Текст книги "Счастье, несчастье..."
Автор книги: Ольга Чайковская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Это юридический принцип, но его необходимо распространить на всю нашу повседневную жизнь. Человек в глазах закона невиновен до тех пор, пока в законном порядке не будет доказана его вина. Или еще лучше: если вина не доказана, тем самым доказана невиновность. Непонимание этого принципа или пренебрежение им может привести не только к большим неприятностям – к настоящей беде. В том-то все и дело, что доказать свою невиновность человек (если только у него нет прямого алиби) вообще не в состоянии: как доказать (попробуйте!), что ты чего-то неделал, чего-то неговорил? То, чего не было, не оставляет следов, и свидетелей тому, чего не было, не бывает.
Как могла бы бедная Леночка доказать, что небрала ключей?
Принцип презумпции невиновности в жизни необходим особенно потому, что нам, Как это ни странно, свойственна подозрительность. Да, это давно замечено. Если, предположим, у нас пропала какая-нибудь вещь, нам начинает казаться, будто кто-то ее нарочно спрятал или даже украл (и как же неловко становится нам, когда найдена пропажа, которая вовсе и не пропадала!). Когда происходит несчастье, все тотчас начинают подозревать преступление, пожар видится поджогом.
Презумпция невиновности – величайшее завоевание человеческой мысли, результат работы лучших умов. Принцип этот, повторю, юридический, но может толковаться шире и в таком, уже нравственном, толковании должен лечь в основу наших отношений друг с другом. Деловые отношения, узы товарищества, любовь, дружба – и уж, конечно, семейные связи должны быть пронизаны этим принципом. Из принципа презумпции невиновности вытекает ряд положений, обязательных для юриста и необходимых в нашей простой жизни. Закон требует, чтобы доказательства вины были несомненны,, «обвинительный приговор не может быть основан на предположениях». И еще: если в ходе расследования возникли неустранимые противоречия, сомнения, они всегда толкуются в пользу обвиняемого. И еще: «бремя доказывания», то есть необходимость доказывать вину, лежит на обвинителе – такого положения, чтобы человеку приходилось бы доказывать свою невиновность, быть не может.
«Если вина не доказана, тем самым доказана не виновность».Если бы Отелло (и все несчастные ревнивцы на свете) придерживался этого принципа, не погибла бы ни в чем не повинная Дездемона. Ведь подозрительность – она как наваждение, она поражает мозг и слепит глаза, ведет предательский отбор, искажает жизнь. Помните, Отелло, как в бреду, спрашивает Дездемону: «Кто ты?» Она отвечает: «Твоя супруга. Тебе и долгу верная жена» – это чистая правда, но ему каждое слово кажется ложью. Бедная благородная Дездемона, она попалась как раз в ту самую ловушку, когда невиновный не в силах доказать, что не виноват. И умирает в сознании своего бессилия.
События в семье, когда Коля требовал у сестры ключи, далеки от трагедии, но все же в душе маленькой девочки, которая никак не могла доказать брату, что не брала ключей, было подлинное отчаяние бессилия, и родители это почувствовали. Они не умели объяснить детям принцип презумпции невиновности, но по сути своей – сперва докажи, а потом обвиняй – он им был понятен просто потому, что был справедлив. Коля всех этих отвлеченных сентенций не принимал.
Вразумить его взялась сама жизнь. Она преподала ему наглядный урок, которым не замедлили воспользоваться в своей педагогике родители.
Собственно, урока было два. Первый заключался в том, что Колины ключи оказались в папином кармане (накануне мальчик забыл их в двери, а папа сунул к себе в карман); парень был порядком пристыжен, но не желал в этом признаться. Второй урок был преподан через несколько дней и оказался больнее.
Придя с работы, Отец спросил у Матери: «Где наш «черный ящик»?» – и когда Колька пришел, сказал ему, что должен с ним поговорить.
– Сядь,– сказал Отец.
– Сел,– отозвался Коля.
– Послушай...
– Весь внимание.
– Что?
