Текст книги "Счастье, несчастье..."
Автор книги: Ольга Чайковская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Ему бы напомнить, что Татьяна в том не виновата, что она славный, легкий человек, не только ему когда– то пришедшая на помощь, но и каждому готовая помочь; что ему должно быть стыдно... Он ответит на это: «Интеллигентские самокопания» или «Может, еще к попу на исповедь сходить?» Да не к попу, а к самому себе, хочется сказать ему, Николаю Федоровичу. Зачем же с собой-то хитрить, зачем собственную жизнь подтасовывать? Надо же спросить себя, зачем, ради чего расколол (маленький и огромный) мир своей семьи?– не из-за обгорелой же спички? Нет, идет, не слышит.
Между тем слово, им сказанное, было, разумеется, не случайно, оно готовилось годами его несправедливых, мелких, злобных мыслей – жена поняла это интуитивно. Слово это действительно было не воробей, его уже невозможно было вернуть. Даже если бы Николай Федорович понял, что натворил, и стал бы замаливать грехи, все равно бедная Татьяна не смогла бы уже забыть той минуты.
А какую опасность таит для семейных отношений лживое слово!
Ложь – это великий разрушитель. Я не говорю, разумеется, о безобидной лжи вежливости, которая заставляет нас говорить «спасибо, очень вкусно», когда, может быть, совсем не вкусно (зачем понапрасну огорчать гостеприимного хозяина?). Есть ложь во спасение, когда врач лжет безнадежно больному, что тот выздоровеет, чтобы последние дни не были отравлены ожиданием смерти; но и тут, если есть надежда, если возможна жизнь, врач, напротив, говорит больному грозную правду, чтобы боролся за эту жизнь. Бывает ложь из жалости, но и она может дать горькие плоды (человек, предположим, из жалости сказал, что любит, когда на самом деле не любит,– ну, а дальше что с этим делать?). Словом, ложь во благо – это редчайшее исключение, а в подавляющем большинстве жизненных ситуаций она – чистое зло.
Какую бы область человеческих отношений мы ни взяли – любовь, дружбу, семейные узы, деловые связи,– всюду ложь явится нам началом погибельным. В самом деле, можем ли мы представить себе любовь, основанную на лжи? Или дружбу? Ясно ведь, что лживая дружба – это уже не дружба, а если в любовь проникнет хотя бы капля лжи, отношения разрушаются или становятся настолько болезненными, что, может быть, лучше бы их и вовсе не было.
В любви и дружбе большею частью лгут из жалости, чтобы не растревожить и не взволновать. Намерения бывают самые добрые, а результат... Одно дело оберегать любимого человека от боли и оскорблений и совсем другое – обманывать, полагая, что раз он чего-то не знает, то этого для него и нет. Он не знает, но ты-то знаешь?
Да полно, в самом ли деле он ничего не знает? Не следует недооценивать людскую, особенно женскую, интуицию: в подобных случаях у человека возникает неуловимое, но достаточно отчетливое ощущение неясности, неверности, неправды.
Помните бедную панночку из гоголевской «Майской ночи»? Спасаясь от ведьмы-мачехи, она бросилась в омут и стала русалкой, но и мачеха бросилась следом и тоже стала русалкой. Панночке необходимо отличить врага в толпе подруг, она просит парубка Левко указать ей, кто из них ведьма. Левко присматривается к ним, все они прозрачны, только у одной внутри что-то темнеет. Вот она, ведьма!
Когда человек лжет, его далеко не всегда можно уличить, но почти всегда чувствуется: внутри у него как бы что-то темнеет. И пропадает доверие. А лишь только оно утрачено – человек беззащитен перед любым наветом, любой клеветой, так как от навета и клеветы нас может оградить только доверие к нам, одно только доверие, больше ничего.
А бывает, что слово правды перестает быть правдой.
Маша шла по людной улице, не помня, где она, и не зная, куда идет. Один раз едва не попала под машину – и не испугалась, не пожалела себя. Честно говоря, ей не очень хотелось жить.
