Поэзия и проза в повседневности тесно меж собой связаны.

А знаете ли вы, что поэтичной может стать тряпка, которой моют пол?

Судно стояло в далеком порту, когда радист принял , телефонограмму: второго механика просили срочно вернуться домой, тяжело заболела жена. Он кинулся в аэропорт – ближайший рейс только через сутки. Сутки еще нужно прожить, целые сутки, прежде чем самолет, которому предстоит перелететь через океан, поднимется в воздух.

А жена (рассказали ему потом) из последних сил ждала его, чтобы проститься, и не дождалась.

Моряк остался один с двумя детьми: девочке двенадцать, мальчику четыре, пятый. Родных никого, а ему пора обратно на судно. Он, разумеется, тут же получил отпуск, но что значат три месяца, когда предстоит решать жизненные вопросы такой важности.

И вообще, что ему делать? Работы на суше для него нет, да и не может он бросить свой корабль. Но если так, куда же деть детей – не в интернат же отдавать? И он поехал к подруге жены Кате, молодой женщине, у которой своей семьи не было.

Катя только что вернулась с юга, еще полная веселых курортных воспоминаний. Узнав о несчастье, она просто не поверила – только на кладбище у могилы осознала она весь ужас катастрофы. Что теперь будет с детьми, о господи!

–   Ты одна можешь помочь,– сказал Валерий.

–   Не могу,– ответила она.

Не могла она войти в этот дом, где хозяйкой была другая, только что умершая. Войти в ее кухню, в ее комнаты. А главное: как это поймут дети, вообще-то ревнивые, а тут еще обожженные смертью.

–   Нет,– повторила ока, – не могу.

–   Но ведь и другого пути нет,– возразил Валерий, и это была правда.

Ее «не могу» было первом отчаянным движением души, она, конечно, пришла в его дом и принялась за работу. Сначала вечером уходила домой, но йотом это стало ей невозможно – длинные концы но городу на работу, потом в эту семью, требовавшую всех ее сил, йотом домой, приходилось оставаться ночевать, и в конце концов она тут поселилась. Готовила обед в тех же кастрюлях, в которых готовила умершая, накрывала на стол ее посудой, смотрела в зеркала, которые недавно ее отражали – словом, шла та самая пытка, из-за которой она сказала тогда «не могу».

Она знала, что будет тяжело, но не думала, что настолько. Главное – дети. Они были намертво замкнуты – и настороже: ловили каждое слово взрослых, каждый взгляд, отчего слова и взгляды поневоле становились фальшивы. Катю они знали давно как подругу матери и в общем-то ей симпатизировали, но теперь в их взгляде была ненависть. «Уж не рвешься ли ты к нам в мачехи?» – говорили глаза девочки.

Все это рассказывал мне Валерий на корабле в открытом море – рассказы моряков о семье вообще дело особое, их дом далеко, они всегда в мыслях о нем, в тревоге, и чем дальше дом, тем сильнее тревога. Рассказывал Валерий, вдаваясь в мельчайшие подробности, которые в его устах удивительным образом преображались, приобретая значимость. А рассказывал он историю борьбы, требовавшей тончайшей тактики (любовь далеко не всегда может позволить себе простодушие, бывают у нее и расчеты, своя бескорыстная тактика, которая подскажет одно слово и запретит другое, продиктует один поступок и отвергнем другой). В нашем случае педагогическому искусству взрослых пришлось сильно изощряться: жизнь-то шла, от детей приходилось в ходе ее кое– что и требовать (хотя бы самое простое, мыть, например, уши), а всякое требование не только со стороны Кати, но и со стороны отца они теперь встречали в штыки. Комплекс сиротства уже работал в их душе: родной матери-то нет, защитить-то некому.

Оба они были молоды, Катя и Валерий, но беда прибавила им опыта. Они понимали, что слова тут бесполезны, что надо действовать не убеждениями и тем более не нотациями, а самой жизнью – делом, бытом, повседневностью. Но для этого требовалось время, а им приходилось торопиться: Валерий вот– вот уйдет в море, и Катя останется в доме единственной – и беспомощной – его хозяйкой.

Они затеяли ремонт квартиры, общую семейную работу – клеить, белить, красить, а потом таскать мусор, мыть и оттирать. Девочка повиновалась, делала все, что нужно, но через силу (того ли хотели взрослые!). А маленький Павлик ни в чем не желал принимать участия. Он сидел. Сидел упорно – неподвижный, злой, безмерно несчастный. Катя и Валерий не знали, как к нему подступиться. Да уж, той общности, той веселой семейной работы-игры, на которую они надеялись, не получалось, в лучшем случае получалась одна работа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю