Текст книги "Счастье, несчастье..."
Автор книги: Ольга Чайковская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Ольга Георгиевна Чайковская
Счастье, несчастье...
Шел снег, и оттого, что он летел, рябил за окном, в комнате было особенно тепло и тихо. Мать и Бабушка (назовем их так, потому что именно в этом их качестве они сейчас будут нам интересны и нужны) сидели у окна. Мать что-то шила, а Бабушка штопала носки. Они разговаривали, и ритм их разговора, спокойного и неторопливого, невольно подчинялся движению иглы и полету снега за окном.
– Сказать тебе правду? – говорила Мать.– Вот так сидеть, шить, и пусть снег идет – больше ничего мне на свете не надо. Самое разлюбезное дело – сидеть дома.
– Мы с тобой мало сидим, – отозвалась Бабушка,– потому и любим.
– Нет, я бы с удовольствием,– возразила Мать.– Убралась бы, протерла все до блеска, приготовила обед, с толком, внимательно приготовила бы, не спеша, чего-нибудь испекла – и стала бы ждать семью домой. Сперва одна – влетит, потом другой – важно придет, потом ты из своей больницы, Сережа с работы. Больше мне ничего на свете не нужно.
– Да нет,– ответила Бабушка,– теперь нам с тобой уже дома не высидеть. Мы с тобой женщины испорченные.
Мать с улыбкой нагнулась, чтобы перекусить нитку.
– Испорченные, конечно,– продолжала Бабушка.– Нам уже нужно, чтобы кругом было много людей, чтобы мы всем были позарез нужны. Ты уже не можешь без своего НИИ, я не могу без своих больных. Сказать но совести, я и не знаю, кто кому больше нужен, я им или они мне.
Снег невесомо громоздился на ограде, на дворовых скамейках, на карнизе у самого стекла.
– Что это так Ленки долго нет,– сказала Бабушка.
После школы Лену и еще нескольких первоклассниц повезли на стадион: отбирать в гимнастическую школу.
– Какой снег,– сказала Бабушка.
– Жаль Сергея нет, он бы порадовался,– сказала Мать.
– Да,– тотчас поняла Бабушка. – Наконец-то теща занялась своим прямым делом – штопает зятю носки.
Они шили, поглядывали в окно. Двор был пуст, один снег там царствовал.
– А вот и наша дочь собственной персоной,– сказала Мать.– Мчится, никого не видит, ничего не слышит. Наверняка очередная трагедия.
– И можно наверняка сказать, что из-за Али Крымовой. Что-то не помню я, чтобы в детстве у меня бывали такие подружки.
Никто в семье еще не видал знаменитой Али Крымовой, зато слышали о ней по нескольку раз на день. «Аля сказала», «Аля решила» и даже «Аля велела».
Дочь стояла в дверях, занесенная снегом, в расстегнутой шубе, в шапке набекрень и с отчаянными глазами.
– Что такое? – с испугом спросила Мать, а Бабушка кинулась растирать Ленины огненно– красные руки.
– Где варежки?
Девочка стояла, смотрела все так же отчаянно и, глотая рыдания, не произносила ни слова. Наконец, она выговорила:
– Меня бро-бро-бро...
И Мать с Бабушкой догадались, что ее бросили. Леночка была поручена бабушке Али Крымовой (Алю тоже везли «отбираться»), и вот теперь оказалось, что, когда они ехали туда, Лена отдала Алиной бабушке свои два пятачка, а потом...
– Сказали нам подтягиваться,– захлебываясь и торопясь, рассказывала Лена.– Я ху-худая, мне и подтягивать-то нечего. А у Али не получилось. Меня приняли, а ее не при-при-при... А когда все кончилось, я вышла в раз-раз-разде...
– Ну и что, что?!
– Одно мое пальто висит... Ни Али, ни бабушки, ни пя-пя-пя...
– Куда же они подевались?
– Ушли. А меня бро-бро-бро...
– Значит, у них что-то случилось,– решительно сказала Мать,– может быть, бабушке стало плохо.
За отсутствием пятачка Лена шла пешком, спрашивая дорогу.
– Ах ты, мой дорогой,– говорила Мать, дрожащими руками развязывая Ленин шарф.– А у меня как раз сегодня булочки с корицей. Беги мыть руки – и на кухню.
И только когда Лена убежала, Мать взглянула на Бабушку:
– У меня нет слов.
– Действительно, странные люди. Может быть, Алина бабушка безвольный человек, а девочка избалована...
Но тут их взору предстала Леночка, она торопливо дожевывала, судорожно глотала, чтобы поспешно спросить:
– Можно я пойду погуляю?
После всего – опять на улицу, и так поздно?
– Я на минутку, – крикнула Леночка, бросаясь в переднюю.
Было слышно, как хлопнула дверь.
– Быстро высыхают наши слезы,– улыбаясь, сказала Бабушка.
Но Лена в незастегнутой шубе и шапке опять же набекрень вбежала в комнату и ринулась к вазочке с конфетами.
– Можно я возьму? – спросила она, хватая конфету.
– Зачем тебе – на улицу? – удивилась Мать.
– Так Аля же любит! – крикнула Лена, исчезая в дверях.– Ты забыла?
– Лена, вернись! – крикнула Мать.– Ты видела Алю?
– Я же тебе говорю, она гуляет.
– И она успела тебе объяснить, почему они с бабушкой ушли?
– Ну конечно, – беспечно ответила Лена, едва стоя на месте.– Ей надо было делать уроки.
– Но и тебе нужно было делать уроки. И пятачок...
– Да они просто забыли! – радостно крикнула Леночка.– Просто забыли! – и скрылась за дверью.
Бабушка и Мать молчали.
– Никакого самолюбия у нашей дочки, – сказала Мать.– И уже несет конфетку.
И тут Леночка ворвалась снова.
– Не ту взяла! – крикнула она азартно.– Аля любит только «Мишку на Севере».
– Лена, ты с ума сошла!
– Да я просто не ту взяла! – смеясь, закричала им девочка уже из-за двери.
Бабушка и Мать были подавлены. Что это – доброта или беспринципность (если можно говорить о ней по отношению к семилетней девочке)? Такая незлобивость – но не переходит ли она в угодничанье? Слабость, неустойчивость...
– И беззащитность,– печально добавила Бабушка.
Быстро темнело. Зажгли свет, и окно стало черным, непроницаемым. Снег летел, как прежде, но успокоения уже не приносил. Они молча шили, и каждая думала о Леночке. Думали они примерно одно и то же, знали это, а потому даже не разговаривали. Наверное, надо укреплять эту натуру? Научить отстаивать себя? Но ведь это редкая, прелестная натура – как бы не убить в ней эту прелесть, все то, что они особенно в ней любили, главное ее очарование – готовность доставлять людям радость. Надо выбирать? Или можно как-то совместить?
Неожиданно перед ними предстал Отец – бесшумно, как дух, они даже рассмеялись. Обычно они всегда слышат, как в замке поворачивается его ключ. Но Отец не смеялся.
– Что с нашей дочерью? – спросил он.
– А где она?
– За дверью стоит. Зареванная, расхлюпанная. Домой идти не хочет.
Все трое кинулись на лестничную площадку. Снизу взбежал по лестнице Колька, он шел из школы. Они столпились вокруг отчаянно всхлипывающей и уже распухшей от слез Лены.
– Аля Крымова! – сказали все хором.
– Она... она... Она ушла.
– Да? – спросила Бабушка.– А как насчет «Мишки на Севере»?
– Так она же ее съе... съе... съе...
– Не играй ты с ней больше,– говорила Мать.– Ну все, ну давай раздевайся, и будем пить чай. Играй с Катенькой.
– Катя теперь со мной водиться не будет. Ей Аля не велит.
– Но это просто демон какой-то, а не девочка.
Рассаживаясь на кухне пить чай, обсуждали происшествие. Во дворе зажглись фонари. Говорили, конечно, об Але Крымовой. Колька считал, что ей просто надо дать по шее. Отец – что надо все-таки уметь отстаивать себя, невозможно такое полное подчинение. И вдруг Лена прилипла носом к окну. Что такое?