Но разве она не знала, что так бывает? Знала отлично, и в книжках читала, и в жизни не раз видела: сперва такая любовь, такое счастье, такое чувство жизненной прочности – рядом руки, которые всегда рады обнять и готовы помочь. Но со временем, все это говорят, чувство счастья понемногу гаснет, и руки не так уж горячи. Она знала, это неизбежно и ничего не значит: главное в отношениях остается неизменным. Она готовила себя и к размолвкам, и даже к ссорам, чтобы они, если уж неизбежны, были бы возможно короче и мягче. Но к тому, что происходило сейчас, она готова не была.
Ну и что же, что ее сейчас чуть не сбило машиной, она не жалела ни себя, ни других. Ей даже хотелось бы, чтобы трамвай, который сейчас заворачивал налево, сошел с рельсов и упал набок. Нет, ей не нужно было ничьих смертей, но ей хотелось катастрофы, ну, взрыва какого-нибудь, что ли, ну, хоть бы гремела гроза,
Трамвай благополучно свернул налево, и грозы
не было.
Все у них шло хорошо, всюду они бывали вместе, -да и как же иначе, зачем же они тогда поженились? Но вот однажды он ушел куда-то вечером один, без нее. Она удивилась, но не сказала ни слова: у каждого человека есть право на самостоятельность. Она ведь тоже имеет право на самостоятельность, и вот теперь так самостоятельна, что дальше некуда.
Сергей уходит теперь, когда ему вздумается – придет с работы, отдохнет, а потом одевается и уходит. Без объяснений. Она долго терпела, ничего не спрашивала, а потом все-таки взяла и спросила, через силу, но все же спросила: «Ты куда?» – «Дела»,– ответил он и ушел. Она перестала с ним разговаривать – он не обратил внимания. Раза два сорвалась и кричала – он ушел, не выслушав ее и не успокоив. У нее к тому времени и на работе дела пошли неважно, ей так нужен был совет, а уж какой тут совет. Скоро месяц как они молчат.
Пошел дождь, и это было ей кстати. Лило за шиворот и текло прямо по голой спине, в туфлях хлюпало, вода просочилась между пальцами – и все это было хорошо. Хорошо было так вот идти, наклонившись вперед, наперекор дождю и ветру, как в бой. Но дождь все шел и шел, ей уже стало холодно, юбка прилипла к ногам, волосы к лицу, туфли размокли, и ноги в них болтались. А главное, мысли ее были все те же, ходили по тому же кругу, уже прочно отработанному, но так же жглись, не остывали. Сперва перечень обид, каждый вечер отдельно; потом планы мести и, наконец, твердое решение: уйти. Пусть живет один. Можно ему и квартиру оставить.
Она проходила мимо кинотеатра, купила билет и вошлд. Она давно не была в кино – ведь одной ходить грустно — И во т теперь сидит одна, на дневном сеан се, в полупустом зале. Сперва шла хроника, потом начался художественный фильм. И как это люди могут быть так безжалостны друг к другу, ты умирать будешь, а он все равно оденется и уйдет. Когда зажегся свет, она поняла, что не помнит ни слова из того, что происходило на экране. «Ты добился своего,– повторяла она про себя.– Вот я одна».
Дождь перестал, улица повеселела, рабочий день кончился, люди встречались друг с другом, шли вместе. Она шла одна, и ее знобило.
Она думала, что забрела куда-то далеко от своей работы, но, как видно, не так уж и далеко, потому что навстречу ей шла Рита, ее сослуживица, такая сухая, чистая, в белоснежной блузке, с черной лакированной сумкой через плечо. И Маша разом увидела себя ее глазами – размокшую, облипшую, с лицом в синих пятнах.
– Машка! – в испуге закричала Рита.– Ты что?
Надо было восставать или сдаваться. У нее не было
сил, да и от Ритиного испуганного вида ей стало не по себе. Она сдалась.
Они сидели на бульварной скамейке, и Маша говорила. До сих пор никто не слышал от нее и слова жалобы, а теперь она наконец-то произносила вслух все то, что десятки раз одиноко повторяла про себя. Рита внимательно слушала. Это облегчало, но почему– то и тревожило.
– Вот возьми позавчера, нет, это было в четверг,– торопясь, говорила Маша.– Ты знаешь, как у нас сейчас в отделе, я не стерпела и говорю ему: «Ты не мог бы сегодня...» А он: «Не мог бы»,– и ушел. С тех пор мы с ним почти что и не виделись.
– Машенька,– горячо сказала Рита,– пойдем ко мне. Пойдем.
Маша молчала.
– Кофейком напою,– сказала Рита.
О, как хотелось горячего кофе! И есть теперь уже хотелось – только вот к Рите идти не хотелось. Что– то во всем этом было не то: раньше, когда она не сдавалась и никому ни слова не говорила о своих бедах, ей почему-то было легче. Но ведь она все равно уже сдалась.
И вот она нежно согревается под пледом в Ритином пушистом халате, а Рита гладит ее мокрое платье, от которого идет пар.
– Оставайся,– говорит она. – Диван к твоим услугам.
Маше хорошо, все в ней мурлычет от тепла и довольства, озноб приятен, словно у нее в жилах течет шампанское и лопаются его прозрачные пузырьки. Но где-то в глубине души живет ощущение непорядка.
– Да нет,– говорит она, не зная, хватит ли у нее сил подняться,– я пойду.
– Не делай глупостей. Чем терпеть такую жизнь, оставайся. Я тебе дело говорю.
Маше очень хочется, чтобы ее уговорили, но она повторяет:
– Пойду все-таки.
– Ладно,– соглашается Рита.– Иди, собирай вещички и завтра после работы прямо ко мне. Обещаешь?
Маша обещает.
На дворе похолодало, она сразу это почувствовала. Платье все-таки высохло плохо, туфли и вовсе не высохли. Ее уже просто трясло, а ноги из-за съехавших набок каблуков еле переступали.
Как это грустно, когда тебя так вот трясет и до этого никому нет дела. Кто это сказал, что жалость унижает человека? Как глупо! Все как раз наоборот: когда тебе плохо, и ты знаешь, что тебя ждут, чтобы пожалеть, так еще и не плохо. А вот когда всем все равно... Она вспомнила Риту, которая и пожалела, и накормила, и плотно укрыла ноги пледом, и такое славное у нее в ту минуту было лицо. Все так, все так, но не это было ей сейчас нужно. «Муж меня жалеет»,– скажет простая баба. Вот счастливая.
Было поздно, и Машины шаги по пустой улице раздавались с неприятной громкостью. Двенадцатиэтажная башня, где жила Маша, была видна издали, и она вдруг поняла, что не хочет домой. Рита права: не нужно было идти, лежала бы сейчас под пледом, согревшаяся, свободная, вместо того, чтобы добровольно возвратиться в этот застенок молчания.
А впрочем, у Риты свой дом, а у нее нет дома. Куда же ей идти?
Она поднималась по лестнице, и ей хотелось сесть на ступеньки – а это мысль, сесть, просидеть до утра, а утром быстро зайти, переодеться... Но она поднялась на свой этаж.
Дверь. У нее был замкнутый и даже предательский вид. Маше стало страшно, а ключ ее никак не попадал в замочную скважину.
В передней послышались шаги. Тревожные, она сразу это почувствовала. Маша все никак не могла открыть дверь, так как вертела ключ в одну сторону, а Сергей за дверью поворачивал ручку замка в другую. Потом оба они, перестав соображать, стали рвать дверь каждый на себя. А потом, сообразив, что так дело не пойдет, оба остановились.
– Где ты была?! – твердил Сергей за дверью.– Ведь дождь же!.. Ведь похолодало!..
Казалось, дверь взялась разлучить их, и когда она – сама собой – открылась, их кинуло друг к ДРУ ГУ, словно в дело вступили какие-то неведомые магниты. Вот когда стало по-настоящему тепло, вот когда стало блаженно на душе, и пустяками показалось все, что не он.
Не нужно было никаких объяснений, ей и так было ясно, словно она прочла об этом в книге или в его собственном дневнике! Можно было с полным доверием зарываться лицом ему под пиджак, чувствовать, как тебя обнимают твердые руки (она и забыла, какие они твердые), и знать, что все это твоя прямая собственность. Ни тревог, ни сомнений, одно надежное тепло.
Да, но оставался разговор – тот, что произошел час назад между ней и Ритой.
Разговор этот был для нее уже далеким прошлым, но все же он был. Теперь о нем неприятно было вспомнить, он выглядел предательством по отношению к мужу – а может быть, и был предательством? Во всяком случае правдой он уже не был.
Между тем Рита разговор этот как раз очень хорошо запомнила (да и как ей было не запомнить, если она готовилась принять к себе Машу и даже диван для этого переставила), она вообще остро переживала Машины обиды. Не считая себя связанной словом (а Маше не пришло в голову связать ее словом), она рассказала о Машиных семейных делах девушкам из их отдела (это просто бедствие какое-то, наша тяга говорить о чужих семейных делах!). И в первый же раз, когда Сергей зашел за Машей на работу, его обдали здесь таким женским презрением, что он не знал, что и думать. Еще больше изумился он, когда к нему в институт позвонила Рита: она, разумеется, не хочет вмешиваться в их семейную жизнь, но в то же время не считает возможным оставить подругу беззащитной...
Словом, тот разговор продолжал жить своей жизнью, что отношений между Сергеем и его женой не улучшило,
Напрасно Маша втолковывала Рите, что они с мужем помирились.
– Вот оно, бабье! – кричала Рита.– Стоит только мужику пальцем поманить...
Жили они, сами по себе жили сказанные тогда слова, Сергей узнал о них с негодованием и гневом, а Рита кричала, что теряет к Маше последнее уважение; все потому, что правду, которую рассказала Маша, жизнь через час превратила в неправду – она была временной, нестойкой, неотстоявшейся, эта правда…
Между тем у Маши с Сергеем еще не было детей, а представим себе, что за их отношениями, разладом и страданиями следят внимательные глаза ребенка. Какие порой трагедии разыгрываются на глазах у детей, как мало берегут их взрослые от этих трагедий!
Mне так-то легко бывает поставить выше всего интересы детей, хотя бы потому, что прежде всего надо понять, в чем их интересы. Последнее время создалось убеждение, будто семья, внутренне распавшаяся, уже тем самым вредна для ребенка, и ,лучше прямой развод, который проясняет отношения,. чем атмосфера вечного раздражения или, хуже того, ненависти, которая разрушает детскую нервную систему. Предполагается, что детей обмануть невозможно, что, как бы от них ни таились, они все равно непременно почувствуют правду. Мне кажется, что в данном вопросе вряд ли возможны какие бы то ни было обобщения. Слишком индивидуальны бывают характеры и обстоятельства.
Дети доверчивы и совсем не все способны понять. Не раз мне приходилось видеть, как люди, по существу, уже расставшиеся внутренне, но ради детей оставшиеся жить вместе, умели создать атмосферу спокойного дружелюбия и внести сердечность, если не в отношения друг с другом, то в семейные дела, в великие семейные заботы. Но для этого действительно нужно было очень сильно любить своих детей. Больше, чем себя.
Сколько людей счастливо выросли в подобных, внутренне распавшихся семьях и только взрослыми узнали; что между родителями существовали какие– то нелады. Слава таким родителям! Сохранение семьи требовало от них жертв огромных, подчас «кровавых» – сопряженных с острыми страданиями. Куда легче бывает в таких случаях рубить все гордиевы узлы, расчищать место для новой любви, новой семьи. А дети? – они, мол, ко всему привыкают.
Да, они привыкают, разумеется, и к тому, что у папы вторая семья, а у мамы другой муж, что в обоих семьях растут их полукровные братья и сестры; бывает и так, что отношения в этих новорожденных семьях складываются приличные – и все же, что ни говори, ребенок теряет то чувство жизненной прочности, которое живет, например, в сознании у Кольки или у Леночки.
Путь сохранения семьи – самый трудный путь. Если люди, решившие сохранить семью ради детей, еще и нашли в себе силы создать в ней доброжелательную и спокойную атмосферу, они могут гордиться тем, что выполнили одну из важнейших и труднейших жизненных задач (ведь каждый их день, каждая минута требовали самоконтроля и сознания цели).
Ну, а уж если родители решились на трагедию развода, то их первая обязанность, конечно, сделать так, чтобы дети от этого возможно меньше пострадали. Это сделать можно. Один молодой человек сказал мне с гордостью: «У меня два папы и две мамы – и все родные». Смогли, значит, эти четверо сохранить разум, совесть и чувство собственного достоинства.
Что может быть болезненнее: мужчина ушел из семьи, оставив троих детей. Но перестав быть мужем своей жены, он не перестал быть отцом своих детей, к нему они приходили со своими делами, со своими заботами, он был рядом и во время их болезней, и во время их экзаменов, каждое воскресенье они проводили вместе (что не всегда бывает и в самых благополучных семьях). Он действительно остался отцом, любимым и авторитетным, но для этого нужно было, чтобы обе женщины, и первая жена и вторая, оказались на высоте своих жизненных задач. Тут особо следует подчеркнуть заслуги покинутой жены, именно ей пришлось настудить на горло собственному самолюбию, давить в себе гнев (и это тоже ведь не единожды, а каждый день), действительно забыть о себе и думать о детях. Многие ли женщины на это способны?
К сожалению, практика обнаруживает здесь картину удручающую, когда мать делает ребенка орудием мести, нарочно обрывает его связь с отцом, чтобы сделать больно бывшему мужу, настраивает ребенка против отца – он-де тебя бросил (хотя на самом деле он и не думал бросать ребенка, а только не мог жить вместе с его матерью).
А как грубо нарушается тут закон! Ведь он провозглашает равенство родительских прав, а на деле (в частности, и потому, что в органах опеки и других, решающих эти проблемы, как правило, работают женщины, в чьих головах убеждение, что при всех обстоятельствах всегда виноват мужчина) приходится видеть множество несчастных отцов (тех самых, «кормящих», любящих ребенка нисколько не меньше, чем его любит мать), которые стучатся в двери всевозможных инстанций, добиваясь осуществления своего законного права видеть ребенка, участвовать (как опять же велит закон) в его воспитании – а через неделю мать пишет в те же инстанции, что после свидания с отцом ребенок «кричит по ночам» (это «кричит по ночам» стало уже привычным клише и, как правило, достаточным поводом, чтобы свидания прекратить). Закон требует, чтобы при решении судьбы ребенка принимали во внимание только одно – интересы самого ребенка, но как часто эти интересы бывают принесены в жертву самым низким страстям!
Однажды в редакцию газеты обратился за помощью интеллигентный человек, инженер, его история не могла не вызвать сочувствия. Он был как раз из «кормящих» отцов, без памяти любил жену и сына, готов был и в магазин бегать, и на рынок, и в прачечную. Жена ушла от него сама, взяла сына и вот теперь не дает ему возможности повидаться с мальчиком, который дороже ему всего на свете. Чего только он не делал, и в роно обращался, и в гороно, и в другие инстанции, жена ни с чем не считается, ребенок у нее в руках, а когда приходит час официально установленного свидания, ребенок оказывается то спящим (нельзя будить!), то в гостях.
Сотрудники газеты сделали все, чтобы уладить эти семейные дела, уговаривали маму, успокаивали папу. В конце концов было решено, что мама и папа вместе, так, ровно между ними не было никаких распрей, приходят в детский сад, чтобы взять ребенка и опять же вместе идти домой.
Так и было сделано. Мальчик, обрадованный встречей, очень веселый бежал впереди, а мама и папа шли за ним поодаль. Они не виделись больше года и шли теперь молча. От первого слова зависело многое. Первое слово сказал папа.
– Ну что? – сказал он.– Допрыгалась? Теперь на моей улице праздник – за мной стоит газета.
Что последовало дальше, нетрудно себе представить. «Как вы могли?» – спрашивали его потом в редакции. «Не смог себя сдержать»,– отвечал он. Мужчина! Не смог себя сдержать! Он искренне любил ребенка, страдал от разлуки с ним, но всего сильнее была ревность, она взревела в нем, когда он увидел жену. И справиться с собой не смог. Не умел.
Я не понимаю языка, на котором поет эта женщина,– поёт, качает ребенка молодая, черноглазая, с сережками-звездочками в ушах. Мне переводят: «Ах, журавель, журавель, ты улетел от нас. Мы ждали тебя по весне, но ты и весной не вернулся». Оставленная жена – первая жена Сарибека, а занимаюсь я делом его второй жены, Карине,– ее, молодую красавицу, выдали замуж не спросив, и вот, когда у них уже были сын и дочь, она не выдержала семейной жизни и ушла, взяв их с собой. Связи с родными мужа она не теряла, привозила ребят к бабушке, своей свекрови, а та в один прекрасный день отвезла их к Сарибеку, который их спрятал и отдать отказался. Дело происходит на Кавказе, и стало быть, страсти помножены тут на южный темперамент (но, с другой стороны, ведь именно на Кавказе семейные связи всегда были свято почитаемы).
Карине металась в поисках детей, обращалась в суд (он встал на ее сторону), но что толку, если детей прячут?
Мы с ней подходим к дверям квартиры (которую она так ждала и в которой не жила ни дня), прислушиваемся, не слышно ли детских голосов? Тишина. Звоним. Открывает нам какой-то непроспавшийся тип – Сарибек сдает квартиру приезжим. Но ведь он работает на заводе (отличный, говорят, сварщик), я прихожу, прошу директора устроить мне с ним встречу. И вот он входит, Сарибек.
Высок и прям. Лицом напоминает коршуна, высушенного и выгоревшего на солнце. Глаза не моргают, не закрываются, но разгораются и затухают, пульсируют. Сдержанно начинает рассказ: первая жена (это та, что пела про журавля) была плохого поведения, и вторая жена плохого поведения, сама бросила детей, родная ее мать, и та считает, что Карине нужно лишить родительских прав, ее письмо об этом есть в суде.
– Точно ли? – спрашиваю.
– Совершенно,– отвечает он твердо.
– Сарибек Артемович,– говорю,– была я в суде, читала письмо, там как раз все наоборот.
Мгновенная вспышка глаз. Соображает. Сообразил.
– Имею сведения: письмо в суде подменили.
Наш разговор то и дело спотыкается о подобного
рода «неточности». Детей показывать он не хочет, но я настаиваю, и вот мы втроем (парторг завода, Сарибек и я) едем туда, где живут дети. И брат Сарибека – Балабек – здесь, и жена брата.
И дети. Какие прекрасные дети! Сурену нет трех, он весельчак, быстроглаз и весьма смышлен. Маленькая Гоар, ей лет шесть, тиха, улыбчива, взгляд у нее, как у матери, умен и мягок. Саму встречу я помню плохо, где кричали разом и громко, понося Карине. Подлая, грязная («Не надо при детях!» – умоляет парторг – куда там!). Среди этого кипения страстей мы с парторгом тихо тянем свою линию – мать есть мать, у нее неотъемлемые права. И тут я замечаю, что Сарибек мается – ему вроде бы хочется швырнуть на кон еще один козырь, старше всех козырей, но вроде бы он не решается. Эх, была не была!
– Она хочет убить детей,– говорит он жестко.– Она прислала им отравленный шоколад.
– Да полно вам! – говорю, и тут...
Тут они все разом вскакивают на ноги, и на лицах их такая дикая, такая дрожащая ярость, что, кажется, минута, и они кинутся на нас. Глаза Сарибека бешено пульсируют.
– Ваши документы,– говорит он мне очень тихо.– Я извиняюсь.
После двух отчаянных часов мы понемногу вырабатываем компромисс. Карине разрешат прийти к детям, но в комнате будет сидеть Сарибек. Мы возражаем. Ну, тогда так: в комнате будет сидеть брат Балабек, играя в шахматы с парторгом, в соседней комнате – Сарибек, а Карине в это время будет непринужденно играть с детьми. Совершенно измочаленные, мы соглашаемся на это дикое предприятие.