– Весь, говорю, внимание.
Коля был в том возрасте, когда мальчишки неудержимо дерзят. А Отец пришел с работы уставшим. Поэтому разговор пошел резче, чем должен был бы.
– У нас в первом этаже разбито окно,– сказал Отец.
– Интересно,– сказал Коля.
Наступило молчание. Они смотрели друг на друга. Первым не выдержал сын.
– Ну и что разбитое окно?– спросил он.
– Оно разбито.
– И кто же, интересно, его разбил?
– Да ты, говорят.
– Какое мне дело, что говорят, если я не разбивал!
– Обстоятельства,– сказал Отец,– были таковы. Кто-то бросил кирпич в окно первого этажа, где живет Мария Афанасьевна. Кирпич, рассадив оконное стекло, врезался в сервант, в котором стояла дорогая посуда.
– Какой ужас! – воскликнула Мать.– Это-значит, нам столько платить!
– По счастию, – продолжал Отец,– самою Марию Афанасьевну кирпич не задел, хотя и мог бы. Приходила милиция, разбиралась. Мария Афанасьевна успела заметить только, что какой-то парень лет пятнадцати шмыгнул в наш подъезд.
– А как он был одет? – живо спросил мальчик.
– Мария Афанасьевна не успела разглядеть.
– Так откуда она взяла, что это был я, если она ничего не разглядела?
– Она и не говорит, что это был ты. Это говорит сосед из двадцать четвертой.
Коля был поражен.
– Он видел?!
– Да, он говорит, что видел. Видел, как ты шмыгнул в подъезд. Именно ты.
Мать снова закричала: «Какой ужас!» – и тут Колька взорвался.
– Он врет! Он всех ребят ненавидит! Мы между собой его зовем «кусок дурака».
– Он в здравом уме и твердой памяти,– спокойно возразил Отец.– И он утверждает, что ты, именно ты, у него на глазах шмыгнул в подъезд.
Колька лихорадочно вспоминал.
– Так в тот же вечер меня даже и дома не было! – воскликнул он радостно.– Я к Вовке ездил, а туда езды час.
– И Вовка сможет подтвердить, что ты был у него?
Но тут Коля вспомнил, что у Вовки никто ему не открыл, он звонил, звонил и вернулся домой.
– Значит, у тебя нет алиби,– усмехаясь, сказал Отец.– Пропало твое дело. Совсем, кстати, как у Леночки, которая ну никак не могла доказать, что не брала твоих «ключей.
– Это Чертик бросил кирпич! – крикнула Леночка.– Это Чертик из тридцатой.
Отец живо к ней обернулся.
– А ты можешь это доказать?
Нет, конечно, она тоже ничего не могла доказать.
– Он всегда кидается,– тихо сказала она.
– Как ты всегда берешь Колькины ключи,– ответил Отец.– Давайте разберемся. Можем ли мы сказать, что вина нашего Кольки доказана? Мария Афанасьевна не разглядела мальчика, который, бросив кирпич, вбежал в наш подъезд. В нашем подъезде трое пятнадцатилетних мальчишек, к тому же сюда мог вбежать и кто-то чужой. Теперь – показания соседа из двадцать четвертой. Он видел, как Коля вбегал в наш подъезд, но не видел, кто бросил кирпич. Естественно встает вопрос, когда он видел Кольку, вбегающего в подъезд.
– Конечно,– запальчиво сказал Колька,– пусть он скажет, когда я вбегал.
– Мне хотелось, бы, Николай Сергеевич,– не без язвительности сказал Отец,– чтобы в вопросе о ваших ключах вы так же прочно стояли на почве справедливости.
– А кто-нибудь спросил у соседа,– робко сказала Мать,– когда он видел Колю?
– Конечно. Это сделал при мне участковый. Сосед сказал, что видел Кольку, возвращаясь с шестичасового сеанса, увидел и еще подумал, почему это парень так торопится. А окно у Марии Афанасьевны, она говорит, было разбито в пять часов. Значит, наш сосед видел Кольку часа через три после того, как разбили окно. Вот такие дела.
Нет, здесь никто никого специально не поучал, не произносил отдельно стоящих проповедей, просто все вместе жили и вместе переживали обстоятельства жизни, вместе старались в них разобраться. А жизнь непрестанно поставляла материал.
Однажды Бабушка пришла домой в ужасном волнении. Впервые в жизни она отменила операцию – и почему! Потому, что у нее дрожали руки! А руки у нее дрожали потому, что она прочла в газетной статье об одном молодом враче. Это был прекрасный врач, очень знающий, образованный в своем деле и, главное, безотказный. В больнице знали, если ночью случится беда, именно этот парень побежит (ему до больницы дворами было ближе, и он, человек спортивный, добегал быстрее, чем прибывала санитарная машина) и всю ночь не отойдет от больного. Но вот случилось как-то, что они поехали с приятелем на охоту, с ними была девушка, которая вдруг, никого не спросясь, потянула к себе за дуло ружье (хочу, мол, пострелять), ружье выстрелило, и девушка была смертельно ранена.
– Нет,– сказала Бабушка.– Я не в состоянии об этом говорить.
Произошла и в самом деле невероятная история. До больницы, где работал этот врач, было полчаса езды, они были с машиной, но врач и его приятель испугались, что их обвинят в гибели этой девушки, и бросили ее в воду. Тот самый врач, который ночи напролет не отходил от больных, борясь за их жизнь, тот самый, кто не раз спасал, на этотраз бросил
умирающую в черную воду и оттолкнул от берега.
– Экспертиза показала, несчастная была жива,– говорила Бабушка,– она в воде еще вздохнула! Жить не хочется, честное слово!
– Но ведь это такое исключение...– сказала Мать, ей хотелось как-то Бабушку успокоить.
– В том-то и дело, что он был отличным врачом, а когда задело его шкуру... Нет, знаешь, жить не хочется!
Странно было видеть Бабушку в таком паническом состоянии – обычно она, самая спокойная и твердая в семье, лучше всех владела собой.
– Дело, конечно, кошмарное,– сказал Отец,– и проблема огромная. Но в статье есть и другое. Вот, послушайте: «Стоял однажды у трамвайной остановки профессор, человек на вид тщедушный и слабый. Сам он не устоял на ногах или его неосторожно толкнули, только он попал под трамвай как раз между вагонами. Поднялся крик, трамвай остановился, люди сгрудились, стараясь и боясь разглядеть, что под колесами. Они ничего не увидели, зато услышали голос. Ну как вы думаете, что мог в такую минуту – из-под вагона, когда сбило с ног, поволокло, чудом не растерзало и не изувечило – крикнуть человек? «Вожатый не виноват!»—вот что кричал профессор. Вот его первое душевное движение, безотчетное и для него естественное. Для такой безотчетности нужна ясная душа, которую держат в порядке. Не обстоятельствами определяется выбор, а состоянием души». Эти слова автор выделил жирным шрифтом.
– Ужасно, ужасно,– вздрагивая, говорила Бабушка, она думала о враче.
Она думала, разумеется, и о своих дорогих, о Кольке и Леночке,– какими войдут они в жизнь, как поведут себя в минуту рокового выбора (а жизнь то и дело ставит нас перед выбором), какие стороны натуры, добрые или злые, в них тогда проявятся? И как сделать так, чтобы добрые начала срабатывали в них автоматически, как у того профессора, который закричал из-под вагона, что вожатый не виноват.
А дети слушали все это, навострив уши.
В семье воспитывали детей внимательно.И нервную систему их берегли, в частности, охраняли ее от телевизора, который одним уже шумом своим и мельканием вреден для глаз, для ушей, для бедной детской головы. Нет, в этой семье не допускали часовых сидений у этого ящика, он включался лишь в определенное время и на определенные программы. Родители не только боялись переутомления и ненужной траты энергии, их тревожило и то, чтодети видят на экране.
В самом деле, входишь в квартиру и первое, что слышишь – тяжкий предсмертный хрип. Знаешь, что это телевизор – теперь в доме пулеметные очереди слышатся куда чаще, чем стук швейной машинки,– и все же неприятно.
– Что там?– спрашиваешь хозяйского сынишку, мальчика лет семи.
– Часового сняли.
– Как – сняли?
– Ножом зарезали,– и он беспечно бежит на кухню перехватить чего-нибудь съестного, а потом опять к телевизору – и надежде и тут перехватить, но уже какую-нибудь духовную ценность. В одном фильме, явно рассчитанном на очень юного зрителя, есть такой эпизод: положительные герои врываются в дом, где засели враги, открывают дверь – из-за нее вываливается стоячий труп. «Отвоевался»,– с удовлетворением и насмешкой говорит один из героев. Ребята всегда играли в войну, испокон веков в приключенческих книгах герой пробивался сквозь ряды недругов, которые, как снопы, валились направо и налево – они были условны и бестелесны, эти враги, .в воображении ребенка не было ни крови, ни предсмертных судорог. Нынче экран стал конкретен, телесен, мы близко видим лицо умирающего, в движении, в цвете, течет живая кровь (ее сейчас хорошо имитируют и отнюдь не жалеют). В одном тоже рассчитанном на юную душу фильме враг, порубленный героем, падает с седла, и объектив, приближаясь, дает нам возможность рассмотреть рассеченную саблей спину (ведь это уже морг, а не искусство).
Жестокость на экране страшна не только дурным примером (хотя и это очень серьезно – спросите у практических работников милиции и прокуратуры, они расскажут, какие обратные инсценировки – с экрана на жизнь – время от времени происходят). Жестокость деформирует сознание.
Жаркий летний день (реальный, а не в кино). Берег реки, пологий склон, густо заросший. Качаются высокие травы, всеми красками горят цветы, жужжит склон и звенит. Вниз по тропинке поспешают ребятишки лет одиннадцати-двенадцати, босые, белоголовые, в выгоревших порточках – Бежин луг! Они меня обгоняют, и я слышу их разговор о каком-то зловредном Василии Федоровиче.
– Что же с ним делать?– спросил один.
– Как что? – удивленно и быстро ответил другой.– Убить.
Уверяю вас, это было сказано весьма серьезно. Тут и я их обогнала, чтобы увидеть лицо этого мальчика – какое это было недетское, выжженное лицо! Немало, должно быть, пришлось повидать в жизни этому мальчику, прежде чем его лицо стало таким, но и экран тут, разумеется, поработал, расшатывая основы сознания, ломая нравственные барьеры, если только они были выстроены в этой душе, и великую заповедь «не убий». Этот парнишка видел и труп за дверью («потеха!» – сказал ему экран), и пытки сколько угодно (тут наши кинематографисты просто мастера), и кровь. Как разобраться детскому умишку, почему в кино врагов убивать можно, а в жизни нельзя? Да и что такое враг? Ведь этот ребенок но видел ни белых, ни фашистов, они для него враги условные, его ненависть к ним умозрительна, зато соседский Славка, который взял у него кассету и не отдал или смертельно обидел его каким-то образом (или тот же неведомо чем прогневивший его Василий Федорович) вызывает у него куда более жгучую ненависть. А уж когда он подрастет, начнутся романы с их ссорами и ревностью, тут уж страсти и вовсе пылают – почему нельзя убить Славу, если он отбил у него девушку?
Словом, поскольку у родителей и Бабушки не было уверенности, что телевидение отдает себе ясный отчет в том, как влияет экран на детское сознание, они поставили его программу под собственную цензуру, не обращая внимание на вопли жаждущих зрелища ребят, которые жаловались, что все кругом смотрят самое интересное, все ребята, одни они ничего не видят.
Родители понимали, что современная жизнь требует от них особого внимания, когда речь идет о воспитательном процессе.
Впрочем, в этой семье с ее высокой культурой отношений всех опасностей и не подозревали (если не считать того случая, о котором в семье старались не думать и непрерывно думали, о проблеме «черного ящика»).
Как-то раз одна женщина, возвращаясь из командировки поздно ночью, нашла у себя в подъезде на лестнице среди бутылок и мусора девчонку лет пятнадцати, бледную как смерть и вдрызг пьяную. Если бы мать Леночки узнала об этом, она пришла бы в ужас, но это было бы все же некое отвлеченное чувство, так как она твердо была уверена, что с ее Леночкой такого никогда не могло произойти. Там, на лестнице, валялась дурная девочка из дурной компании.
Как это было? Гитара бренчала, и пелись песни, и разговор шел про интересное – о новых дисках грамзаписи. Когда выпили, он пошел еще лучше, сразу стало славно: они все сделались занятны, говорили (как им казалось) умно, стали остроумны. Рядом с девочкой сидел мальчишка, и она была счастливой.
Вот ради этих часов и пришли они сюда в подъезд (другого места, чтобы собраться, у них не было). «Нам весело, понимаете, весело,– объяснит потом эта девчонка, как говорили многие до нее и скажут многие после (о том, что наступят времена, когда им от всего этого станет совсем не весело, они не знают, нет у них еще чувства будущего – что будет, то будет, тогда и посмотрим). – Весело петь под гитару, весело пускать дым и потягивать вино. А рядом с тобой сидит парень, который называется твоим, а ты называешься его девушкой. Потом наступает «балдеж», извините, опьянение – и вот это «ужасное» времяпрепровождение нам дороже всего». Слова, которые я цитирую, были сказаны пятнадцатилетней. Была она из обычной семьи, отнюдь не каких-нибудь лодырей и пьяниц. И выражала далеко не только собственные взгляды.
Между тем песни уже звучали вразброд, гитара врала, ребята порядком осоловели, «забалдели», девчонка заснула на ступеньках лестницы. Все понемножку стали разбредаться, и «ее парень» тоже побрел куда-то, не заметив, что «его девушка» осталась валяться на грязных ступеньках – беззащитная перед любым ночным негодяем и годная только для вытрезвителя. Идя по улице, он о ней и не вспомнил,– худо было ему, тоска на него навалилась, и не хотелось жить. Можно себе представить, что Коля из прекрасной умной семьи тоже вот так станет брести в пьяной мути, в тупой тоске? Ну, а вдруг ребята, с которыми он подружится, тоже будут считать, что подобное времяпрепровождение и есть самое интересное и увлекательное на свете? Вдруг «его девушка» как раз и увлечет его в подъезд?
В неистовом потоке современной жизни дети формируются неестественно быстро, их сознание, дико, перегруженное и непрестанно развлекаемое, являет собой новообразование, требующее внимания особого.
Приглядитесь к ним, когда они смотрят какой– нибудь остросюжетный фильм или захватывающий хоккейный матч. Сколько в них энергии! Они вопят от избытка волнений и восторга, подскакивают на стульях и машут кулаками в воздухе (это лучшие часы их жизни). Они долго еще будут на подъеме – в великом возбуждении идут они с сеанса или матча, в их воображении все еще скачут кони и забиваются голы. Но затем неизменно наступает спад, и не может не наступить, потому что не они скакали на коне и не они били по мячу, за них это делали другие, они же только подскакивали на стуле и махали кулаками. Заемный был огонь и потому потух. Тут-то и возникает потребность его поддержать, добавив спиртного.
Словом, родители должны понимать, что современность ставит перед ними совсем новые задачи, что семейная педагогика нынче поневоле усложнилась, что на семью возлагается несравненно большая ответственность, чем раньше, а стало быть, и семья должна быть куда более крепкой, умелой, искусной, чтобы выполнить все эти новые задачи.
Но в том-то и дело, что семья в наше время – и это факт слишком очевидный – сильно расшатана в своих основах. Именно сейчас, когда обществу так необходим монолит семьи и ее незыблемость!
Крепость семьи зависит от духовного развития взрослых, от их способности понять – и самих себя, и друг друга, и своих детей, и сложившуюся жизненную ситуацию. Трудна каждая из этих задач, каждая требует душевных сил.
А мы не так уж и сильны. Мы сами нередко нуждаемся в помощи, хотя бы по одному тому, что в нас бушуют страсти.
Педагогика прошлых веков уделяла огромное внимание страстям человеческим, она называла их по имени (злоба, зависть, ревность, гордыня и самомнение, мстительность – все то, что искажает, уродует человеческую душу). Воспитатель внимательно приглядывался к воспитаннику, и если видел признаки этих пороков, искал, как умел, способы борьбы с ними. В нравственных проповедях прошлого, в его этических рекомендациях многое нам кажется теперь наивным, но само это пристальное внимание к свойствам человеческой натуры – важнейшая часть всякого воспитательного процесса на всех его возрастных уровнях. А ведь у нас нравственное обучение, собственно, кончается с детским садом, школа практически обучает только наукам (в нынешних условиях бурного развития научных знаний это означает, увы, что детей и подростков безжалостно накачивают ими). Науке жизни – безусловно важнейшей из всех!– в школе не учат.
Вся тяжесть задачи – что, впрочем, и естественно – ложится на семью. Но всегда ли справляются с ней взрослые? В том-то все и дело, что родители порой тоже оказываются «неучеными» в семейной жизни и очень часто, столкнувшись с нравственными задачами, особенно если они сложны, не знают, что им делать.
Тесный семейный мирок – какие бури бушуют, однако, в его узких берегах!
Молодая женщина, прекрасная жена, отличная мать, работящий (очень работящий, и на работе, и дома) человек вдруг смертельно влюбилась. Она, быть может, и справилась бы с этим своим чувством, да вот беда, оно оказалось взаимным. Какое это было счастье!
Представьте, семейная жизнь ее стала еще лучше, чем была. Муж ничего не знал, сама же она стала веселей, нежнее со своими – и вдвое работящей. Она не ходила по земле – летала, а повседневные дела ее и на работе, и дома делались как бы сами собой. О том, как стала она хороша, как блестели ее глаза,– об этом мы уже и не говорим.
Она понимала, конечно, что счастье ее основано на лжи, что это очень плохо, но ведь другого пути у нее все равно не было: отказаться от него она не могла. Сказать мужу – значило бы разрушить все, в том числе и семейный покой. Видеться с любимым человеком она могла не так уж часто, да и виделись они больше по скверам, по музеям и выставкам, все время на людях, а побыть наедине могли только в каких-нибудь случайных квартирах. И все равно оба были счастливы.
И вдруг все пропало. Не потому, что открылась их тайна и вмешались какие-то посторонние силы (теперь, кажется, нет уж, по счастью, «персональных дел», когда личные отношения людей становились предметом проработки на общих собраниях или на специально созданных комиссиях), нет, в данном случае никто на любовь не покушался, она стала сама потихоньку потухать – не у нее потухать, у него. То ли устал он от необходимости прятаться и лгать, то ли возникли еще какие-то обстоятельства, только он становился все равнодушнее, все холоднее, в то время как ее-то любовь как раз разгоралась.
Потухла любовь, потухла и она, эта женщина. Через силу уже везла тот воз женских обязанностей, который до сих пор был ей легок, через силу стала работать в своем институте – и наконец, невмоготу стало ей жить. Она приняла большую дозу каких-то таблеток, всей душой надеясь умереть. Можно только представить себе, что делалось в это время с мужем ее и детьми!
Мне рассказывал врач «скорой помощи», как его вызвали в тот дом ночью, с каким отвращением к ней, с каким гневом спасал он ее, мать двоих детей, от смерти! Как могла она, как осмелилась распоряжаться жизнью, которая ей уже не принадлежит?!
После, когда ее спасли, она и сама не могла понять, что толкнуло ее на этот невозможный шаг. Помрачение!
Но ведь опасности, которые подстерегают семью, могут состоять вовсе и не в кипении бурных страстей. Совсем наоборот. У Пушкина есть такие строки:
Ты счастлив, ты свой домик малый, Обычай мудрости храня, От злых забот и лени вялой Застраховал, как от огня.
Как действительно застраховать семью «от злых забот и лени вялой», от однообразия повседневности с ее мелкими неприятностями, нудными раздражителями, неяркими впечатлениями?
Привычка! Кто скажет, сколько в ней благотворного (люди узнают друг друга, притираются характерами, им уже не страшны размолвки, взаимораздражение; им уже и объяснять друг другу многого не нужно, они понимают с полуслова), а сколько пагубного и убивающего?
Сидят люди друг против друга, вот уже двадцать лет сидят, каждый жест одного знаком другому, каждый взгляд. Более того, уже ни одного свежего слова один другому сказать не может, каждый знает наперед, что по тому или иному поводу скажет другой. Это гоголевским старосветским помещикам можно было повторять все одно и то же. «А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?» – «Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?» И шутки все одни и те же. «А что, Пульхерия Ивановна, если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись?» – «Вот это боже сохрани!..—говорила Пульхерия Ивановна, крестясь.– Бог этого не попустит».—«Ну, а если бы сгорел?» – «Ну, тогда мы бы перешли в кухню...» – «А если бы и кухня сгорела?»– так изо дня в день, и нисколько не надоедает, потому что важны не слова, а любовь этих стариков друг к другу, такая сильная, что жизни их уже нерасторжимы. Великий жизненный пример, эти прелестные старики, но для нас ныне малопоучительный, потому что жили они в безделье крошечного мирка, где практически не было событий, и потому самым значительным оказалась пропажа любимой (да и то не очень) кошечки Пульхерии Ивановны. В нашей жизни таких замкнутых мирков, таких крошечных стоячих водоемов уже не бывает, никто из нас, если бы и хотел, не может отгородиться от впечатлений внешнего мира, от раздражений жизни. А потому привычка приобретает порою уже тягостный характер оков.
Опасность тут бывает тем более велика, что иные супруги (как правило, это бывают женщины) стараются, вовсе замкнуть семейный мир, сузить круг знакомств и остаться с глазу на глаз (нередко это подсказывает ревность). Энергично выжигают они дружбу, приятельство, совместность. В иных семьях существует твердое убеждение, будто мужу и жене неприлично появляться на, людях порознь, пойти, например, друг без друга в театр или в гости – и не дай бог с кем-нибудь другим! Возникает тогда тягостное зрелище пары, которая, нагоняя тоску, таскается по гостям – ни себе, ни людям не в радость. Они думают, что опасность семье грозит извне, а она таится внутри, именно изнутри подтачивает. Даже при большом душевном богатстве, при огромном за пасе духовных ресурсов трудно заполнить одним, собой и сделать яркой жизнь другого, а в подобных случаях душевного богатства как раз и не хватает (тревога ревности сужает и сушит душу). И остаются двое в удручающем одиночестве друг с другом.
Опасные свойства привычки полезно знать и учитывать. Опыт жизни подсказывает, что тут противодействием ей может быть разлука. Конечно, она дело не вполне безопасное, зато многое проверяет и выверяет. А главное, возвращает то ощущение свежести чувств, неожиданности мыслей и слов, которые нам так необходимы.
Скука тем более опасный враг семейного сосуществования, что на фоне ее всякое новое впечатление начинает казаться привлекательным (часто более, чем того заслуживает), всякое новое знакомство желанным (и производит впечатление, значительно превышающее его реальную ценность). Здесь необходимо упомянуть и о некоем коварстве природы, о той ловушке, которую готовит нам биология,– физическое привыкание снижает влечение друг к другу и создает опасность «посторонних» влечений.
Онегинское «я, сколько ни любил бы вас, привыкнув, разлюблю тотчас» – принадлежит не только холодной натуре Онегина, привычка вообще не способствует сохранению яркости и свежести чувств. Повседневность наша часто неприбрана и неумыта, нужна высокая духовность и подлинное духовное единство, чтобы ее преодолеть. В злых заботах, в вялой лени отношений, среди трудностей быта, в усталости, раздражении начинает тонуть семейный корабль, и тогда команда его мечется, тратит силы во взаимных обвинениях, не может понять, в чем ее беда. Он может окончательно разбиться о первый попавшийся риф.
От одного слова, которое, как известно, не воробей.
Николай Федорович в выходной день утром, крепкий, свежий, жить хочется (да еще после душа), в чистой рубашке, это обязательно, ждет завтрака
с любопытством и удовольствием, Татьяна никогда не скажет заранее, но обязательно что-нибудь такое придумает. Она вообще, хоть и толста безмерно, а молодец, заставила его взяться за ум – учиться (а то он, было, и крылья сложил, проще говоря, начал попивать), хороший мотор в их жизни – тянет.
Правда, в этот выходной настроение Николая Федоровича было испорчено – никак не мог забыть он вчерашней стычки с начальником ОТК. Тем не менее утром он вышел на кухню свежий, крепкий, с удовольствием. На завтрак была запеканка с масляной корочкой. От этой корочки что, угодно забудешь, даже хамство начальника ОТК.
Татьяна только что отговорила по телефону, и, видно, терпения нет, хочется ей поделиться. У нее всегда так, доверчивая, открытая, как девочка, никогда не стерпит, все выложит.
Она так спешила, что, зажегши газ, сунула обгоревшую спичку в коробок, он этого не терпел (в самом деле, откроешь коробок, а там одна угольная труха), но сдержался. Сжал зубы, размолол ими обиду и проглотил. А Татьяна ничего не заметила и накрывала на стол так быстро, словно за ней волки гнались. Они сели, и жена с ходу стала рассказывать, но он не слушал, он смотрел за ее руками – болтая, она срезала с запеканки (и в рот!) верхнюю корочку, а этого он уже и вовсе не терпел, не переваривал! Запеканка без корочки – ее можно теперь только выкинуть свиньям.
—Ой, что же это я делаю!– воскликнула Татьяна (знала ведь, что он любит, чего не любит), но тут же забыла и, как-то слабо махнув рукой, продолжала и говорить, и срезать корочку.
Тут он вскочил, да с таким бешенством, что и она невольно поднялась, перепуганная.
Ведь добро,– сказал он тихо и тяжело.– Люди на тебя работали.
От его слов лицо жены стало замкнутым, упорным, тогда в глазах его и вовсе потемнело.
– Да ты вообще-то на чьи деньги жрешь?! – заорал он.
И окинув ее взглядом с ног до головы – а она под его взглядом стояла такая толстая! – сказал с ненавистью:
– Ы-ы, корова.
И ушел.
Она осталась стоять. Никто не мог бы больней ударить, только он один и знал, чего стоила ей ее болезненная непоправимая полнота.
Тут она вспомнила, что он сказал про деньги, и даже застонала. Когда она зарабатывала, а он учился, разве она могла бы... Что было дальше, она не помнила, голова стала тяжелой, в глазах поплыла муть – начался тяжелейший сердечный приступ.
А Николай Федорович шел по улице и думал: одна баба на работе, другая дома, надо же, до чего человека довели – и тут ему опять пришло в голову, что по своим деньгам он давно мог бы купить машину.
Приглядимся к нему: вот он идет, коренастый, крепкий, отмытый до блеска, в свежей рубашке (это обязательно), а в душе его, честно говоря, порядочная помойка; валяются тут обрывки мелких обид, ошметки злопамятства, но есть и слежавшиеся пласты; он давно забыл, чем обязан жене (так, вспоминает иногда, к слову), зато хорошо помнит, что деньги, и немалые, приносит в дом он, его это деньги, и приходится ее матери платить, посылать – купишь ли тут машину? Для этого «Ы» тоже был у него свой резон – он стыдился жениной полноты, когда они с друзьями собирались компанией, всегда сравнивал: у всех жены, как жены, у него у одного такая гора.