– Она,– шепнула девочка.
– Потушите свет,– сказал Отец.
Свет потушили, и двор, разом ставший синим, был хорошо виден.
– Да где же она? – спросила Мать.
– Ничего не вижу,– сказала Бабушка.
– И я не вижу,– сказал Отец.
– Самое интересное в том, что и я не вижу,– завершил Коля. —Да вот же она, вот! – кричала в волнении Лена.
Наступило долгое молчание. Все увидели.
– Какая... маленькая,– сказала Мать.
– Тут и но шее-то давать нечему,– с сожалением прибавил Колька.
По широкому двору шла девочка. В шапке с помпоном, полузадушенная шарфом, руки в рукавичках растопырены – трудно было предположить в ней первоклассницу, скорее, это походило на детский сад.
– Смотрите, как она ставит ножку,– сказала Бабушка.– Правую. Надо сказать родителям, это мы, доктора, такие вещи замечаем.
Некоторое время все продолжали смотреть, как идет доселе неведомая им и знаменитая Аля Крымова. Вот задумалась, подпрыгнула – и пошла прыгать. Все молчали.
– Демон, – сказал Отец.– Исчадие ада.
И все рассмеялись, а громче всех Леночка.
– Надо позвать ее в гости,– сказала Мать.
– И подкупить «Мишек на Севере», – добавила Бабушка.
Маленький семейный мир с его, казалось бы, такими незначительными заботами и тревогами, которые так легко разрешаются. Маленький? Как сказать. Для взрослых Лена – один из двух центров жизни, все, с ней связанное, имеет для них огромный смысл, вселенский смысл для их семейной вселенной. Сейчас они успокоились, развеселились, их тревога, глухое беспокойство ушли в подсознание, глубоко ушли – но там и поселились. Жизнь впервые дала им понять, что их любимое дитя, не только начисто лишенное агрессивности (что прекрасно), но и умения себя защитить, входит в мир, где кончится их власть и бесполезна будет их защита, где воцарится еще не одна Аля Крымова и неизвестно, что с собой принесет. Впрочем, была у семьи забота посерьезней, о ней старались не думать и все время думали.
Нет родителей, в которых бы не жила та или иная тревога. (Я уж не говорю о тревоге, когда кажется, что весь городской транспорт идет на твоего ребенка). Она, эта родительская тревога, дана нам самой природой и несет в себе рациональные жизненные функции – если бы не было такой настороженности, многое упустили бы мы в наших детях и не могли бы приходить к ним на помощь, когда это нужно. Эта тревога за своего, пристрастие именно к своему может принять и уродливые формы – Алина бабушка; не задумываясь, бросила она не своего ребенка и унесла в кармане его единственный пятачок – до того ли ей было, если ее драгоценная Аля рыдала от неудачи. Эта женщина настроена на одну-единственную волну и другие ловить просто не умеет.
И вот мы уже в центре семейных проблем.
В процессе выращивания, выхаживания между теми, кто растет, и тем, кто растит, возникают тысячи тончайших связей. Когда я думаю об этом, мне вспоминается одна забавная история, к человеческим детенышам непосредственно отношения не имеющая, но к семейной проблеме в целом – несомненно.
Однажды компанией отдыхали мы на юге в своего рода пансионате, который держала хозяйка. Была среди нас некая дама в серьгах, немного бестолковая, но очень славная и сердобольная. Звали ее Ариадна Сергеевна.
У хозяйки водились гуси, здоровенные и жилистые. Они победно гоготали, вздымая груди и хлопая крыльями, и гусята у них были здоровые, сильные, глянцевые. Кроме одного, который болел. Он являл собой комок грязных перьев и был так слаб, что валился набок от легкого дуновения ветра. Трудно было ему жить: здоровые гуси нападали на него все вместе, выклевывали страшные пролысины.
Надо ли говорить, что Ариадна Сергеевна не могла терпеть подобного положения дел. Она тотчас отделила больного гусенка от остальных, каждый день купала его, кормила из рук и даже, кажется (говорили злые языки), делилась с ним валидолом.
Гусенок стал крепнуть на глазах и день ото дня хорошеть. Скоро он выделялся уже не хилостью своей, а красотой и силой.
Ариадну Сергеевну он обожал, ходил за ней следом, а если она его звала, несся со всех своих перепончатых лап.
И вот однажды наш двор огласился яростным плачем. Мы сбежались. На крыльце стояла Ариадна Сергеевна и не плакала, нет,– орала, разевая рот, куда стекали ее горючие слезы.
– Люди! – кричала она.– Смотрите, что с ним сделали!
У крыльца, распластавшись, лежал гусенок с отрубленной головой.
Мы, как могли, утешали бедную Ариадну Сергеевну, но вряд ли в этом успели. Гусенок попал под колесо, и ему, чтобы не мучился, отрубили голову. Посокрушались мы над ним и разошлись.
Не прошло и полчаса, как двор снова был оглашен воплями, на этот раз ликующими.
– Люди! – кричала Ариадна Сергеевна.– Люди! Сюда!
И снова мы сбежались.
– Это не тот гусенок! – кричала она.
И в самом деле. Тот, что был вскормлен Ариадной Сергеевной, носился вокруг нее в очевидной надежде пообедать.
Радость милой женщины была беспредельна. И хотя того, с отрубленной головой, еще не успели убрать, она шумно ликовала, танцуя вокруг живого.
Можно упрекнуть ее в душевной непоследовательности, но она не являла собой исключения. Для нее гусенок, ею избранный, вылеченный, выкормленный, был непохож ни на какого другого гусенка на свете. Да и для него она была ни с кем не сравнима. Видите, даже здесь, на курортном дворе, за три недели завязались связи особые и по-своему крепкие.
А теперь, если обратиться от гусят к живым детям, которых не только купаешь и кормишь, но с которыми вступаешь в отношения на уровне высокого человеческого интеллекта,– здесь, в период нашего млечного детства, зарождаются и крепнут такие серьезные и глубокие вещи, как доверие, быстрота взаимопонимания, общность взглядов (она существует, несмотря на все разногласия поколений), а потом – и общность воспоминаний.
Люди чтут эти связи, кто сознательно, кто бессознательно, но чтут. Когда прошлые века говорили о «святости семейного очага», они были правы. В наши дни, однако, приходится сталкиваться с удивительным непониманием того, что значит семья в жизни каждого человека и всего общества.
Маленький сельский автобус, привыкший бегать по полям-лугам, уже давно бежал лесной дорогой, пассажиры стали подремывать. Дорога повернула, открылось поле, а за ним далеко на пригорке показалась деревня.
– Вот видите избы,– громко сказал своему соседу плотный человек лет сорока.– Там моя мамаша живет. Зажилась старуха, никак не помрет.
Пассажиры встрепенулись, всех возмутили слова плотного гражданина, и кто-то сказал ему, что лучше бы он помолчал, чем говорить такое о матери. Но плотный гражданин ничуть не смутился.
– А что ж, что мать. Женщина, как все. Я же, между прочим, алименты плачу. Если надо, приеду забор починить. Другие и того не делают.
Пассажиры стали было ему говорить, что мать родила его и выходила (ну, тут последовали давно известные возражения: «Я, мол, ее об этом не просил»), что для каждого человека мать – совсем не такая женщина, как все,– их доводы отскакивали от невозмутимого гражданина, как мячи. Он был уверен в своей правоте.
Я думаю, что в этой его уверенности мы сами отчасти виноваты.
Давным-давно, в глубине веков, люди выковали заповедь «Чти отца своего», и было бы величайшей неосмотрительностью выбрасывать ее в мусоропровод. Конечно, эта заповедь сильно расшатана сейчас алиментщиками, потерявшими стыд «бегающими» отцами, уклоняющимися от своих обязанностей по отношению к семье. Мне рассказывал судья, что из всех рассмотренных им дел самым тяжелым для него было одно. Осудили группу подростков – трудные минуты чтения приговора, стоят понурясь осужденные, которых сейчас уведут милиционеры, рыдают несчастные матери. Судья ушел к себе в кабинет, не успел он сесть, как в дверь постучали.
– Можно к вам?
Двое мужчин, отцы осужденных. Сейчас начнут спрашивать, куда ребят пошлют, что можно им дать с собой, куда им писать – обычные вопросы. Но отцы заговорили о другом.
– Мы насчет алиментов. Говорят, если их посадили, алименты им уже не положены. Подскажите, товарищ судья, как нам это дело оформить.
На их лицах не было и тени стыда. Вот и чти подобных отцов.
Но дело совсем не только в алиментщиках, тем более что сейчас налицо и явление с обратным знаком – «кормящие» отцы; не все ли равно, кто при нынешнем искусственном кормлении держит бутылочку, мама или папа (один мой знакомый говорил мне: «Я все умею делать, и купать, и присыпать, и пеленать, только грудью кормить не могу, но и жена моя тоже не может»). Нет, тут есть и более глубокие причины.
Было время, когда семейные связи вообще рассматривались как второсортные по сравнению с общественными (и в том числе производственными). Некий директор, делая на летучке выговор сотруднице, громогласно корил ее за то, что у нее на нервом месте дети, а работа на втором, когда все должно быть наоборот. Здесь была не только душевная аномалия, но целая система представлений. Этот директор был продуктом эпохи, когда к семье и той роли, какую она должна играть в обществе, относились с непонятным легкомыслием, когда в глазах молодежи «ячейка» казалась важнее родной матери (по схеме: «ячейка» передовая, а мать отсталая); когда ребятишкам в качестве примера был представлен несчастный Павлик Морозов с его истори ей,вовсе не предназначенной для детских ушей; когда Тарас Бульба, убивший своего сына, трактовался как образец патриотизма и подрастающему поколению предлагалось поверить, будто Гоголь считал эталоном добродетели этого вождя Запорожской Сечи, дикой вольницы, где благородные идеи свободы и верности сочетались с дикой жестокостью, беспробудным разгулом и наглым грабежом. (Тарас Бульба – характер удивительный, есть сцены, где он велик – его знаменитое «Слышу» в ответ на предсмертный стон Остапа,– но уж никак не образец для подражания.) Кстати, Запорожская Сечь совершенно разрывала семейные связи, уродовала семью,– и недаром старая казачка ночь напролет плачет у изголовья своих сыновей, зная, что Сечь тоже их у нее отнимет, погубит. Лучше уж вовсе не давать детям читать «Тараса Бульбу», чем давать с подобным комментарием.
В общественном сознании семейные узы (именно «узы» – то, что связывает и налагает обязательства) должны стоять высоко (вот почему я горячо присоединяюсь к тем юристам, которые считают, что в уголовных делах родители должны быть освобождены от обязанности свидетельствовать против своих детей: родственные связи сами по себе столь драгоценны, что нельзя делать их средством расследования и доказывания – слишком высока цена; да и согласитесь, мать, выступающая в суде против сына, это противоестественное и тягостное зрелище) .
В семье, в семейных отношениях личное и общественное, как это нередко бывает, не только не обособлены, но тесно связаны, более того, неразрывно слиты, потому что общество – теперь нам это очевиднее, чем когда-либо,– кровно заинтересовано в прочности семейного союза, от которого зависит судьба всех его участников и прежде всего, конечно, детей. Ребенок, который так дорог семье, не менее дорог и обществу, и государству как растущий, •формирующийся гражданин – пусть по-другому, но дорог (и в этом отношении как бы «двойного подчинения»). От того, каков он будет, многое зависит в структуре самого общества с его экономикой, администрацией, культурой и нравственностью.
Узкий семейный мир, оказывается, совсем не узок по своим проблемам, а семейная жизнь не так проста, как непроста и сама повседневность. Для того чтобы в ее неразберихе найти верный путь, нужно владеть сложной наукой простой жизни – может быть, труднейшей из наук, потому что ее нигде не преподают и по этой науке нет учебников. Конечное немало написано книг, предположим, по педагогике и психологии (и немало на эту тему публицистических выступлений), но они сами по себе, а жизнь сама по себе. Каждый раз ощупью и заново, кое-где подкрепленная опытом бабушек и дедушек, методом проб и ошибок прокладывает она себе путь.
Какое это на самом деле трудное дело, семейная жизнь! Особенно там, где людям, соединенным семейными узами, не хватает любви! Но ведь порою и там, где она пылает пламенем, тоже не все бывает благополучно.
* * *
В дверь позвонили, и Юрий Борисович пошел открывать. После смерти родителей, которых боготворил, он жил один в своей квартире, большой, уставленной старой мебелью, увешанной картинами в пышных рамах, заваленной книгами. Кто звонил, его не беспокоило, друзей было много, могли зайти и соседи. Взглянем на него, прежде чем он откроет дверь. Невысокий, худощавый, лет шестидесяти человек в очках. Костный туберкулез еще в детстве искривил ему позвоночник, а потому голова его несколько наклонена к правому плечу. Движения его осторожны – сказывается ишемическая болезнь и тяжкая стенокардия,—но полны достоинства и даже некой старомодной церемонности. Он спокойно поворачивает ручку замка.
В дверях стоял парень с телефонной трубкой в руках, будто бы из узла связи, но вошел он, нагло оттесняя хозяина, и тотчас сверху сбежал и ворвался в квартиру второй, с черным лицом (полумаска и борода). Накинувшись на Юрия Борисовича, они стали выкручивать ему руки, а он, представьте, не давался.
– Вот попался дед,– сквозь зубы говорил один из бандитов.– Другие сами руки протягивают.
А Юрий Борисович вырывался, изо всех сил вывертывался, даже, кажется, попытался сорвать маску (сам он этого не помнит).
Они, конечно, все-таки его повалили – возле письменного стола, где стояли фотографии его родителей, которые, таким образом, словно бы видели эту сцену; били об пол, связали руки (правда, спереди, назад завести он им не дал) и ноги. Тут знакомая боль, только стократ сильнее, пронзила его, а лекарство было далеко: оно на столе, а он на полу.
– Ну и сдохнешь,– сказали ему.– Не жалко.
– Хотите мокрого дела? – спросил он с полу.
Довод показался резонным, лекарство ему дали.
Теперь он сидел на полу в ванной, лицом к раковине, связанный, согнувшийся, а на краю ванны примостился бородатый бандит. Другой, было слыш но,орудовал в комнате, выдвигая ящики и распахи ваядверцы. Пробили часы в столовой. У Юрия Борисовича затекли ноги, ныло тело, снова разгоралась боль в груди. Бородатый парень, скучая, заводил разговор, обнаружив, кстати, познания в математике, далеко выходящие за школьный уровень. А Юрий Борисович тем временем старался потихоньку ослабить на руках веревки, благо они были (синтетические и хоть немного, да растягивались. И опять били часы.
Наконец, «математик» крикнул в дверь: – Эй, чего вы там?
Молчание. Парень выскочил из ванной, и Юрий Борисович, уже лихорадочно, отчаянным усилием высвободив руки, схватил доску, лежащую поперек ванны, и заклинил ее между ванной и дверью. К нему ломились, ему грозили, но доска не поддавалась, а он уже стучал палкой в стену к соседям.
Тихо в квартире. Долго не отваживается он снять Доску и выглянуть. Наконец, выглянул: никого. Он к телефону – розетка вырвана, шнур обрезан. Минут двадцать на починку, и он вызывает друзей. Только потом обнаружит он пропажи – серебряные ложки, французская миниатюра, деньги. Прибегают его сестры, Наталья и Галина,– они двоюродные, но весь родственный круг их очень сплочен и дружен. Увидев порванную рубаху, синюю спину, распухшее лицо, твердят отчаянно и яростно:
– Стрелять таких негодяев надо, стрелять!
С того дня Юрий Борисович перестал спать – не только потому, что болели сломанные ребра, просто не мог закрыть глаза: только закроет – и разом свалка, мат, боль, хватают его бандитские руки, вяжут, волокут. Как отмыться от грязи, которой его запачкали? (Хотя здесь именно тот случай, когда надо говорить о самообладании, мужестве, чувстве собственного достоинства.) От отвращения не мог он заснуть.