Карине приезжает ко мне в гостиницу задолго до назначенного часа. Вынимает игрушку: маленький робот с веселой рожицей вышагивает по паркету. «Приближается час»,– говорит она. Ее лихорадит. По дороге решаем, что сперва придем мы с парторгом, потом уже позовем Карине. Стучим и... О, удивление! Перед нами мирная праздничная семья. Дети нарядны, Сарибек при галстуке, яростно нам улыбается. Несут фрукты. Сейчас Сарибек непринужденно сядет в другой комнате, а брат Балабек непринужденно станет играть в шахматы, а...
Только вот не пойму, что с Гоар – она грызет ногти, рот и глаза, и все лицо ее словно бы стянуты – ее не узнать. От моей руки отшатывается, как от змеи, и убегает. Сурен настороже, но все же согласен со мной играть. И тут непринужденный Балабек говорит мне быстро и повелительно:
– Оставьте ребенка!
– Почему?
– Оставьте ребенка! – орет он.– Или я буду запрещать все это!
Теперь понятно: по их сценарию не нужен веселый мальчик, нужен испуганный. Но Сурен хохочет, и в это время в дверях показывается Карине. Она тихо стоит и смотрит на сына. И сын, разом притихнув, уже смотрит на нее двумя своими сливами. Сейчас она присядет, поставит на иол игрушку и...
Но из соседней комнаты, словно только этого и ждала, вылетает Гоар. Она хватает брата в объятия и не плачет, нет, она воет, подняв к потолку белое лицо. Сурен мужественно смотрит на нас, только кровь отливает от его лица, теперь такого же белого, как у сестры. Детей уводят, за ними идет парторг, из соседней комнаты нам видно, как этот грузный седой человек садится на корточки и пускает робота, который, ухмыляясь, вышагивает по паркету. Из угла, обнявшись, смотрят дети.
– Я больше не могу,– вдруг говорит Карине мертвыми губами.
Боюсь, она сейчас упадет. Надо уходить, и я делаю последнюю безнадежную попытку – подхожу и предлагаю ребятам от мамы две плитки шоколада. Эффект превосходит все мои ожидания.
– Не бери! – страшно кричит Гоар, и мы понимаем, что глаза ее видят смерть.
Плитки я уношу, не оставляю. Кто знает, какое им здесь найдут применение...
И вот они – Сурен и Гоар – выйдут в жизнь.
Вечно настороже, в предчувствии опасности, в ожидании удара. Если, став взрослыми, они поймут, что их обманули, они будут думать, что миром правит клевета; если они ей поверят, то жизнь, где мать может принести детям отравленный шоколад, покажется им и того страшней. А каковы станут они сами?
В этой истории дети были пассивным объектом низких страстей, а бывают случаи, когда ребенка превращают в активный «субъект» семейной тяжбы.
У маленького Костика были и отец, и мать, и бабушка, и дедушка, он рос счастливо, пока родители не расстались. Суд оставил его матери, но, когда детский сад выехал на дачу, отец, наняв за десятку мальчиков-подростков, их руками выкрал сына, спрятал и, как и Сарибек, жену к нему не подпускал. Но вот педагоги стали замечать неладное: Костик время от времени делал странные замечания, например, что папа лучше мамы, у него подарки дороже и мебель в доме красивей; и вообще мама, когда он был маленький, отнимала у него конфеты, чтобы съесть самой. А главное, у дедушки, маминого отца, есть ордена и медали, только все они сняты с наших убитых солдат. «Если не верите,– гордо прибавлял мальчик,– спросите моего папу». Согласитесь, что это ничуть не хуже «отравленного» шоколада, только преподносилось ребенку каждый день.
Однажды в юридическую консультацию пришел мальчик, ему нужен был совет юриста.
– Если кому-нибудь плохо дома,– спросил он,– может этот человек уйти в другую семью?
– А кто этот человек? – спросил в свою очередь юрист.
– Так, один мальчик,– был ответ.