Время, которое, говорят, лечит, его как-то плохо лечило, прошло, наверное, не меньше года, пока, наконец, ему стало легче. А еще через год его вызвали в управление милиции к дознавателю Александру Комарову.
– Речь, вероятно, пойдет о том самом нападении? – спросил Юрий Борисович.
– О том самом,– отвечал Комаров. И добавил вдруг: – Они приходили к вам еще раз, но вспомнили, что у васдень рождения, и ушли.
Юрий Борисович сидел, ничего не понимая.
Тогда Комаров разложил перед ним фотографии.
Среди незнакомых ему лиц было два очень знакомых – его племянники, сыновья Натальи и Галины, тех самых, что прибежали в день нападения, ахали и ужасались.
Комаров рассказал: в тот, первый, раз к Юрию Борисовичу приходили не двое, а трое – третий остался на лестнице, это был Алексей, племянник; второй бандит должен был впустить его позже, чтобы не увидел дядя, но когда вышел к нему на площадку, умная дверь возьми да и захлопнись – поэтому-то на окрик «математика» никто не ответил.
Вот когда Юрию Борисовичу досталось боли – и прежние страдания показались ему пустяком. Тогда было отвращение к чужим бандитским рукам, а теперь, когда руки оказались родными, стало уже нестерпимо больно – сердце ли болело, душа ли стонала, только невозможно стало ему жить (любопытно, что когда становилось совсем невмоготу, он звонил в милицию Комарову, тот выходил к нему на бульвар, подсаживался на скамейку и как-то уговаривал, успокаивал. «Я его очень уважаю»,– объяснял мне Комаров).
Алеша был любимым племянником (и родители Юрия Борисовича его любили, он месяцами жил у них на даче), постоянно вокруг него вертелся: Юрий Борисович, физик-электронщик, многое умел и мог – разгадать любую схему, собрать что угодно, вплоть до телевизора – не находка ли это для мальчишки? Сколько возились они вместе с разного рода приборами, сколько помогал ему дядя в школьных занятиях, да что говорить, свой мальчик, свой – и бандитский налет?
Любимый племянник – организатор и душа дела. Это он указал на квартиру дяди как на антикварную. Пригож. Двуязычен: уста говорят самые справедливые слова – да еще как убедительно! – а в душе... Но прежде чем говорить о душе, надо было бы ее разглядеть. Попробовать представить себе процесс ее формирования – все это очень трудно – разве что приблизительно, по каким-то эпизодам. Впрочем, эпизоды, как вы сейчас увидите, бывают красноречивы. И для нашей семейной темы очень важны.
Двоюродные братья Алексей и Михаил были дружны с детства и много общались, особенно летом на даче. И вот однажды соседка по даче после посещения ребят обнаружила пропажу денег: копеечная сумма, но ведь дело, понятно, не в сумме. Долго молчала старушка, стыдилась, не знала, как сказать об этом Наталье Федоровне, Алешиной матери,– и наконец передала через третьих лиц. Наталья Федоровна презрительно улыбнулась.
– Я дам ей рубль,– сказала она.
Не поняла она ничего или не захотела понять?
В тот же год мальчишки – им было тогда двенадцать-тринадцать – приволокли домой портфель, полный абрикосов, и весело объявили, что стащили у какого-то дядьки, который наверняка сам их украл и спрятал в кустах. «Выбросьте сейчас же!» – прикрикнула на них Наталья Федоровна, но ребята веселились, не послушались, абрикосы съели, а портфель торжественно сожгли на костре (я думаю, много чего горело в тот час вместе с портфелем, и уж во всяком случае заповедь «Не укради»). Опять Наталья Федоровна ничего не сказала – видите, говоря об Алексее, мы все время вынуждены говорить о его матери.