Надо думать, что юрист объяснил ему, что родителей не выбирают. А Максим не знал, что делать: ему сказали, что у него не родная мать, а мачеха. Спору нет, Зою Николаевну он любил, но почему же она никогда его не защищает? Та, родная, таинственная, где-то далеко живущая (или его от нее прячут?) в обиду бы не дала. Обид между тем накопилось немало, он вспоминал самые горькие, и в их числе один случай, происшедший на даче. Максим вместе с другими ребятами лазил на чужой участок, хозяйка их гоняла, они принялись кидать в нее камнями – поступок, что говорить, безобразный. Узнав о нем, Павел Максимович, отец Максима, схватил палку, обломал ее о Максима, а потом отшвырнул от себя сына так, что тот рассек лоб. Вернувшись, Зоя Николаевна застала Максима дрожащего, в слезах и крови. Узнав о постигшем его наказании, она прежде всего спросила, какой была палка. Дрожа и всхлипывая, Максим показал – сантиметра два толщиной. Тогда Зоя Николаевна спросила, сколько раз отец ударил. Раз двадцать, ответил Максим.
– Мальчик,– размеренно сказала Зоя Николаевна.– Если бы палкой толщиной в два сантиметра он ударил тебя двадцать раз, тебя бы не было в живых. Вывод? Ты фантазируешь.
Педагогика Зои Николаевны была последовательна – требовательность и еще раз требовательность; ни в коем случае не жалеть, никакого плаксивого сиротства. А главное, она была именно их тех взрослых, которые считают необходимым поддерживать авторитет друг друга во что бы то ни стало, пусть и вопреки справедливости.
Вот так и рос Максим между взрывами отца и ледяной требовательностью матери. Да, оба они любили его и заботились о нем, особенно Зоя, которой было не так-то легко поддерживать мир в семье, учитывая бешеный характер отца и растущую нервозность сына. И вот, чтобы они немного отдохнули друг от друга, она придумала отвезти Максима к их доброй знакомой Вере Васильевне Ковалевой; отвезли его на две недели, но как-то само собой прошло два месяца, а когда за ним приехал отец, мальчик вернуться домой отказался. Тогда Павел Максимович железной хваткой схватил его поперек живота и понес, а тот стал орать и вырываться, вмешались соседи, разгорелся скандал не хуже, чем в доме Сарибека, произошло даже что-то вроде драки, во время которой Максим убежал на чердак и там схоронился. Правда, на следующий день Вера Васильевна убедила его вернуться домой, но под Новый год опять возник конфликт, родители хотели встречать на даче, а сын не хотел и стоял на своем, отец был сильнее и с криком: «Уходи!» – вытолкал его за дверь, а потом дрожащими от бешенства пальцами набрал номер Веры Васильевны и бешеным голосом поздравил ее «с Новым годом и новым внуком». Зоя Николаевна опять не вступилась.
От родителей долго не было вестей, а потом появилась Зоя с приказом Максиму отправиться в интернат., Отсюда на воскресенья мальчик бегал не домой, а к Вере Васильевне и однажды тяжело заболел. Она ухаживала за ним более двух месяцев, а Павел Максимович писал во всевозможные инстанции, что она сманила у него сына. Конфликт разгорался. В ходе его Ковалевы вспомнили, что у Максима есть родная мать, ее разыскали и вызвали телеграммой. И вот однажды, когда Максим шел из школы, во дворе его поджидала Таня, младшая из Ковалевых.
– Максим,– сказала она,– там, наверху, тебя ждет человек, который знает тебя с детства.
Он сразу понял – Она! Наконец-то Она! – отшвырнул портфель в сторону и кинулся наверх но лестнице.
Там стояла и улыбалась ему, и протягивала ему руки красивая женщина. Он кинулся в эти руки с великим облегчением, и плакал, и Ковалевы плакали, счастливые, что соединили разлученных. Но таким образом в борьбу вступила еще и третья сила. Конфликт крепчал. Родители Максима (отец и Зоя) и Ковалевы (не Вера Васильевна, а младшие члены семьи), увы, все больше входили во вкус.