Впрочем, все разбиравшиеся в этом деле считают главной причиной зла именно ту атмосферу безнаказанности, которую создала она вокруг сына. Я думаю, что причина тут глубже. Взять тот же эпизод с портфелем и абрикосами (вот, кстати, был отличный случай для семейной педагогики) – при чем тут безнаказанность и кого нужно было наказывать? Требовалось всего лишь четко поставить нравственный барьер, показать свое отношение к поступку. Дело не в том, что Наталья Федоровна не настояла на своем запрете, главное в том, что сказала-то она совсем не то, что нужно. Она сказала: «Выбросьте!», а нужно было: «Пойдите, положите туда, где взяли: Это не ваше ».И так сказать, с таким негодованием, чтобы в сознании ребят вы– жглось бы на всю жизнь.
Наше обычное поучение ребенку: «Не бери, это чужое»,– неверный принцип и слабый довод, который очень легко обойти с помощью разных уверток. Первая попавшаяся: я не знал, что вещь чужая, я думал – ничья. Или: хозяину она не так уж и нужна, мне нужнее. Или: он с нею не умеет обращаться, а я умею (кстати, именно под этим девизом крал Алексей приборы и в школе, и в институте). Очень часто: вещь приобретена плохим человеком нечестным путем, отнять ее – святое дело. Да мало ли уловок придумывает наш лукавый ум, если ему чего– то очень хочется. Нет, единственно убедительное, разумное и действенное: не бери, это не твое .Пусть на дороге валяется, все равно – не твое ,не бери.
Ребятам никто так не сказал, и после портфеля они принесли икону, будто бы найденную на свалке. И пошло. По мере того как Алеша взрослел, дорожали приносимые им вещи, тоже «случайно найденные», пока не появились «одолженные приятелями» «Волги» (Алексей угнал несколько машин) и, наконец, деньги для приобретения собственной. Трудно сказать, верила ли Наталья Федоровна разнообразным объяснениям сына – наверное, не столько верила, сколько жаждала верить, – только всякие разговоры на эту тему она обрывала жестко и немедленно.
Вообще по части «отрезать» и «оборвать» Наталья Федоровна была большой мастер. Когда однажды соседи, видевшие, как недостойно вел себя Алексей, тогда уже юноша, по отношению к своей подружке, сказали об этом Наталье Федоровне, та ответила кратко: «У нее есть мать». Всегда прав был Алеша, всегда находил в матери горячую защитницу. Напрасно соседи умоляли не стучать молотком у них над головой в четыре утра и не работать с газовой горелкой – открытый огонь в деревянном доме! Отказ. Зато когда дом загорелся, Наталья Федоровна была искренне возмущена соседями – зачем вызвали пожарных, подняли ненужный шум, если ничего страшного не произошло. Ничего страшного действительно не произошло, но лишь потому, что до приезда пожарных люди, сбежавшиеся на пожар, выстроились цепью к колодцу и бочкам с водой, передавая друг другу ведра.
Всегда был прав Алеша, никто не должен был ему перечить, «Алеша так хочет» – превратилось в девиз жизни. Лидером преступной группы он стал легко, потому что был смел и удачлив. И умел, разговаривая с сообщниками, выворачивать жизнь наизнанку. Сообразительный, острый на язык, он обличал недостатки, чрезвычайно тем к себе располагая. Но если нужно было, примешивал к своим обличениям ложь в любой необходимой ему дозировке.
Нож, который вонзил в спину дяди любимый племянниц, был еще и отравленный. Юрий Борисович прочел в материалах дела, что он богач, что в войну он дезертировал, мародерствовал, выменивал золото и антиквариат у тех, кто умирал с голоду, словом, наживался на народной беде. Их, Алешу с матерью, он-де тоже обобрал, вот что рассказывал он своим сообщникам; эти минуты были для Юрия Борисовича самыми трудными. Алексей знал и не мог не знать, что в войну его дядя был студентом физфака, что в армию его не взяли из-за костного туберкулеза. Нет, ошибся племянник в другом: в дядиной квартире не было антиквариата, были старые вещи, дорогие только их владельцу.
Страшно сказать, но и не сказать было нельзя: ничего, совсем ничего не дала сыну Наталья Федоровна, ничего доброго не выстроила в его душе, никаких нравственных основ не заложила и запретов не воздвигла. Свою материнскую обязанность она виделатолько в одном – защищать.